Текст книги "Евпраксия"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Кони скакали легко, охотно, как-то даже весело. Далекие линии гор подпрыгивали в такт движению под небом такого цвета и яркости, что глаза не могли выносить этот цвет и эту яркость, и потому время от времени белело на нем какое-нибудь облачко. Замки на вершинах гор ощериваются зубцами стен, – скалистые гнезда, ощетинившиеся оборонными башнями; мирные кампаниллы дремлют в долинах, и буйные виноградники, и приглушенная зелень оливковых рощ; по узкой дороге, навстречу пышным всадникам, маленький ослик несет на себе черноглазую девушку. Шаловливый ветер поднимает девушке широкую черную юбку, обнажая ослепительно белое тело, – воины кричат от восторга «го-го-го». Но ведь все равно – это смех! Человеческий смех!
Смех свободных людей. И она среди них.
Свободная, как сокол.
Навсегда!
Летопись. Неизбежность
Незнание часто спасает человека. Заточенные тоже бывают похожими на игнорантов, то есть неведающих, ибо и те, и другие, каждый по-своему, заперты – кто в невежестве, кто в неволе, и получается, что река времени течет где-то в неизвестности, а они, выброшенные на ее топкие берега, словно спасаются от этих неминучих перемен, утрат и уничтожений, что несет с собой всемогущее течение вечности. Когда до человека не доходит никаких вестей, ему кажется, что вокруг и не происходит ничего, – время-де остановилось, и все остается сегодня таким, как было вчера, месяц, год назад. Счет ведется с того дня, когда тебя разъединили с миром, ты все глубже уходишь в себя, и самое малое в состояниях твоей души, самые малые изменения в настроении и ходе мыслей многозначащи, а огромная жизнь вокруг обратилась для тебя в ненастоящую, лишенную живого интереса.
А потом приходит познание истины и приносит боль.
Евпраксию освободили, когда возникла нужда в ней, – до этого «нужно» было, чтобы молодая женщина промучилась в одиночестве и безвестии свыше двух лет. Люди, которые позаботились о судьбе императрицы, не принадлежали к простым людям, тем, что делают добро, не задумываясь, естественно. То были высокие лица, папа Урбан и графиня Матильда, а высокие лица творят добро, руководствуясь лишь высокими целями. А какая же цель наивысшая для папы Урбана и верной, добровольной его помощницы Матильды Тосканской?
Утверждать веру в борьбе с теми, кто хотел бы отречься от веры. И еще: содержать веру в чистоте! Ибо вера нуждается в распространении и в заботе о чистоте своей. Без того ей не существовать. Родившись вопреки здравому смыслу, вопреки доводам мысли, вопреки истине, вера неминуемо должна до скончания века враждовать с ними. «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отброшу», – сказал один из темных, но яростно-упорных апостолов, которые первыми начали распространять новую веру.
Величайшее богатство человека, дарованное ему природой, мысль, с самого начала враждебная вере, потому и была столь часто истребляема носителями христианства – вместе с непокорными обладателями мысли. Верую, ибо не смею не веровать. Откажись от единственного своего богатства – мысли, и получишь взамен величие церкви, величие ее авторитетов и установлений. Но… если мыслить, то в чем же величие, кто авторитет, пред какими установлениями нужно благоговеть, выполняя их? Церковь, кроме ожесточенной борьбы с ересями, начала борьбу, так сказать, и внутри себя, раздвоившись на царьградскую и римскую. В каждой правил свой первосвященник, что старался доказать превосходство собственной церкви.
