Текст книги "Евпраксия"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Летопись. Императорская
Когда власть оказывается в руках воинов, она вызывает войны, в которых нуждается, чтобы существовать самой. Об императоре сказано так:
«Он взял железное оружие, сел на черного коня и поехал на войну». На войну или с войны – больше никуда, потому что сильные мира сего и держат императора с такой целью. Как держат боевых коней. Император, несмотря на свое высокое положение, живет сорокой на гнущейся лозе; долго на месте не усидит. В чем сущность властвования? Знать, угадывать, предвидеть, успевать, не давать поднять голову, утихомиривать, укрощать, подавлять.
Генрих всю жизнь спешил – и не успевал, опаздывал, события опережали его.
Иногда ему везло, даже когда, казалось, все уже было утрачено. Так произошло во время столкновения с папой Гильдебрандом. Простой саксонский люд, те, кого император безжалостно покарал за восстание против его же власти, неожиданно встали на сторону Генриха, помогли ему свалить самого страшного, самого ярого врага. Почему саксонцы пошли за ним, Генрих не знал. У него не было времени для размышлений. Идут за ним – значит, с ним.
И так будет и должно быть всегда.
Но пошли саксонцы не с ним, а только против Гильдебранда. Наверное, увидели в нем угрозу для себя еще большую, чем в притязаниях императора.
Пренебрегли даже уважением к богу, наместником которого на земле считался папа, ничто не вызывает такой встревоженности у верующих, как наличие в намереньях церкви откровенных посягательств на власть, да еще и всесветную. Если князья церкви не идут за верой, а подчиняют ее себе, на свою потребу, тогда народ восстает и против них, а бывает, и против самой веры. Хотя и неосознанно, люд не мог простить Гильдебранду попыток расшатать государство. Ведь тысячи местных тиранов мигом воспользовались бы слабостью верховной власти. Так уж лучше иметь над собой одного короля, чем тысячи не знающих удержу феодалов.
Ощущение и понимание собственного величия живет в народе испокон веков, народ знает также, что величие требует усилий. Нельзя разрешить раздробить себя. Запас нравственных сил для будущего легче собирать, сберечь в сильном государстве, а не в условиях отдельных городов и княжеств, на которые хотел размельчить Европу папа Григорий-Гильдебранд.
Надеялся на поддержку феодалов, а поднял против себя весь люд.
Это была досадная неожиданность для папы. Ведь покорность церкви казалась рабской, вера – слепой. Ничто вроде бы не указывало на перемены, не предвещало наступления новых времен, поэтому папа заранее предвкушал победу. И преждевременно! Матильда Тосканская неудержимой услужливостью своей доконала возлюбленного ею папу, воскликнув: «Вы должны насладиться этим папством, которое даровал вам бог!»
Слова иногда обретают злые крылья. Разлетаясь, они возвращаются, чтобы убивать. Слова восторга Матильды Тосканской стали предвестником появления Григория VII.
Генрих считал, что это он одолел Гильдебранда. Оставил в Риме своего собственного папу, Климента, возвратился в Германию, но тут в Италии произошло что-то непостижимое: после смерти Гильдебрандова преемника Виктора появился еще один папа, назвался Урбаном, получалось так, что именно он – настоящий, а Климент – антипапа, самозванец, без власти, без влияния, без значения. Рожер Сицилийский признал себя ленником Урбана, склонные к измене римляне тоже стали на его сторону. Урбан торжественно въехал в апостольскую столицу, а Климент вынужден был позорно бежать в Равенну. Матильда Тосканская, упорно стоявшая на стороне пап, враждебных Генриху, соблазнила своими неисчислимыми богатствами молодого баварского герцога Вельфа, такого скупого, что ради вкусного обеда за чужой счет мог перебраться через самые высокие горы. Молодой Вельф женился на пожилой тосканской графине, враждебные императору силы Италии объединились со всеми непокорными, которые сосредоточились в Верхней Германии; простой люд равнодушно следил за этими раздорами, ему теперь не из кого было выбирать, все угнетали, пытались урвать, содрать, обложить данями, которых было теперь уже столько, что невозможно и перечислить.
