Электронная библиотека » Павел Загребельный » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Евпраксия"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 20:18


Автор книги: Павел Загребельный


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Папа должен поддержать Евпраксию, освободить ее. Поверила в это с особой силой, когда столкнулась с наивным вниманием к себе обескураженных ее красотой и молодостью норманнов. Улыбнулась им, сверкнули зубы и удивительные волосы Евпраксии. В одном из ближайших переходов роскошного каменного дворца ее встретила Матильда – сама почтительность.

– Ваше величество, ваше величество, о, какая высокая радость для нас со святейшим папой видеть и приветствовать вас, ваше величество!

– Я буду добиваться встречи со святейшим, чтобы…

– Добиваться? Избави боже, ваше величество! Пред святейшим папой следует проявлять одно смирение и ничего больше. Такое смирение, какое проявила дева Мария перед ангелом, благовестившим о будущем рождении ею Христа. Или же такое, какое было у царя Давида, что скакал и танцевал пред господином при перенесении ковчега завета в Иерусалим. Или такое, каким прославился римский император Траян, который смиренно выслушал упрек вдовицы и свершил правый суд. За это молитвами папы Григория Траян был вызволен из пекла, заново ожил уже как христианин и достиг райского блаженства.

Евпраксия молча слушала тарахтение маленькой черной графини. Мертвые слова, мертвые люди. А ей бы жить среди живых. Даже у хмурых норманнов что-то шевельнулось в душах, когда увидели перед собой такую, неожиданную в италийских землях, северную деву. А в этой графине – все женское навеки омертвело, только бьет из нее мощной струей ненасытная жадность и к богатству, и к властвованию. Ежели проглотила бы даже целый мир – все равно не насытилась бы. Неужели папа, ее папа – такой же?

Евпраксия предполагала, что папа примет ее где-то в уютном помещении, сидя за маленьким столиком, покрытым золотой парчой, с серебряным колокольчиком под рукой, чтобы звать к себе, или же с почтительным камерарием позади кресла; надеялась на искренний, доброжелательный, почти отеческий разговор, ведь папа был стар, а она молода, папа каждый день беседовал с богом, а она не ведала, кому пожаловаться на свои несчастья.

Но чем дальше они шли по дворцу с графиней Матильдой, тем пышней и торжественней становились покои, мраморные стены раздвигались шире и шире, потолки убегали ввысь, в недосягаемость, тихие женские шаги отдавались эхом, будто в ночных горах или в какой-нибудь потусторонней пустоте, вокруг открывалось Евпраксии холодное величие, настороженность, даже недоверие. Если бы Евпраксия шла с кем-нибудь другим, то наверняка схватилась бы пугливо за руку спутника. Но только не за руку Матильды!

Ведь это же графиня построила такое прибежище для своих пап, это она прятала их в глубочайших недрах дворца, способного убить человека недоступностью, прежде чем ему сподобится попасть на глаза первосвященника.

Отцы церкви не могли быть слишком скромными – ведь они представляли всемогущего бога. Поэтому положено им думать о величии, всячески добиваться его. Папа Урбан не избегал величия – это Евпраксия поняла, как только вошла в огромный беломраморный зал, посредине которого стоял высоченный и тоже беломраморный трон. Нигде никого; сердце сжимается от белой пустынности, от сразу ощутимой, гнетущей тяжестью огромного, тесанного из цельных мраморных глыб трона (как хвалилась Матильда, его поставил эрцепископ Урсо).

Где же сам папа? Евпраксия растерянно смотрела вперед, озиралась, не решаясь задать такой вопрос графине, пока шла покорно за нею, приближаясь к удивительному даже для нее, для императрицы, трону. Увидела папу внезапно. Тот сидел на троне, одетый в широкую белую одежду, которая сливалась с белым мрамором тронной спинки и подлокотников, на голове у папы круглилась бархатная шапочка, тоже белая, но слишком малая, чтобы закрыть розовую лысину; раньше всего в глаза бросилась эта розовая вытянутая лысина, а потом длинная шея, плоское невыразительное лицо. Урбан был лыс, как пророк Елисей, которого высмеяли дети, за что их растерзали медведицы. Евпраксия невольно вздрогнула от горького предчувствия. Не будет ли она растерзана? Глядя на причудливый папский череп, вспомнила рассказ Журины о том, что чеберяйчики бывают круглоголовые и остроголовые.