Так длилось долго, несколько сот лет, пока сорок лет назад, во времена патриарха Керуллария и папы Льва, церкви окончательно не разъединились на восточную и западную, и все же до сих пор христианский мир не успокоился в этих бореньях; вот почему папа Урбан еще лелеял надежду присоединить к своей, латинской церкви все то, что так или иначе можно бы оторвать от греческой. Русь была самым лакомым куском; огромное это государство, встань оно на чью-либо сторону, сразу бы решило вопрос о превосходстве, оттого-то и Рим, и Царьград боролись меж собой в своих притязаниях на Русь: Рим – по линии церковной, Царьград – и по церковной, и по государственной. Ромейский император Алексей Комнин освободил заточенного до того на острове Родос князя Олега Святославича, неугомонного бунтовщика, мужа предерзкого, посадил его на корабль и отправил в Тмутаракань, дав воинов и золота, чтоб тот снова взбудоражил Русь, пошел на Киев, захватил великокняжеский стол, и да будет Олег предан императору, да отринет сдержанность и независимость, исповедуемую пока Всеволодом. Но Олег только и умел что бунтовать, на большее он был не способен. Вот почему из затеи Комнина так ничего и не вышло, Русь отдалилась от Царьграда еще больше, и, как бы из чувства мести за это, дочь Алексея, Анна, создавая в дальнейшем свою книгу «Алексиада», – кажется, едва ли не самую объемистую из всех написанных в те времена хроник, – ни единым словом не обмолвилась ни про Киев, ни про киевского князя, ни про народ русский, ни про огромную и могущественную Русь вообще. Жаль, конечно, тех, кто берется писать историю по подсказкам негодных мелких чувств мести и вражды.
Можно бы сказать, что христиане своей взаимной враждебностью превзошли всех иных на свете. Пока ромейские императоры пытались установить господство своей «половине мира», на Западе ожесточенно грызлись между собой папа и германский император, и каждый из них боролся не иначе как за веру, за ее утверждение и чистоту, каждый пытался отблесками божества осветить свои и только свои хоругви и штандарты.
Папа Урбан оказался хитрее грека Комнина. Он понимал: того врага, что поближе, следует уничтожать силой, противника же далекого, до которого рукой не достать, попытайся склонить на свою сторону – хитростями, уговорами, лаской. Поэтому с императором Генрихом велась жестокая, беспощадная война, порой она казалась даже безнадежной, но иного выхода не было. Что же касается далекого русского князя, загадочного, могущественного и желанного, очень желанного, то тут уместно было применить способ, так сказать, завлекающей кротости, как в свое время уже и было сделано, когда папа даровал королевскую корону польскому князю, а потом угорскому, чем привязал эти земли к римской церкви.
Однако чаще всего корону дарят тогда, когда ее просят. Русский князь не просил. К тому ж ходили слухи, что у русских властителей корона будто бы уже давно имелась – то ли какая-то своя, то ли дарованная Константинополем. Как бы там ни было, довольно длительное время киевских князей, начиная с Ярослава Мудрого, называли в Европе царями. Иного слова авторы хроник не употребляли.
И вот папе Урбану подвернулись сразу два случая. В 1087 году итальянские купцы из города Бари выкрали в Мирах Ликийских мощи Николая-чудотворца, святого, которым гордилась греческая церковь и который пользовался большой благосклонностью на Руси. Мощи выкрали и перевезли в Бари, дескать, дабы защитить их от диких сельджуков; на самом же деле это был обыкновеннейший грабеж, тогда ведь грабили не только богатства мирские, но и священные, опустошали гробницы и монастыри, воровали друг у друга даже святых; у какой церкви святых больше, тем-де она значительней, могущественней. Кроме праздника Николая зимнего, который отмечался 6 декабря, установлен был праздник Николая весеннего – 9 мая, день похищения мощей. Греческая церковь осудила это ограбление и не захотела принять весеннего праздника. А как русские?