Налоги назывались: плуговой, сторожевой, подымный, подушный, подворовый, разовый, с пашни, с нивы, за мосты, за тропы переводные (в горах и пущах), за травы целебные, за службы церковные, мытный, исковый, присяжный, торговый, полевой, лесной, сословный, роговой, «пеший след», «погоня», «подвода», «просека», «нарубное», «затычное», «мельничное» (за водные мельницы), «сухомельщина» (за мельницы, движимые ветром, лошадьми или волами). А еще ведь нужно было кормить ловцов, стрельцов и просто молодцов, идти в императорское и земельное ополчение, покупать себе оружие, умирать, погибать, а за что? Всегда говорят, что император отправляется защищать истину, бороться за правду. Вот где-то там в Италии взбунтовались снова графы, епископы, сам папа – и нужно их покарать.
Правда – по эту сторону Гигантских гор, кривда – по ту сторону.
Смешная правда, которую ограничивает гора иль река. Люд не пошел за императором. Слишком долго ведет император войны, слишком много убитых. Уже неведомо, кого больше – убитых иль живых – и над кем Генрих император.
Убитые не хотят одиночества, они требуют от императора, чтобы он увеличил их число. Кроме того, император хорошо знал, что следует остерегаться размножения простого люда; бунты возникают всегда из-за излишнего его множества. Детей следует отбирать у родителей и посылать на войны. Еще древние знали: чем меньше любишь детей, тем сильней ты предан государству.
Настоящий мужчина должен быть постоянно на боевом коне. А среди настоящих мужчин самый первый – император. Шпильманы, которых Генрих поил и кормил, сложили про него насмешливую песенку, и эта песенка пошла гулять повсюду – дескать, наш император не настроен ни к арфе тянуться, ни перстни раздавать, ни наслаждаться женой, ни иным мирским соблазнам поддаться. К чему ж он тянулся, к чему имел охоту? К войне, лишь к войне.
А на войну мало кто хотел идти вместе с императором.
Генрих злился, свирепствовал, впадал в бешенство. Люди дольше всего помнят неудачи и быстро забывают об успехах. Им достаточно было победить Гильдебранда, и они успокоились, а он, император, хотел вообще избавить Европу от папства, этого злого духа, тела не имеющего и пугающего одних суеверных, тогда как разумные люди должны бы смеяться над ним. Император вынужден был заискивать перед своими графами, баронами, епископами. В хронике записано: «Он успокаивал их сладостью даров и приятностью обещаний». Еще записано: «Принимал всех приязненно, а сердце его было полно змей шипящих». Не прогонял никого, не отказывал никому ни в милостях, ни в защите, ни в ласке: ни постаревшим воинам, ни беспутным дочерям из рыцарских домов, ни безнадежным должникам, ни ограбленным купцам. Епископ Отберт Люттихский писал и такое: «Когда неурожайный год приводил с собою голод, король брал на содержание многие тысячи народа, руководствуясь божественным предписанием: «Обретайте друзей себе от богатства не праведного, дабы, по миновении оного, приняла вас обитель райская». Кормил тех, кто шел в его ополчение. Приобретал друзей не для мира – для войны. Потому что осталось ему на этом свете только гнев да меч, а больше ничего не осталось, потому-то и должен был собирать войско, еще и еще собирать войско и ударить туда, за Гигантские горы, ударить без промедленья, быстро, безжалостно, жестоко. Зиму потратил на приготовления.
Перешел через горы в конце месяца хмиза.
Переход этот остался непрослеженным хронистами, и не потому, что был слишком быстр, и не из-за неблагосклонности, которую испытывали к Генриху те, кто вел хроники. Да ведь и не все они были к нему враждебны – скажем, епископ Отберт Люттихский написал в 1106 году: «Со смертью императора не стало на земле справедливости, отлетел из жизни мир и место верности заняло вероломство». Император шел с великою силой, а она вызывает страх.