У круглоголовых мысли располагаются по всей голове равномерно, у остроголовых собираются в вершине, в маковке вытянутой и при малейшей неосторожности вылетают из головы. Остроголовые – пустоголовые. Бойся их!

Остерегайся!

Пока медленно подходила к папе, смогла рассмотреть и его трон.

Держался он на спинах двух приземистых беломраморных слонов. Высокая треугольная спинка украшена резьбой, увенчана мраморным цветком, из лепестков которого круглится что-то, наподобие папской лысины. Такие же мраморные лысины украшают верхушки колонн-столбиков, что окружают трон.

Низ трона – в резвых кругах с крестами, на боковых стенках низа – какие-то надписи, а на передней – подножии – примостились у ног папы беломраморные орлы. Слоны под троном стоят спокойно и покорно, зато орлы взъерошили крылья, устрашают того, кто приближается, так и готовы сорваться, рвануться навстречу, хищно и безжалостно клюнуть.

Графиня Матильда опередила Евпраксию. Мелко переступая, почти добежала до трона, пала, прижалась щекой к белой туфле папской, потом закатила темные глаза-кружочки вверх – лицезреть святейшего; тот милостиво наклонился с сиденья, подал руку для поцелуя, попытался улыбнуться сухими узкими губами; в тот же миг увидел своими бесцветными, как у старого орла, глазами Евпраксию. Она стояла за Матильдой, к папской туфле не приникала, не склонялась в покорности.

Урбан отдернул руку от губ Матильды, откинулся к спинке трона, поднял глаза вверх; графиня пугливо-осторожно подавала Евпраксии какие-то знаки, но Евпраксия то ли не замечала их, то ли не хотела замечать – стояла оцепенело перед чудным троном, не отрывая взгляда не от папы, нет, – от орлов, которые охраняли папские ноги и намеревались выклевать ей сердце.

Наконец подошла ближе, наклонила голову, сказала:

– Пришла за вашим благословением, наисвятейший отче. И за вашей помощью.

Тогда папа осенил ее медленно крестом, подал ей руку, и она поцеловала руку: надеялась получить от нее помощь.

Матильда радостно закивала: так, так, ах, как прекрасно и как она рада, что устроила эту встречу и что все начинается просто как нельзя лучше, именно так должно начинаться. И все благодаря ей, Матильде, благодаря ее доброму сердцу, ее любви к справедливости и к святости. О, должна, должна восторжествовать в мире святость: этой великой цели она посвятила всю свою жизнь. Великой цели – великая жизнь. Соединенная с делами римской церкви, с ее первосвященниками. Искала у них опоры она, Матильда, – они искали опоры у нее, у Матильды. Что они сами по себе? Что Григорий, Виктор, Урбан? Не много сделаешь, ежели не на что действовать.

Деньги давала им она, графиня Тосканская. Не могли разбрасываться словами, ибо все их слова – от бога, что ж, тогда говорила за них она. Не имели ни одной близкой души, навеки обвенчавшись с церковью, что ж, графиня Матильда становилась для них близким человеком, не боясь людской огласки.

Урбан – супруг церкви, Вельф – супруг Матильды, но ни тот ни другой не живет со своей женой. Так говорят. Ну и пусть! Ей все равно! У нее есть великая цель, и она, графиня Матильда Тосканская, призвана ее достичь.

Папа и сейчас, по обыкновению, молчит, что ж, и сейчас говорить будет она, чтобы помочь этой упрямой сарматской женщине.

– Ваше величество, мы со святейшим папой знаем, что вас вывезли в Германию в двенадцать лет. Двенадцатилетний Иисус потерялся, и Мария нашла его лишь через три дня. Он беседовал в храме с учителем.