Папа Урбан решил воспользоваться и вторым случаем – тем, что дочь русского царя, императрица германская, была заточена Генрихом в башне, нуждалась в защите, сочувствии, помощи. О, об этом должны были узнать в Киеве! И немедленно снарядили в Киев пышное посольство во главе с епископом Теодором, а поскольку русского властителя никакими богатыми дарами не удивишь, а как-то смягчить печальную весть о неволе дочери было нужно (кроме папских заверений, что усилиями апостольскими она будет освобождена), то и послали с Теодором в Киев в золотом ковчежке под прозрачным стеклянным верхом одну маленькую косточку из мощей Николая-чудотворца. Косточка, стоит заметить, была такой крохотной, будто принадлежала вовсе не человеку, а зайцу или птице, но значила здесь не величина подарка, а его высшая духовная суть, кстати, свидетельствующая о щедрости римского первосвященника. Ибо константинопольский патриарх, зная об особой любви к Николаю на Руси и храня в своей земле все мощи чудотворца, мог бы уже давно послать в Киев такой подарок, а гляди-ко – ведь не послал. Рим проявлял щедрость. Рим далеко видел, его познания были беспредельны, его влияния были неодолимы – вот что должен вычитать русский царь в непритязательном, казалось бы, но на деле преисполненном многозначительности подарке.
Посольство ездило долго, потому как далеко Киев, потому как русичи загадочны, потому как дела веры не терпят торопливости. Евпраксия тем временем должна была посидеть в своей башне, и это счастье, что Генрих просто держал ее там, не прибегнув ни к чему более суровому. А мог бы – из-за несдержанности своей, жестокости, особенно когда стал терпеть поражения, когда был оттеснен на север Италии, растерял союзников и надежды, восстановил против себя собственного сына, не получив взамен ничего и никого. В минуту отчаяния, напившись до одури, он хотел, говорят, лишить себя жизни. Снова спас его Заубуш: поранив свои ладони, рискуя получить от императора смертельный удар, барон вырвал из рук Генриха обнаженный меч, которым тот хотел пронзить себе грудь. Спас императора, но как раз тогда одноногий барон вознамерился, решился не то чтоб предать своего властелина, а просто сбежать от него, вовремя переметнуться к победителям. Он предложил им не себя (кому он был нужен сам по себе – без имений, без влияний, обыкновенный прислужник Генриха и не больше того!), он предложил Евпраксию, которую взялся увезти из башни.
По времени все совпало как нельзя лучше. Из Киева возвратилось папское посольство вместе с посольством киевского князя во главе с таким же епископом, что и папский, даже именовались епископы одинаково. Киевский князь словно намекал этим совпадением на возможность взаимопонимания, свою же благосклонность к римской церкви выразил тем, что принял, в придачу к зимнему празднику Николая, еще и весенний. Посольство привезло из Киева не очень утешительные вести, но они касались одной Евпраксии, предназначались ей. Заубуш предложил услуги, как раз когда в них возникла нужда. Аббат Бодо, доверенный человек римской церкви, договорился с бароном, и они осуществили то, что должно было осуществить: императрицу передали под защиту Вельфа, ее ждала в Каноссе графиня Матильда, готовила встречу такую пышную, какую только можно подготовить: императрице прежде всего полагалась пышность, а потом уж – вести, от которых она была, если так можно выразиться, счастливо ограждена до поры до времени. Заканчивалась неволя, но наступил конец и неосведомленности в событиях. Безнаказанно человек не может долго уклоняться по тем или иным причинам от участия в событиях, успехах и несчастьях житейских. И чем дольше он пребывает в незнании, тем болезненней и трудней обернется ему его возвращение в жизнь.