Куда большее любопытство вызывает бессилие, любопытство, иногда сочувствующее, а часто и злорадствующее. Народ в своих песнях прославляет победу, обходя молчанием позор; хронисты же проливают лицемерные слезы над неудачами и тайком собирают одну к другой все страницы позоров и унижений.
Ламберт Герсфельдский в мельчайших подробностях описал бесславное посещение Генрихом Каноссы, путь покаянный был прослежен от начала и до конца. Когда же в дальнейшем император и раз и два перескакивал заснеженные горы, ведя за собой сильное войско, о том уж не писали. Что войско? Быстротечность и неустойчивость. Его победы – дело временное. А позор и покаянье остаются в веках. Тот самый Ламберт Герефельдский, разделив всю историю на шесть частей, считал, что шестая – время, в которое ему довелось жить, – предназначена для борьбы против всего временного. Она, мол, не ограничена никаким числом поколений или лет и закончится, достигнув того срока, когда кончится все временное.
Не написал никто и о том, что Генрих все-таки вынудил Евпраксию ехать вместе с ним в Италию. Зима шла на спад, за горами ждала их теплая голубая весна, к тому же не должно женщинам путешествовать в одиночестве, ибо на своем пути они встречают слишком много удобных поводов для греха.
– Я попробую поехать, – сказала Евпраксия, – однако предупреждаю, ваше величество, что тотчас вернусь, если в горах будет большой холод.
– Вы боитесь холода? – не поверил император. – А разве гиперборейцы не живут средь снегов?
– Во мне еще одна жизнь, – напомнила она. – Я должна беречь ее.
– Разве можно уберечь то, чего еще нет?
– Уже есть. Она во мне. Она принадлежит миру. Мир потому и велик, что сберегает каждую свою песчинку. Вам этого не понять, вы разрушаете больше, чем бережете.
Говорили как чужие, ничто не могло их сблизить. Евпраксия находила силу и опору в ребенке, Генрих, не привыкший быть чутким, помнил только о том, что он – собственник, властитель, повелитель этой молодой, на диво белокожей женщины, жены.
– Вы убегали от меня. Императрица убегала от своего императора.
Позор, который не может больше повториться.
– Вы уедете в Италию, у меня не будет нужды убегать от вас. Бегство – это попытка увеличить расстояние между людьми… Нас и так будет разделять большое расстояние.
– Вы поедете со мной.
– Я поеду, если вы снарядите посольство к великому князю Всеволоду.
– Посольство? В Киев? Но это ведь так далеко! У меня нет времени приготовить посольство.
– Разве не хотите вы известить отца о моем священном положении?
– Надо мной будут смеяться!
– Наоборот – вас будут хвалить! Вы должны бы известить об этом всех: императора греческого, короля французского, султана африканского, римского папу.
– Я иду против папы.
– Вы идете против Урбана. Но у вас есть папа Климент. Известите его.
Пусть молится за священный плод.
Старалась быть дерзкой: ничего другого ненавистному мужу своему, с которым связана теперь-то уж навеки! Понимала ненужность собственных домогательств, но не могла упустить случай еще немного поиздеваться над его зазнайством: в конце-то концов должна была, конечно, подчиняться ему – как жена, как императрица.
Войско собиралось с большим трудом, медлительно и неохотно. Войны пытаются избежать и тогда, когда она стоит на пороге дома, а если она где-то далеко, то склонить к ней большие множества людей и вовсе тяжко.
Император вынужден был обещать рыцарям земли по ту сторону Гигантских гор.
Было торжественно провозглашено императорское прощение всем, кто не смог выплатить долги, преступникам, грабителям, браконьерам, убийцам, беглецам, скрывающимся от правосудия – и все лишь за одну плату: за участие в походе в Италию.