– Меня никто не ищет. Хотя я тоже потерялась двенадцатилетней, – горько вымолвила Евпраксия.

– А разве вы не в храме и не беседуете со святейшим учителем, ваше величество?! – воскликнула Матильда.

Евпраксия взглянула на папу. Тот сидел молча, неподвижно. Ему, равнодушному, стоит ли говорить? Его, далекого, стоит ли просить?

Вымаливать у этого человека по крохам свою свободу, как нищие собирают на папертях милостыню?

– Я требую справедливости, – твердо сказала Евпраксия. – Меня ославили прелаты вашей церкви, мое честное имя втоптано в грязь, я подверглась издевательствам и надругательствам императора, который давно забыл обо всем человеческом, теперь к тому прибавилось и совершенно непостижимое: ваши прелаты, мой исповедник, забыв о тайне исповеди…

Папа продолжал молчать; смотрел бесцветными глазами в пространство, слушает ли, не глухой ли он, как Генрих?

Она смолкла на полуслове, хотя графиня поощряла ее – знаками – продолжать говорить. Сверху прозвучал отрывисто-высокий (напоминавший Генрихов) голос Урбана:

– От Матфея: ибо нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.

Открылось и узнано! Это ее отчаяние открыло! А могла ведь тишком терпеть надругательства, скрывать грязь, разврат императорского двора и самого императора, – и все тогда осталось бы закрытым и спрятанным доныне.

Да и как знать, не творится ли точно такое непотребство повсюду среди королей, герцогов, баронов, епископов? Ведь скрывал же аббат Бодо императорскую мерзость, молчал до поры до времени, наверное, так бы и умерло все в неизвестности, если бы не борьба папы против императора, борьба, в которой все средства хороши и разоблачение грязной жизни Генриха используется как страшнейшее оружие. И она – всякий раз так! – всего лишь жертва! Жертва Генриха, жертва аббата Бодо, жертва Матильды, жертва папы Урбана. У этих людей нет жалости, как у жестокосердного Авраама, который не дрогнул сердцем, принося в жертву богу своему родного сына своего. А она для них еще и чужая, значит, равнодушно-ненавистна. Ею будут жертвовать легко и охотно, как уже сделали это руками аббата Бодо. А тот продал ее. Долго ждал, чтобы взять как можно более высокую цену. Дождался.

– Ваше святейшество, – нарушила невыносимое молчание Евпраксия, – стыдно говорить, а еще больший стыд подумать, что обо мне разнесено по белому свету… Почему чужие грехи упали на меня?

Матильда подергивала шеей, видно, не терпелось ей включиться в разговор, но пока сдерживалась; папа молчал, медленно и властно поводил глазами. Думал или просто выжидал, когда отчаяние императрицы дойдет до предела? Но сколько можно выжидать? С нее хватит!

– Я прошу заступничества, ваше святейшество, – стараясь выглядеть покорной, Евпраксия взглянула на папу с мольбой. – Вашей святейшей властью защитите мою честь, умоляю вас. Погасите костер постыдный, в котором сгораю безвинно и несправедливо. Пожалейте мою молодость, моя душа чиста, она умирает от грязи, брошенной на нее злыми силами. Вызволите меня из плена этих злых сил, ваше святейшество! Я не хочу возвращаться даже мыслью к тому страшному человеку, которого называют германским императором. В вашей воле освободить меня от брака с ним. Я не в силах дальше переносить позора, в который ввергнута моим исповедником перед целым собранием князей церкви, – спасите меня, святой отец!

Урбан задвигался на холодном, неудобном своем сиденье, лысина и шея побагровели; Матильда так и подпрыгивала от нетерпенья сыпануть, полоснуть словами, будто градом средь летнего дня, она чуть ли не дергала папу за его широкие ризы, – речи, речи, ответной, да такой, чтоб соблюсти высокое папское достоинство, чтоб неповадно было молодой императрице ставить его под угрозу мольбами-требованиями. Папа узкогубо улыбнулся. То ли лихорадка нетерпения Матильдина его посмешила, то ли смешной показалась наивная искренность императрицы.