Так было с Евпраксией. Не заметила торжеств, не взволновала ее пышность, не поразили величие и неприступность каносского замка; не растрогалась, когда предоставили ей истинно королевские покои в каносском дворце; такое было привычно для нее, а главное – это все было ничтожно в сравнении с сотнями бесконечных дней, проведенных среди камня и безнадежности. Не вздрогнуло ее сердце и тогда, когда впервые за много лет услышала из уст киевского епископа Федора благословение на славянском языке, а не сухой латиною аббата Бодо. Не очень удивилась, даже завидев приближающегося к ней, следом за Федором, русского воеводу из посольства, он же сверкнул веселозубо, знакомый и в то же время незнакомый, будто и Кирпа давний, добрый косоплечий рубака, а вроде и не он, улыбка та же самая, и глаза те же самые, а косоплечести нет, исчезла куда-то, а заодно словно сам человек если и не исчез, то изменился до неузнаваемости, плечи выровнялись, немного сузились, и лишь потом Евпраксия поняла, что у Кирпы нет правой руки, напрочь отрублена, от плеча начисто стесана. Не было удивления, что Кирпа, пусть покалеченный, снова перед нею, так должно было быть: либо он, либо Журило с жемчужно-блестящими, вьющимися кудрями. Но и радости не было: из-за того, должно быть, что столь жестоко покалечен воевода.
Еще менее радостными оказались вести из Киева. Они поразили ее в самое сердце, наполнили ее таким ужасом, с каким узнала бы, наверное, о дне собственной смерти.
В Киеве умер великий князь Всеволод.
Епископ Федор рассказывал Евпраксии: когда умер великий князь, колоколов киевских не было слышно из-за плача людского. Думал хотя бы этим утешить дочь Всеволода, не ведая, какой жестокой мудростью наполнила жизнь душу молодой женщины. Она почему-то подумала: если б я умерла, то и по мне плакало бы бесчисленное множество народу. Мертвых всегда любят больше, чем живых. Как сказано: жизнь исполнена враждой и ненавистью, а смерть – любовью и уважением. И чем меньше человек грустит по мертвому, тем громче станет печалиться. По князю плачут горько и неутешно, боясь, что после его смерти придет худший. Новый князь придет неминуемо, но какой – никто не ведает.
Вскоре после смерти отца Евпраксии погиб ее любимый брат Ростислав.
Был наказан смертью за богохульство и неуважение к святым людям. Перед тем как идти ему с братом Владимиром против половцев, утопил в Днепре монаха Григория из Лавры, а потом и сам, убегая после неудачной битвы у Треполя, утонул с конем своим в Стугне, и брат Мономах чуть было не утонул, стараясь спасти Ростислава, но спасал, да и не спас, потому как действовали тут уже законы божьи, а не людские. Сказано ведь: как живешь, так и умрешь. По Ростиславу тоже плакал горько весь люд киевский, потому что всегда жаль загубленной молодой жизни.
После столь тяжких вестей Евпраксия должна б хоть немножко утешиться, узнав, что на столе киевском после смерти Всеволода сел его сын, а ее старший брат, Мономах, первый защитник земли русской среди всех других князей. Но и тут ее ожидало разочарование: Мономах, говорят, объявил, что следует придерживаться ряда, установленного их дедом Ярославом Мудрым: стол занимают по старшинству. Из внуков же Ярославовых право было за Святополком, единственным уцелевшим сыном Изяслава, самого старшего из сыновей Ярослава.
И посольство это пришло от Святополка, которого Евпраксия почти и не помнила, могла вспомнить разве лишь его мать Олисаву, да и то потому, что с нею дружной была ее мать княгиня Анна: обе происходили из черного люда, обеих князья взяли в жены красоты их ради, обе чувствовали себя на первых порах одинокими и чужими в княжеском окружении, потому и потянулись друг к другу.
Еще помнила Евпраксия, что уже с малых лет Святополк отличался невероятной скупостью, за что над ним издевался щедрый и веселый Ростислав. Потому что для Ростислава, как и для Евпраксии, скупость князей казалась чем-то совсем бессмысленным. Сколько могли видеть дети князей, столько и видели: князья садились на коней в золоте, спешивались в золоте, пили-ели на золоте. С мечами, на конях и в золоте – к чему же скупиться?
Прыгая на одной ноге, любили они напевать сложенную Ростиславом припевку:
Князь-князяка,
Конь-коняка,
Князь-конязь,
С золота слазь!