Перед императорским дворцом на площади выставили бочки с вином, бедным раздавали деньги и хлеб, ста девушкам император подарил приданое, сотням бедняков выдали одежду, нищим разрешили просить милостыню на улицах всех имперских городов и на всех дорогах империи. Не следует-де оставлять без внимания бедных, ибо, если мы будем презирать их, бог будет презирать нас.
Хитростями, лаской, угрозами, посулами собрал Генрих значительную силу к концу зимы и двинулся через горы вместе со своим двором, с маркграфами, епископами, баронами, рыцарями, шпильманами, пажами; двор императрицы, не такой многочисленный, но тоже немалый, отправился в надлежащей пышности и торжественности тотчас же следом; переходы делали краткими, чтоб не утомлять императрицу и будто примериваясь к тому главному, что предстояло свершить: быстро перескочить через недоступные, закованные в снег и лед, горы.
Зима в том году стояла суровая, злая. Днем холод отпускал, солнце в предгорьях пригревало по-весеннему: кони с вечера вязли в глине, а наутро вмерзали в нее, да так, что не вытащишь никакой силой, и приходилось убивать лошадей, сдирать хотя бы шкуры.
Об этих горах ходило много зловещих слухов. Там обитает злой дух – является каждый раз в разных личинах: то монахом в рясе, то старым горцем, то в виде красивого коня, или петуха, или коршуна, или огромной лягушки. Является и губит людей.
По дороге войско неминуемо должно было пройти мимо горы Пилата. Она стоит над мрачным горным озером, из которого, коли бросить туда камень, вылезет здоровенный дракон: полетит – сразу темно станет вокруг. А посредине озера каждую пятницу можно увидеть Пилата, укутанного в красный плащ: сидит прямо на воде, а кто его увидит – не проживет и года.
Евпраксию угнетало все: и резкий горный холод, и страхи, пересказываемые придворными дамами, и беспорядок, царивший в неисчислимом обозе, и одиночество, которое становится особенно ощутимым среди тысяч чужих.
Еще вчера она чувствовала себя просто беззащитной жертвой, сегодня же – императрицей. Носила в чреве своем наследника императора, новую жизнь, и потому наполнялась силой, решительностью. Ползти через эти обледенелые горы чуть ли не на коленях? Да зачем ей такая спешка?
Евпраксия остановила свой двор и, послав императору известие о принятом ею решении, велела спускаться в долины, заворачивать обратно на передышку.
Генрих гнал гонцов, допытывался, почему не идет ему вслед. Ответила: наступит тепло, тогда прибуду в Италию. Аббат Бодо жевал свои тонкие губы, до поры до времени помалкивал, не отваживаясь напомнить духовной дочери о покорности пред всевышним, хотя должна бы она и сама, дочь начитанная, помнить великие образцы из прошлого. Ведь, скажем, император Генрих III, отец нынешнего, даже короны никогда не надевал на голову, не посоветовавшись со своим исповедником. Славянская душа императрицы, увы, не принадлежит к душам покорным, но все на этом свете рано или поздно приходит к покорности всевышнему. Non dum hora mea, mulier – не настало мое время, о женщина. Но настанет. Настанет.
Горе
Травы прорастают в конских следах, убитые лежат в опустошенных полях, никто не возвращается домой; император тоже не возвращается, чуть не вся ойкумена гудит от звона оружия, стонов и рыданий.
Императрица избрала для своего двора Гослар. Не хотела на Рейн, где испытала столько страданий, охотно остановилась бы в Кведлинбурге, но знала, что там будет докучать ей аббатиса Адельгейда, а Гослар избрала не из каких-то особых пристрастий, а просто так, от безразличия.
Императорские гонцы нашли ее и там, конечно. Добрались из Италии за двадцать два дня. Принесли весть о первых военных успехах Генриха, о взятии первых городов и замков, а заодно принесли и нетерпеливое повеление, дабы императрица без промедления двинулась в Италию. Уже весна, уже тепло, все расцветает и созревает и нельзя больше допускать, чтоб императорский дом был так неразумно разъединен.