– Дочь моя, – глядя поверх Евпраксии, начал Урбан, – ты обязана знать, что твой творец сказал: имя мое – Истина. Он не сказал: имя мое – Обычай… Обычай наполняет твою душу стыдливостью и удерживает от покаяния. Но истина требует откровенности.

Откровенность? А разве она не откровенна? Каяться? В чем же, перед кем и почему? Сам папа вот здесь заявляет, что стыд не нужен ни человеку, ни богу. Отнять у человека стыд, лишить стыда женщину – что же тогда останется? Голая истина для голых людей?

Евпраксия даже не заметила, как последние слова произнесла вслух. Но папа не смутился, он будто бы даже развеселился, потому что заговорил доверчивей как-то, спускаясь с неприступных своих высот, сочувствуя молодой женщине. Ну, да, обычай… стыдливость… но, мол, еще папа Григорий Первый, обозначая сравнительную тяжесть грехов, на первое место поставил superbia – гордость, а уж следом за нею – luxuria, то есть любострастие, беспутство. Бунт духа против бога и бунт плоти против бога приравниваются по тяжести своей. Отношения мужчины с женщиной порождают нежелательное состояние души, мужчина, охваченный восторгом, что вызван женщиной, отвлекается мыслью от бога, вот почему отношения их пронизаны греховностью и величайшими опасностями. В пучину плотского греха втягивает мужчину женщина, ибо она – язычница по природе своей.

– Мы со святейшим папой не язычники, не язычники, – встряла наконец и Матильда, тем самым подав знак папе, что холодного отчуждения уже было достаточно, пора переходить к сочувственной доверительности, здесь ведь собрались равные, почти равные лица. Урбан сошел с трона. Он оказался таким же невысоким, как и Матильда. Учтиво пустил он Евпраксию и Матильду чуть впереди себя, занял место между ними и, медленно прохаживаясь так, втроем, по мозаичному безграничью холодного зала, стал пространно вещать не о милости, не о готовности своей прийти на помощь измученной молодой женщине, не о желании отстоять правду, а о раскаянии, о том, что противоположное исцеляется противоположным же – contrariis sanatur: то есть – гордыню должно ломать смирением, жадность излечивать милостыней, безделие – старательностью в труде, разговорчивость карать обетом молчания, обжорство – постом, а любострастие – воздержанностью. Все едины в грехе, хоть и не всех следует мерить одной и той же меркой. Она императрица, лицо в сем мире высочайшее, следовательно, и судить ее и о ней вправе тоже только высочайшие особы. Он своей властью мог бы снять с нее грехи и невольные и вольные, наложить на нее епитимью или не накладывать, но, вняв просьбе, он хотел бы дать императрице совет.

– Мы со святейшим папой хотим дать вам совет, ваше величество, – мгновенно подхватила Матильда, так, будто не доверяла папе в его собственных решениях.

– Буду благодарна за совет, жду его, ваше святейшество, – почтительно склонила голову Евпраксия.

Папа неторопливо заговорил о соборе. Собор в Констанце? Нет, тот уже был. Там произошло нечто огорчительное для чести ее величества, но поелику произошло, то ничего с этим уже не поделаешь. Обратиться с апостольским посланием в защиту императрицы? Никто не защитит своей чести лучше, нежели тот, кому она принадлежит. Весной он созывает новый собор. В Германии?

Нет, в Италии, в Пьяченце. Было бы весьма похвально, если бы императрица сама выступила на соборе, рассказала прелатам в правдивых подробностях обо всем, что пришлось ей пережить по злой воле императора, по причине буйного скотства сего негодника, и правдой, откровенностью своей и проявила бы всю свою чистоту и превосходство над ним… Ради нее ли созывается собор?.. О, нет. Пусть императрица остается спокойной. На соборе должны быть разрешены важные вопросы веры. Следует надеяться, что в анналах христианства то будет собор знаменитейший, ибо от него поведут начало великой священной войны за торжество веры Христовой, однако, ведомые безграничной милостью божьей, они готовы уделить внимание также и императрице, ее жалобе на недостойное поведение германского императора. Пусть императрица знает заранее: ее выслушают с величайшим вниманием и высоко оценят ее мужество и намерение послужить целям святой церкви.