Княгиня Анна, услышав как-то эту припевку, возмутилась: «Экая срамота!»
А вот теперь скупой Святополк, весь в золоте, сел на золотой стол и уж не слезет ни за что!
Как все скупые (а также ограниченные) люди, Святополк отличался многословием, никогда не жалел слов – этого единственного сокровища, за которое не нужно платить никому и ничем. Он прислал Евпраксии пространную грамоту, в которой говорил и о любви, и о той радости, которую испытал, узнав, что сестра его высокочтимая пребывает под покровительством и защитой римской церкви и ее первосвященника; щедро дарил Святополк советы, нравоучения, пожелания, вновь и вновь заверял в братней любви, призывал быть покорной пред богом, тем самым и пред папой. Все как должно, все – как того желалось папе. Советы, да еще издалека, давать легче всего, дело не требует ни усилий, ни мужества, ни расходов.
Евпраксия поняла, что ее одиночество еще не закончилось с освобождением из башни. Тяжкие вести обрушились на нее внезапно, безжалостно, все разом, и никто не поможет ей снести их тяжесть, даже добрый Кирпа – ему хватит и собственного несчастья, да еще ждет его горькая весть о смерти Журины.
Аббат Бодо? Кто он – друг, помощник или враг первейший? Привык влезать в душу именем божьим, повторяя слова псалма: «Господь знает мысли людские, ибо они суетны». Он не советует – допытывается; с ним не доберешься до истины – ему не терпится излечить твои грехи…
Так Евпраксия оказалась лицом к липу с Матильдой Тосканской.
Подлежит обжалованию
Они были рядом с первого дня по прибытии Евпраксии в Каноссу – высокая светловолосая славянка, бледная, с огромными серыми глазами, взгляда которых никто не выдерживал, и маленькая чернявая графиня, чье лицо испещрили какие-то темноватые полоски – следы то ли давнишних страстей, то ли неутоленных желаний, или отблески сатанинского огня, что неугасимо горел в этом маленьком теле вот уже двадцать или тридцать лет?
От него начинались пожары усобиц, ожесточенных стычек, долгих войн между сторонниками одной и той же веры.
Были рядом и во время затяжных утомительных поздравлений императрице, и на богослужениях торжественных в епископской церкви, и на бесконечных пиршествах, которые, нужно сказать, отличались утонченностью и вкусом, – совсем не то, что грубые попойки и обжорства у Генриха. Но ни на миг не исчезало некое расстояние между молодой императрицей и пожилой графиней, некая отчужденность, а праздник встречи двух женских душ как будто умышленно задерживался. Казалось, конца не будет все новым и новым выдумкам Матильды, казалось, все в этом дивном замке со рвением взялись угождать только императрице, но чем дольше это длилось, тем больше убеждалась Евпраксия в нарочитости и неискренности обращенных к ней высоких слов, молитв, поклонов, рыцарских летучих турниров в ее честь, предупредительности Матильды, льстивости синьоров и синьор, рабского уничижения слуг, к которым присоединилась и ее Вильтруд, что сразу же прониклась духом Каноссы, им же было – неискреннее пресмыкательство.
Евпраксии словно хотели сказать: этого угожденья тебе так много потому только, что не может оно длиться долго, тем более – вечно; неминуемо после праздников должны наступить будни, ибо даже и высочайшие лица на сей земле призваны не для отправления торжеств, но для исполнения долга. За все нужно платить. В Каноссе тоже. Различия – лишь в характере и размере платы. Видно, и то, и другое уже определено, и Матильда ждет удобного случая сказать об этом императрице, поэтому Евпраксия не стала откладывать дело до такого случая и первой напросилась на беседу с графиней.
– Я прошу вас в библиотеку, ваше величество, – сказала Матильда.