Евпраксия не ответила императору. Ей хотелось вообще выбросить мужа из памяти, всеми силами цеплялась она за свое одиночество, подчас забывала даже о том, что в ней теплится новая жизнь – душу преисполнило полное равнодушие, леность, тоска. Блуждала по дворцовым покоям, теряя везде и всюду свои одеянья, будто гадюка шкуру, беспорядочно разбросанная одежда хранила тепло ее тела. В поисках императрицы слонялся по дворцу аббат Бодо; бессильный, старчески-алчно вдыхал запах женщины, шедший от платков и накидок Евпраксии, бормотал молитвы, шипел на неповоротливых придворных дам и камеристок. Приезжали к императрице епископы – Госларский, Майнцский, Вормсский, Шпейерский. Не только в крестах, но и с мечами, ровно разбойники. Растерзать бы эту славянку за непослушание! Как так: император повелевает ехать, а ее величество откладывает отъезд? Какие тому причины? И могут ли быть причины? У нее недостаточно придворных дам? Она не может с таким сопровождением отправиться в дальний путь? О, этому легко помочь. Все женщины в империи радостно послужили бы своей императрице!
Ну, прислали к ней баронских дочерей: выбирай, приблизь, доверься, полюби. Некрасивые – плакать хотелось, всем обделенные, кроме происхождения. И происхождением своим испорченные безнадежно и навсегда.
Зачем они ей?
Придворные дамы, старые, словно изжеванные временем, по-гусиному выпячивали свои зобы, чтоб не уступить, не дай бог, друг другу в напыщенном чванстве. Состязались меж собой в числе золотых и серебряных украшений. У кого богаче наряды? У кого шире передний вырез на платье, затканный сплошь золотой нитью и самоцветами? На одно убранство баронской жены шло столько тканей, что за них можно было приобрести трех рабочих волов.
Мелочность, пустословие, никчемность… Одиночество кричало над Евпраксией, как дикая птица, гудело, как буря, а епископы становились все настойчивее, добиваясь покорности, и аббат Бодо неустанно напоминал о воле императора, и гонцы императорские мчались и мчались через горы, везли приказы твердые, безжалостные, гневливые.
Евпраксия отчаянно искала душу людскую, за которую могла бы ухватиться в горе. Безнадежно озиралась, ниоткуда не ждала ни помощи, ни спасения, ни поддержки. Лишь новая жизнь, вызревавшая в ней, придавала сил. Но и отталкивала ее от Генриха с каждым днем все дальше и дальше.
Ненавистной была даже мысль о том, что очень скоро она снова увидит его рыжеватую бородку, резкие нескладные жесты, услышит трескучий голос.
И вот тогда среди сплошного мрака и безнадежности заискрились перед охваченной отчаянием императрицей чьи-то глаза, послышался голос, мелькнула гибкая молодая фигура. Дочь бедного рыцаря, павшего за императора. Сирота, значит. Зовут Вильтруд. Красивая, будто ангел.
Светловолосая, как и Евпраксия. Нежная, внимательная, болезная. Глаза – честные, чистые, ровно прозрачная вода. Евпраксия сразу поверила этим глазам, забыла, что и в самой чистой воде можно утонуть.
Вильтруд стала истинно близким человеком для императрицы. Утром, вечером, целый день она должна быть рядом с Евпраксией. И была рядом.
Никто не знал, кем послана, как проникла во дворец, никто не мог объяснить, почему именно она понравилась, разве мало смазливых девичьих мордашек в Германии? Но так случилось, и теперь даже аббат Бодо получал доступ к императрице только через Вильтруд. От Вильтруд зависело: разрешить или нет, пустить или прогнать прочь, передать императрице чьи-то слова или умолчать о просившем.
С императрицей Вильтруд разговаривала шепотом.
– Ваше величество, вы сегодня еще прекраснее.
– Почему ты все время шепчешь, Вильтруд? Говори громко.
– Я не осмеливаюсь.