– Церковь? – воскликнула, не удержав мгновенной вспышки гнева, Евпраксия. – Запятнана моя честь, я испытала нечеловеческие страдания, меня опозорили, мне никто не пришел на помощь… Уговорили обратиться к тем, кто съехался в Констанц, а что вышло? Где же была церковь? Где бог?!

– Дочь моя, бог во всех делах наших. И за все воздается!.. Когда Людовик, сын императора Карла Магнуса в своей любви к истине не мог смолчать и раскрыл, какое распутство царило при дворе, сколько сотен наложниц имел сам император и сколько незаконных детей они принесли ему, то умы ограниченные готовы были осудить поступок Людовика, святая же церковь стала на его защиту.

– И назвала Людовика Благочестивым, ваше величество, – тут же добавила Матильда.

– Вы обещаете мне благочестие? Разве оно дается, а не живет в человеке? – уже тихо спросила Евпраксия.

– Мы со святейшим папой забыли известить вас, ваше величество, что император добивается вашей выдачи, – вместо ответа зло заметила Матильда.

Евпраксия с невеселым удивлением взглянула на графиню. Та напоминала острозубого хищного зверька, который так и норовит вцепиться тебе в горло.

Ведь знает, как Евпраксии трудно, в каком безвыходном положении она оказалась. Знает – потому и уверена Матильда, что отступать императрице некуда и что должна она будет согласиться со всем предлагаемым (а может, требуемым?) папой. Знает все Матильда, но для большей уверенности хочет нанести еще один удар, тяжелый, предательский, смертельный. Или забыла, что сама говорила о требовании императора, или нарочно повторила о нем при папе?

Евпраксия сделала вид, будто поражена в самое сердце словами Матильды, а та, тешась испугом молодой женщины, восторженно вобрала в себя воздух и выдохнула с шумом милостивое и неопределенное:

– Но мы со святейшим папой никогда, никогда…

Что «никогда» – так и осталось тайной, заверений своих императрица им еще не сделала, следовательно, не годилось слишком много обещать ей, Матильда прервала речь там и тогда, где и когда надлежало прерваться.

Евпраксия, подчиняясь злой игре этих жестоких людей и не видя никакого другого выхода, тихо сказала:

– Я благодарна вам, ваше святейшество, за совет и хотела бы воспользоваться им, коли будет на то ваше высокое согласие и благословение.

Папа молча благословил Евпраксию, протянул ей для поцелуя свою изнеженную руку. Матильда, заискивающе заглядывая императрице в лицо, проводила ее туда, где ожидали придворные дамы, столь долго откладываемая аудиенция, таким образом, состоялась, не принеся Евпраксии ни надежд, ни облегчения – одну лишь снова пустоту и боль в душе.

Все же вздохнула Евпраксия немножко свободней. Хотя бы не будет больше тяготеть над нею неопределенность и неизвестность. Еще одно усилие, еще одно унижение в этих краях постоянных унижений, – и конец. Свободна, свободна! От их милостей, от их роскоши, от их жадности и мстительности, от многолетнего надругательства. Ради этого освобождения готова на все.

Хотят услышать от нее про грех плотский? Услышат – даже в ушах зазвенит!

Наложат на нее епитимью? Пускай, пускай выдумывают для нее, невиновной, наказания за провинность – она снесет их охотно. Заставят спать в воде, в крапиве, на рассыпанной скорлупе от орехов, повелят распахнуть и держать долго руки крестом, петь псалмы без конца, бить, долго бить ладонями по полу, бичеваться заставят, невзирая на сан императорский, – вынесет все.

Скажут, соблюдай пост семь недель, а то и семь лет – согласна на это, хотя могла бы, по обычаю, нанять себе заместителя в епитимье – юстуса, выплачивая этому человеку по три солида в неделю (даже осужденная к семилетнему покаянию могла бы очиститься быстрехонько; пусть за твой счет посидят на хлебе и воде сначала двенадцать человек три дня, потом семь раз по сто двадцать человек тоже три дня, в итоге получится ровно столько дней, сколько содержится их в семи годах).