Достойно быть отмеченным, что Каносса являлась не просто неприступным замком-крепостью, расположенным на большой высокой горе и окруженным тройными непробиваемыми стенами, Каносса представляла собою вообще некий отдельный, самодовлеющий мир, замкнутость которого отличалась красотой, изысканностью, целесообразностью во всем. Евпраксии нечему было уподобить это почти совершенное произведение человеческого умения. Даже Красный двор Всеволода в Киеве, что в отличие от хмурых германских замков возникал в ее памяти воплощением пышности, богатства, радующей таинственности, теперь вспоминался свидетельством безвкусия, пустого чванства и полной неприспособленности к тому, чтоб удобно жилось людям в обыденном бытии, да и к княжеским высоким торжествам тоже.
Тут же все было просторно, приветливо, утонченно и неповторимо: разноцветные мраморы стен, арок, портиков и колонн, мозаики зеркально блестящих полов и плафонов, резной камень, вызывающий впечатление легкости и тонкости, прохлада и уют, а мебель массивная, из темного дерева и дерева посветлей, в резных цветах, травах, зверях, знаках небесного свода, в крестах и символах; ковры, позолоченная кожа, слоновая кость, редкостная посуда, серебро и золото.
Каносса поражала множеством помещений. Иногда – самого странного назначения. Например, помещение для приемки новых книг. Огромный зал с высокими окнами, драгоценные мозаики на полах, на стенах – цветные изображения фигур четырех евангелистов, на потолке – движение небесных сфер, с творцом-вседержителем посредине. В зале – ничего, лишь одна подставка для книг, сделанная из потемнелого дерева, такая старая, что, быть может, ею пользовался еще Вергилий или сам Аристотель. И вот новая книга кладется на подставку, и графиня Матильда приглашает в зал всех гостей, бывших к тому времени в Каноссе; она входит, приближается к книге, перелистывает пергаментные листы, зачитывает гостям отрывок, взволнованная, шумно дыша, произносит:
– Мы с аббатом (или там с кем-то другим) давно намеревались получить эту книгу…
В Каноссе господствовало точное распределение мест пребывания людей в зависимости от их положения. Замок был воплощением государства или всего тогдашнего мира; черный люд вовсе не допускался за третьи стены, разве лишь для оказания необходимых услуг или, может, для наказания – в таинственные подземелья, каменные мешки, бездонные колодцы, жуткие тюрьмы, места пыток, издевательств, тайных казней; простым рыцарям отводилось место между стенами, тут они должны были нести стражу; более влиятельных пускали дальше, хотя опять же так, чтоб не смели переступать порог дворца самой графини, личной резиденции святейшего папы, дворца для самых высоких гостей. И церкви делились на те, что для высших, и те, что для низших, была обычная, была епископская, были дворцовые, как будто и сама вера по сути своей была неодинаковой. Да и не так ли оно и было заведено на самом деле? И если неодинаковость эта не бросалась в глаза на просторах безбрежного мира, то в замке, который горделиво заявлял о своем праве воплощать весь существующий порядок и лад, такое не могло (да и не хотело) скрываться.
Даже герцог Вельф должен был подчиниться духу Каноссы. Жадного краснолицего баварца держали в почтительном отдалении от графини Матильды, всячески давая понять, что их брачный союз держится не обыкновенной и, стало быть, низменной близостью человеческой, а лишь возвышенной ненавистью к общему врагу – к императору. Матильда хотела получить от Вельфа военную силу, герцог намеревался урвать у графини хоть малость от ее богатств, не заботясь более ни о чем ином. Правда, при всей условности их брачного союза Матильда зорко следила за нравственностью мужа, из-за чего не допускала его, скажем, к Евпраксии без свидетелей, когда же он попытался было заглянуть в библиотеку, где для беседы сошлись графиня с императрицей, то его с позором изгнали оттуда, как мужлана, который не имеет и не может иметь ничего общего с мудростью, библиотека же, хорошо известно, есть пристанище мудрости. Ну, что ж с того, что на потолке библиотеки крупными буквами были начертаны слова апостола: «Наша мудрость – токмо безумие пред лицем бога всевышнего»? Евпраксия, указав на эту надпись Матильде, заметила, что она не совсем отвечает духу помещения, где, судя по всему, собраны бесценные сокровища человеческой мудрости, с чем графиня согласилась, но чем ни в малой мере не обескуражилась.