– Но я ведь разрешаю тебе.
– Все равно, я никогда не отважусь.
– Может быть, ты хочешь превзойти самого аббата Бодо? Он тоже всегда говорит приглушенным голосом.
– Ах, аббат Бодо такой суровый! Мне кажется, он никого не любит.
– А ты? Кого любишь ты, Вильтруд?
– Прежде всего вас, ваше величество.
– А еще? Кого еще?
– И весь мир. Я готова полюбить весь мир, ваше величество!
– Весь мир полюбить невозможно. Даже если хочешь – все равно любовь сведется к суровому ограничению – к одному человеку, как заведено повсюду… и тогда приходит разочарование, а то и настоящее горе. Ты еще не знаешь горя, ты молода…
Вильтруд смотрела на императрицу чистыми-чистыми глазами. Она молода!
Одной девятнадцать, другой двадцать, кто из них вправе называть другую молодой? И кроме того: императрице ли, властительнице вселенной, жаловаться на судьбу?
Опять-таки шепотом и с той же самой чистотой, искрящейся из ясных глаз, пересказывала Вильтруд аббату Бодо все свои беседы с императрицей.
Те, которые были, и те, которых не было. А уж аббат добавлял кое-что и от себя. Так рождалось бремя наветов и поклепов, что должно было пасть на Евпраксию. Кто первый посеял лживые слова, которые просуществовали целые столетия, записанные в хрониках, повторяемые бесчестными людьми, в том числе из осмелившихся называть себя историками? Императрица, мол, заявила, что не решается ехать к императору в Италию, сохнет-печалится, но боится, потому что, развращенная мужем, не знает даже, от кого понесла.
У этих людей не было в душе ничего святого. Знали о преступных страстях императора – и молчали. Знали о тайных сборищах ночных в соборах – прикидывались, будто не слышали. Ведали о чистоте Евпраксии – и всячески старались втоптать в грязь ее имя, как будто надеясь такой ценой обелить имя Генриха.
Молодую женщину окружали чужие, жестокие, враждебно настроенные люди, сыпали злобу свою на нее холодным дождем, крупным, как следы оспы у злого человека, грубыми пальцами скребли по самому дну сердца, нагло лезли в беззащитные ее глаза, а она… ничего она не могла сделать против них, беспомощно стискивала кулачки, бессильные, почти детские свои кулачки, но чем отчаянней, чем крепче сжимала их, тем больше находила в себе силы, воли, твердости. Можно ли одиночеством победить чужой мир? Победить нельзя, превзойти – нужно.
Позвала своего исповедника.
– Не слишком ли обременительными были для вас дни в Госларе?
– У каждого дня довольно горя своего, – пробормотал нечто невразумительное аббат Бодо.
– Я приняла решение ехать в Италию. Каков будет ваш совет, отче?
– Beati misericordes[11]11
Блаженны милостивые (лат.).
[Закрыть].
– Не лежит сердце к бесконечным путешествиям. Кто живет всюду, тот нигде не живет. Мое нынешнее положение требует покоя и постоянства. Но я долго думала о нуждах государственных, они не оставляют нас нигде. Я решила отбыть в Италию, чтобы там именно даровать императору сына.
– Beati mundo Cordo[12]12
Блаженны чистые сердцем (лат.).
[Закрыть], – пробормотал аббат.
– Передайте же отцам епископам мое решение.
Теперь по всем дорогам, повсюду будет распространяться: «Императрица тронулась в Италию, чтобы именно там даровать императору сына!»
Еще недавно верила в красоту и любовь. Существует любовь – и потому перетерпи всю суету в мире! Но любовь у нее отняли, еще и не подарив, обворовали душу, тело растоптали. Не дано ей было узнать об искушениях и могуществе собственного тела, ничего не дано. Она же должна дать императору сына. Не дать – даровать…
Отчаянно шла Евпраксия через горы.
Вечные муки или вечное блаженство одинаково суждены и для духа и для тела. Выбора не было. Надежд тоже. И все же надеялась: может, по ту сторону гор хоть немного другой мир?