Но что дни и годы в сравнении с освобождением? Постепенно пустота в душе сменялась радостным ожиданием. Евпраксия нетерпеливо звала день, когда ворота Каноссы откроются перед нею и она отправится в свое последнее путешествие по чужой земле, еще императрица, но уже не рабыня. Вырваться из Каноссы – преодолеть неволю! Она изрядно – истинно так: изрядно! – настрадалась в этих стенах под присмотром сторожевых псов Матильды. Может, и папа – тоже верный пес графини Тосканской, хотя и грех такое молвить. Но ведь не зря в самом названии замка есть что-то от «собаки»[15]15
  Кано – собака (ит.).


[Закрыть]
. Люди тут не живут – грызутся, будто бешеные собаки, ненависть громоздится в здешних каменных дворцах и церквах, плодится и размножается за тройными стенами и бездонными рвами, а затем разлетаются по всему свету гнилые брызги, расползаются моровой язвой, разносятся ветрами коварства.

И она попала в руки этих людей. Из неволи императорской в неволю папскую.

Два меча божьих – светский и духовный. Уже свыше ста лет обнажены они друг против друга папами и германскими императорами. Оттон I перешел через горы (короли ведь всегда идут туда, где сопротивление меньше, а добыча больше) и провозгласил, что Италия с Германией должны навсегда соединиться; он венчался железной короной лангобардов в Риме; была присоединена Бургундия; должен был слиться в этом государстве весь запад, весь Abendland[16]16
  Вечерняя страна, запад (нем.).


[Закрыть]
. Оттон III перенес столицу в Рим и провозгласил о своих домогательствах создать мировую христианскую державу во главе с императором германской нации – «рабом апостолов», «рабом Иисуса Христа и римским императором Августом». Всполошились папы, и вот после смерти Оттона между римскими первосвященниками и императорами уже не было мира.

Папа Григорий начал войну, которая расколола западный мир. Урбан хотел довести войну до конца, уничтожить императора и претензии имперские, выполнить завет Григория-Гильдебранда: империя есть не что иное, как светский меч в руках церкви господней и ее главы – римского папы.

Горе тем, кто попадал между этими мельничными жерновами – папой и императором. А как не попасть и кто мог не попасть, из этих-то земель?

Если даже ее, императрицу, безжалостно и бесстыдно принесли в жертву все разгоравшейся схватке двух мечей…

Ей обещают благочестивость, как Людовику, сыну Карла Великого. Ей нужно другое: освободиться от всех тенет, в которые попала не по своей воле, бежать, как убегают италийские крестьяне от своих синьоров, ища убежища в городах. Правда, зачастую находят могилу, но уж лучше могила!..

Ветер свободы, весенний голубой ветер свободы ласкал лицо Евпраксии, шаловливо играл прядями золотистых волос в то утро, когда она выезжала из Каноссы. Она не оглядывалась, не смотрела под ноги коню в глубину рвов, не замечала свиты, не слышала звуков труб и колоколов в замковых церквах, ей было не до папы, сопровождаемого сотнями прелатов (ему пели трубы, его славили колокола), не до разодетой графини Матильды, не до несчастного и ненасытного Вельфа – она свободна, свободна!

Безбрежный простор, бесконечные небеса, пение птиц, журчание ручейков, чистая весенняя зелень, первые цветы – словно золотые глаза забытых чеберяйчиков. Кони ступают весело, бодро, тонконогие и стройные, будто молодые женщины: не видно колес с их безжалостным, безостановочным вращением; сам папа едет верхом, опоясавшись мечом, как воитель божий, маленькая графиня тоже едет верхом, этакая новоявленная амазонка господня; кони несут всех быстро, кони несут Евпраксию к позору, но и к свободе, и ради свободы она готова простить этому миру все, забыть все, одно только напомнить людям, – чтоб мудро относились они к земле, растениям, птицам, к безбрежному простору и голубому весеннему ветру, пахнущему свободой.