– Мы выбрали эти слова со святейшим папой Григорием, – вместо объяснения сказала она; самим папой, дескать, освящены и богатые книжные собрания, и ее преданность богу, стоящему над мудростью и над всем сущим.
Евпраксия быстро подметила, что Матильда почти никогда не прибегает, так сказать, к единоличному высказыванию: для большей значимости своих слов она непременно находит себе опору. И тогда слышится: «Мы со святейшим папой…», «Мы с герцогом…», «Мы с епископом». Как жаль, что не было у нее возможности сказать: «Мы с императором…», но вот теперь Матильда получила в свое распоряжение императрицу. Так вот и будет каждый раз повторять: «Мы с императрицей…» Ах, если бы этим ограничилась плата за освобождение! – думала Евпраксия. Но удовлетворится ли графиня такой малостью? Вскоре после начала разговора в уютном помещении огромной библиотеки, среди тишины, настоянной на запахе старой кожи, Евпраксия поняла, что Матильда употребляет свое любимое выражение вовсе не с тем, чтоб придать себе незначительность, а, напротив, это в ней говорит жестокая собственница. «Мы с (кем-нибудь)…» означает, что она повелевает на этом свете всеми: папой, епископами, королями, герцогами, графами. Об этой собственности своей говорила почтительно, ласково и непременно присовокупляя: «Их святейшество, их святейшество», «Ваше величество, ваше величество…», «ваша светлость», – забивала словами, ошеломляла неистовым словесным натиском, и Евпраксия испугалась этой женщины.
– Мы со святейшим папой сочувствуем вам, ваше величество… На вашу долю выпало так много тяжелого в жизни. У вас не было советчика. Аббат Бодо? Он не советчик – лишь исповедник. Его место в парлаториуме.
Кстати, в Каноссе прекрасные парлаториумы. Лучшие, чем где бы то ни было.
В свое время мы со святейшим папой Григорием позаботились об этом… У вас, ваше величество, будет собственный парлаториум, это прекрасно, не так ли, ваше величество? Каждому нужно помогать переносить бремя собственной жизни. Беседа с богом – что может быть лучше?
Евпраксия попыталась повести речь о том, что все ее имущество осталось у императора, хотя он не имеет на него никакого права. В Каноссу она прибыла без всего, а как будет дальше?
– О, я знаю, ваше величество, что вы были самой богатой женщиной в Европе. Даже богаче меня – пусть вас это утешит.
– Думаете, такое богатство может меня утешить?
– Все же лучше быть богатым, чем бедным, – графиня сделала вид, что не поняла ее, – богатство дает больше возможностей творить добро.
– В башне я перечитывала старые манускрипты. Среди них был один трактат, написанный человеком, который сидел в заточении и ждал смерти. Он назвал свой трактат «Об утешении философией».
– Меня знают все философы Европы, ваше величество. Ансельм Кентерберийский прислал мне свои «Медитации». Петр Пустынник, сложил для меня молитву. Вы слыхали о Петре Пустыннике, ваше величество?
– К сожалению, нет.
– Мы со святейшим папой Урбаном нашли этого человека, мы услышали его праведный голос, послали ему благословение, подняли его из унижения и забвения. Теперь он поднимает всех верующих в святой поход на защиту Гроба господня.
– Еще одна война? Снова несправедливость?
– Ваше величество, ваше величество, святые войны приносят на землю высочайшую справедливость. Нам повезло, что именно в наше время изобретены стремена и подковы. Благодаря стременам воины в железных латах смогли оседлать боевых коней, а подкова поможет их коням дойти до Святой земли, до самого Иерусалима.