Пышное сопровождение замедляло движение в глубь царства гор.
Евпраксия держала возле себя неотлучно Вильтруд – и когда ехала в повозке, и когда несли ее на руках в лектике.
С одинаковым волнением обе женщины воспринимали мир – это лоно великих рек, облаков и неба. Громады клубящихся облаков плыли у ног, передвигались перед глазами, казалось даже, влажно прикасались к лицам.
Вверху виднелось на диво темное небо, будто намеренная преграда из сгущенной тьмы, которая отдаляла земной мир от высшей сферы вечного огня.
Вдоль пути дрожали голубые отблески, камни, по которым ступали люди, посверкивали, будто усыпанные алмазами, и разбрызгивали слепящие лучики.
Никогда еще не видела Евпраксия столь яркого света, что ломко падал с ледяных вершин вниз, так и не достигая дна глубоких долин, где испокон веков жили люди.
Они приближались к спуску. Молочная река облаков обхватила их, потом медленно отплыла в сторону и вверх, открыв иные вершины, издали показав разорванную цепь совсем уж высоченных гор, покрытых снегом, купающихся в ослепительном солнце. А более близкие к ним снежные плоскости, скалы, и темные ущелья, и бездонные пропасти, что гинули в вечной тени, начали окутываться мерцающей голубизной, которой, казалось, был насыщен воздух, и Евпраксия почувствовала, как она сама наполняется тою же чистой голубизной, погружается в нее, опускается в вечно голубой свет Италии, где, возможно, найдет облегчение ее исстрадавшаяся душа.
Император не встречал Евпраксию. Велено ей было остановиться с двором в Вероне, а двор Генриха был в Падуе, но самого императора там тоже никто не нашел бы, потому что он где-то брал еще один итальянский город или замок. На черных дорогах войны познал Генрих, что такое власть, государство, империя и жизнь человеческая, верил только в войну – ни во что больше. Корабль служит плаванью, щит – обороне, меч – для удара! Зло называй всегда злом и не давай покоя своим врагам. Будет волк дремать – не добудет доброго мосла, воин не победит, коль много спит.
Император вел свою войну, и не было силы, которая оторвала бы его от этого дела. Бились за какой-то холмик земли иль за ручей, бились упорно и ожесточенно, погибало много людей, а император посылал туда еще больше, потому что его противники тоже старались послать больше, чем было убито, холмик иль ручей переходили из рук в руки, и как-то никому не приходило в голову сравнить, что добывали и что теряли.
Странно: император так домогался переезда жены в Италию, а когда она преодолела Гигантские горы, сразу то ли успокоился, то ли впал в равнодушие, не смог оторваться от своей войны, чтобы хоть для виду встретиться с императрицей. Евпраксия не была обеспокоена таким странным невниманием к себе, более того, даже обрадовалась, что не нужно будет тратить сил еще и на разговоры с этим ненавистным человеком. Но для окружения Евпраксии странное императорское невнимание к ней стало зловещей приметой, и в Вероне воцарилась напряженность с первого дня пребывания императрицы.
Евпраксия не могла предвидеть, что ей суждено пробыть в этом городе несколько самых тяжелых лет жизни, испытать тут неволю и чувство самой большой безнадежности. Если б предвидела, может, возненавидела этот город сразу же, а пока на пути к Вероне осматривала с любопытством новый край, жадно впитывала его краски и формы, радовалась солнцу, безбрежности неба, громадам гор, деревьям, цветам, животным.