Пьяченца, как бы вложенная в уголок, что образуется впадением Требии в По, наставляла на Евпраксию свои бесчисленные высокие валы и неуклюжие башни. По текла не как обыкновенная река, она непрерывно двигалась водоворотами, несущими желтую глину, мусор, грязь, баламутилась меж берегами, рвала берега, захватывала в свой страшенный поток нагретые солнцем камни, молодую траву, первые цветы, птичьи гнезда, – все смешивалось в пенистой, смрадной воде, смешивалось и мчалось дальше.

Убегая из Вероны, Евпраксия однажды уже пересекала По, но тогда река была не такой. Теперь же она показалась зловещей, наполнила душу содроганием, предчувствием беды…

На зеленом поле возле города раскинулся обширный палаточный городок, вызывая воспоминания о белых, украшенных пестрыми стягами шатрах под Кельном в то лето, когда увенчали Евпраксию-Адельгейду императорской короной. И тогда небо было таким же высоким и голубым, и река текла широкая и могучая, и город стоял за башнями, валами и стенами, и верхи храмов божьих возносились вверх, предрекая покой, только шатры там были белыми, река чище, надежды еще не омраченные, настроение возвышенное, а тут грязная муть в реке, обшарпанные шатры и какие-то жалкие полотняные укрытия виднеются вокруг, так, словно собрались сюда нищие со всей Европы; тут – черные башни города выглядят выщербленными ртами; тут – за рвом, за валами и стенами – неизвестность, унижение, позор.

Не развеселил Евпраксию глуповатый Вельф, который улучил минуту, чтобы похвастаться, баварцы, мол, протолкнулись в Пьяченцу еще, го-го, сто лет назад и князюют-царюют здесь, будто в своих собственных горах, и вот, пожалуйста: граф Пьяченцы Виберд, вице-граф Франзит, епископ Зигульф, а все они – кто? Все когда-то были баварцы, а они – кто? Он герцог Баварский! Го-го! Подговорил Матильду созвать собор в Пьяченце, а она уж уговорила своего папу, Матильда и дьявола самого уговорит! А ее величество пусть запомнит, что рука Вельфа – это ее рука. Только пожелай она! Такая красота, как у ее величества, го-го, единственный пример на всем божьем свете.

Пробились к Евпраксии Кирпа с Заубушем, которые странным образом держались вместе, – подружиться пожелали, что ли? Или объединила их ненависть друг к другу?

– А что, – сказал Кирпа в ответ на опасения Евпраксии: как ей выступить на соборе, поймут ли ее. – Хотят слышать, пусть услышат. Каждый чешет, где ему свербит. Пускай почешутся отцы святые.

Заубуш выразился по своему обыкновению:

– Какой смысл зубом зуб грызть? Хочешь насытиться – бросайся на мясо!

Гадкий человек оставался гадким, несмотря на свое раскаяние и на прощение, которое она ему дала.

Вильтруд, забыв о своих обязанностях придворной дамы, влюбленно прижималась к своему барону, сопровождая повсюду. Все же в ней до сих пор еще не развеялось чувство благодарности к Евпраксии за доброту и великодушие, и, может быть, искренно прошептала она, заметив, как вздрогнула императрица от взгляда на мутную реку:

– Все будет как нельзя лучше, ваше величество, ведь вы – как святая!

Мечтала эта маленькая новоиспеченная баронесса стать когда-нибудь такой властительницей, как Матильда? Евпраксия не верила людям, способным заискивать. Заискивает всегда неискренность и коварство. В заискивании есть что-то грязное, ложное и зловонное, оно – как нечистоты. Те же, кто охотно принимает лесть и заискивания, сами неминуемо перестают быть искренними, навсегда утрачивают подлинное достоинство и чистоту. Она же хотела быть чистой. Любой ценой!