– Какое мне дело до этого? Не считаете ли вы, графиня, что и мне доведется пойти вместе с рыцарями на освобождение Святой земли? Или, быть может, предложить себя в жертву для успеха этого богоугодного дела?
Матильда рассмеялась. Она умела смеяться, и смех ее звучал приятно, без всяких – ожидаемых от такой женщины – зловещих ноток.
– Ваше величество, Агамемнон ради попутного ветра в походе против Трои принес в жертву собственную дочь. Ифигению.
– Артемида не дала ему этого сделать. Она заменила девушку ланью, а Ифигению перенесла в Тавриду. Там Ифигения стала жрицей… Вы знаете, графиня, что Таврида находится в моей земле? Считайте, что я не создана для того, чтобы меня принесли в жертву.
– Но вы можете стать жрицей, ваше величество, – веселилась графиня. – Это прекрасно! Мы со святейшим папой верим, что вы станете на защиту высшей справедливости. Вы пребываете в убежище, где прежде всего почитаются справедливость и право. Я позаботилась, чтобы Европе стал известен кодекс Юстиниана. Этот император прославился не только сооружением Софийского храма, но и кодификацией римского права. Не прекрасно ли, что зодчие великих соборов одновременно заботятся и о праве, ваше величество!
«Ваше величество…», «ваше величество…», «ваше величество»!
«А кто пишет законы для журавлей?» – хотела спросить Евпраксия; разговор увяз в таких нескладно-глубоких колеях, что выбраться из них было не под силу, приходилось катиться, куда катилось.
– Мой дядя Ярослав, прозванный Мудрым, тоже соорудил в Киеве церковь Святой Софии, которая почти не уступает константинопольской, и он же составил для своего государства «Русскую правду».
– И все же наивысшая правда – от господа, ибо и человек создан, дабы взирать на небо, ваше величество.
– Я люблю смотреть на цветы и травы.
Эти простые слова почему-то напугали графиню.
– Ваше величество, ваше величество, мы с герцогом Вельфом так рады вашему освобождению, так рады! Его святейшество папа безмерно утешится этой вестью. Все счастливо совпало. Вы ведь получили послание из Киева от русского царя, вашего брата?
– Мой брат погиб.
– Один брат погиб, да, и мы скорбим вместе с вами. Но другой на престоле…
– Другой – просто князь…
– Но третий…
Матильду не могло сбить ничто.
– Но третий… Михаил[14]14
Михаил – имя Святополка при крещении.
[Закрыть]… шлет вам свою любовь и свои советы…
– Полагаю, я должна просить советов у вас, графиня. Ибо Киев далеко отсюда… Как мне знать и вести себя? У меня есть воля, но больше нет ничего. Чем повлиять на императора, скажите, чтобы он отдал мое имущество?
Я бы хотела возвратиться домой. В Киев.
– Ваше величество, вы просите совета, я рада его вам дать. Напишите жалобу на императора!
– Жалобу? Кому?
– Святейшему папе.
– А разве папа может вмешиваться в имущественные дела?
– А того лучше – обратитесь с жалобой на императора к собору. Вскоре в Констанце будет собран собор. Мы со святейшим папой послали легата Гебгарда, чтобы он озаботился устроением собора. Там будут самые знатные мужи всей Европы. Вы можете, ваше величество, обжаловать недостойное поведение императора в Констанце.
– Ехать в Германию? Возвращаться в эту землю? Никогда!
– Тогда составьте жалобу.
– Но как? И гоже ли такое делать?
– У вас есть советчик. Аббат Бодо. Мы со святейшим папой знаем этого божьего слугу, верим ему.
– Вы же сами говорили, графиня, что он лишь исповедник – не советчик.
– Когда слуги божьи проявляют наивысшую преданность земным владыкам, их необходимо ценить, ваше величество. Я хотела бы, чтобы вы услышали достойного Доницо, который вот уже много лет слагает поэму о трудах мира сего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.