Голубой полукруг гор остался позади, в стороне у их подножия спокойно темнели прозрачные воды озера Бенако; чистые ручьи с шумом впадали в озеро; из каменистых долин, близких к городу, мутными валами катилась навстречу путникам жара, но будто разбивалась об углы башен крепости Пескьера, поставленной на берегу Бенако. Собственно, уже от Пескьеры начинались владения Вероны; каждый камень, каждая вознесенная в небо башня принадлежала городу, в который ехала Евпраксия, принадлежала ему и зависела от него. Земля тут была пропеченная солнцем, опаленная и линялая, что-то мертвое чудилось даже в зелени деревьев, лишенных сочности; поражал камень – сухой, без мхов, без влажной земли под ним; небольшие городки и одинокие маленькие крепости топорщились на удивленье высокими, тонкими, гранеными башнями. Тут не встретишь замков круглых и приземистых, как сами хозяева – налитые пивом до горла германские бароны; тут все было угловатое, резкое, четкое, и люди, выехавшие навстречу императрице, чтоб сопровождать ее, тоже отличались четкостью движений, их смугловатые лица казались опаленными не только извне, некий огонь постоянно жег их еще изнутри.
Чем дольше ехала Евпраксия по итальянской земле, тем быстрей пропадали радость и любопытство, тем заметней угнетали ее эти странные башни, растущие повсюду. Каждый богатый синьор ставил башню как знак могущества. Императрице перечисляли роды, что владеют башнями и здесь в Романии, Тоскане, Тревизо, Лациуме: Скала, Каррара, Висконти, Соффрединги, Торкарези, Убальдини, Герардинги. Всех не перечесть! Император Генрих IV брал города и замки, он должен бы разрушить башни, за непослушанье хозяев, но не делал этого: крепостные башни пригодятся – для обороны, а то и для тюрем, потому что императоры всегда заботятся о тюрьмах больше, чем о людях.
Верона пряталась в глубокой долине реки Адидже. Изгибы коричневых неистовых вод Адидже змеистым кольцом охватывали зубчатые стены и башни города. В глаза бросался розовый камень строений, золотисто светились высокие церковные колокольни, клокотала вода вкруг тяжелых каменных опор старого, еще римских времен моста, что соединял город с холмом Сан-Пьетро.
Непробиваемы были стены, венчавшие холм, суровые башни стерегли императорский дворец, построенный, как вся крепость, неведомо кем и когда: то ли Цезарем, который даровал тысячу лет назад веронцам римское гражданство, то ли Остготом Теодорихом, то ли лангобардом Албуином, при которых Верона была главной королевской резиденцией. Генриху Верона тоже пришлась по сердцу, именно потому, как объяснял в послании к своей жене, он пожелал, чтоб сей город стал достойным местом пребывания императрицы в италийской земле на то время, пока ее император будет занят ратными трудами.
У подножия Сан-Пьетро ярко сверкала на солнце гигантская белая подкова римского амфитеатра. Белые каменные скамьи, несмелые кустики мирта меж камнями, обломки украшений, мраморные завалы до самого берега Адидже, – и внезапно из-за этих завалов прямо навстречу свите императрицы выкатилась исступленная толпа нагих людей.
Прыгали по камням, петляли среди кипарисов, бежали напрямик, мчались наперерез друг другу, молча, яростно, в диком непостижимом бешенстве – кто, откуда, куда? Даже невозмутимый аббат Бодо, что держался окон рядом с лектикой, в которой несли императрицу, не смог скрыть своего изумления.
Произнес почти вслух: «Из ада иль в ад спешат эти смертные?»
Евпраксия расширенными от ужаса глазами смотрела на исступленных бегунов. От зрелища можно было сойти с ума, оно живо напомнило страшное сборище в крипте ночного собора, где навеки обесчещена была ее чистая душа, где надругались над Журиной, где растоптали все святыни, которые собирала в душе с рожденья и берегла старательно и заботливо. «Вильтруд! – простонала императрица. – Не гляди! Закрой глаза! Отвернись!» А сама уже теряла сознание, темные круги вертелись перед глазами, бесконечные, безвыходные. Позор, стыд, конец всему!
Веронцы, что сопровождали императрицу от Пескьеры, малость обескураженные этой неожиданностью, пытались рассказать Евпраксии об этих голых бегунах. О, здесь нет ничего злоумышленного, одно лишь смешное.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.