В Пьяченце было просторнее, чем в Каноссе. Дома стояли не впритык друг к другу, между домами зеленели огороды и сады. Улицы, правда, были до краев запружены священниками, аббатами, епископами; тысячи мирян разевали рты на папу и императрицу, но все же тут можно было укрыться и от толп, и от неотвязной графини Матильды; папа с графиней стали гостями епископа Пьяченцы, а императрицу с ее двором принял граф. Меньше роскоши – больше свободы. Это воспринимается как знак поворота фортуны к лучшему, как обещание перемен.

Четыре тысячи прелатов со всех концов Европы собрались в церкви Сан-Антонио, тесно набились, наполнили ее настороженным своим любопытством, осуждающей подозрительностью, нетерпеливым сверканием глаз, глядящих не прямо, не откровенных, а исподлобья, недоверчиво, по-звериному сурово: что, когда, как свершится?

Черное, сиреневое, кроваво-красное, а над всем – папа, весь в белом, вознесенный на резной белый трон (не такой, правда, пышный, как в Каноссе). Она – у подножия, вся в черном, высокая, тонкая, вот-вот переломится.

Перед прелатами папа разрешил Евпраксию от брачных уз с императором Генрихом. Это событие прошло почти незаметно – ждали другого, самого главного, ждали, с трудом подавляя похотливое нетерпение. Когда же, наконец, и что скажет, в самом ли деле все было, о чем молва шумит, и как было, и когда, и с кем?

А она хотела рассказать им правду, рассказать искренне, не щадя себя – все без утайки. И надеялась на их помощь, их понимание, их святой сан.

Грязные тела, грязные взгляды, грязные помыслы. Одеревенело, чужим холодным голосом, прерывисто, брезгливо излагала она течение событий – начиная от Кведлинбурга с его чистотой до сборища в крипте собора; до насильников в императорской спальне, до смерти сына, до башни в Вероне.

Умолкла, и все в церкви молчат, лишь тяжело сопели толстые прелаты, и липким чадом от свечей пропах воздух в храме. Молчали, потому что возвышался над всеми белый папа, сдерживал взрыв их возмущения.

– Так, так, – пробормотал папа, уловив молчаливое возмущение прелатов. – Недостойно поведение императора. Matta bestialitade – буйное скотство… Человек сей проклят богом и людьми. Вы избраны, дочь моя, чтобы сообщить всем… Да узнают все, да услышат. Дочь моя, мы благословляем вас рассказать пред собором. Соберитесь с силами, свершите свой высочайший подвиг.

Прелаты удовлетворенно задышали. Матильда, сидевшая впереди под колонной, закивала Евпраксии: да, да, мы со святейшим папой желаем вам добра, ваше величество, ваш рассказ послужит наивысшему добру.

Кому? Какое добро? И чего они еще хотят от нее? Им еще мало услышанного. Они не насытятся никогда. Бросила себя под ноги, теперь нужно потоптаться на распластанной жертве?.. Избрана, чтобы сообщить. Какая издевка!

Евпраксия оцепенело стояла у подножия папского трона, не видела, как Урбан, осенив ее крестом, подставил руку для целования, не слышала жирного гуденья прелатов, ждала еще чего-то, но не дождалась, – кто-то подошел сзади, почтительно поддерживая под локоть, повел… Куда? из храма?.. куда?

Весеннее голубое небо проливалось на башни Пьяченцы и тонуло в мутной своенравной реке, гибло в ней навсегда.

Что красота, коли она бессильна!..

На несколько дней Евпраксия заперлась в своих покоях, никого не пускала к себе, не захотела увидеться даже с графиней Матильдой, которая дважды приезжала к ней. А настырного аббата Бодо велела просто прогнать; зачем это он рвется к ней? Чтобы, потирая руки и коварно усмехаясь, допытываться, как она спала с императором и с кем еще спала, чтоб совсем извалять ее в скотской, отвратительной грязи? Когда немного успокоилась, разрешила прийти епископу Федору. Сей божий слуга и вверенное ему посольство не торопились возвращаться в Киев, будто выжидали, когда можно будет забрать с собой Евпраксию. За это она была благодарна – в душе, не словами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации