Текст книги "Евпраксия"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Она позвонила серебряным колокольчиком, и в библиотеке мгновенно возник, будто до этого прятался средь толстенных кожаных книг, некий странный монах. Маленький человек с очень широким лицом, босой, и подпоясанной старой веревкой коричневой сутане, направился к ним, неслышно, будто привидение. Он нес впереди себя на вытянутых руках большую книгу, заранее раскрытую.
Матильда, как заметила Евпраксия, любила окружать себя такими недомерками: сама была мелковата ростом. Странно, что она вышла замуж за огромного грубого баварца, но, видно, потому-то и не подпускала его близко к себе.
– У вас есть что-то для прочтения, отче? – спросила Матильда монаха.
Тот осторожно шевельнул головой, – если б кивнул, она могла бы оторваться у него от мизерного туловища. Сглотнул слюну, откашлялся.
– Читайте, – милостиво повелела Евпраксия.
Доницо начал читать. Жирно булькал его голос, латынь в его поэме умирала, так и не родившись. Это был ярко выраженный убийца языка, поэзии, мысли. Он нахально грабил все, что существовало до него, втискивая в свое писание самое худшее, выдергивая образы как попало. Чаще всего он черпал из Библии, дабы угодить своей повелительнице, но о чем он вел речь, понять было затруднительно. Булькая, он прочел, например: «Новая Дебора увидела, что настало время низвергнуть Сисару, и, подобно Яиле, она вонзила острие в его висок».
Евпраксия ничего не уразумела, Матильда своевременно пришла на помощь.
– Отец Доницо по щедрости своей души называет меня именем иудейской воительницы Деборы, в Сисаре же ваше величество легко может узнать богомерзкого императора германского. Мы со святейшим папой и герцогом Вельфом воздерживались от того, чтобы нанести уничтожающий удар по императору, пока не освободили вас. Никто не знает, на что способен этот богомерзкий человек в своем падении. Но теперь настало время, как справедливо пишет в своей вдохновенной поэме отец Доницо… В вашей поэме, отче, надлежащее место должно быть отведено также императрице.
Евпраксия возразила:
– Зачем, графиня? Стоит ли отвлекать внимание отца Доницо от предмета воспевания? Он пишет о вашей жизни и должен писать о вас.
– Ваше величество, ваше величество, если вы думаете, что задача покажется обременительной отцу Доницо, то позвольте ему посоветоваться с аббатом Бодо… Обратитесь к аббату Бодо, отче, он скажет вам все, что следует.
Монах снова предпринял усилие поклониться, потом понес свою здоровенную мордяку между полок с кожаными фолиантами, беззвучно ступая босыми ногами по мозаичному полу. Наверное, бездарность всегда вот так неслышно скользит в жизни. Евпраксии вдруг сильно захотелось спросить, почему этот Доницо босой, но удержалась, вовремя вспомнив, что она все ж таки императрица. Хотя вряд ли это обстоятельство тут что-нибудь значило, если даже для поэмы бездарного Доницо она сама ничего не могла сделать, а говорить от ее имени должен был аббат Бодо. Один расскажет, другой напишет. От всех издевательств, которые она испытала от Генриха, мордастый монах отделается грязным намеком: «Пусть о том мой стих промолчит, дабы не слишком самому испортиться».
Давно не вспоминала больше Евпраксия свои слова: «Станешь императрицей – осчастливишь мир». Что там весь мир, попробуй-ка осчастливить хотя бы себя. Бежала из башни, из неволи, а попала в новую неволю, Каносса тоже напоминала башню, только более просторную и изысканно убранную, а в чем еще разница? Железная упорядоченность каносской жизни мертвыми тисками давила душу, твердая разграниченность людей по рангам знатности не давала возможности встретиться с тем, с кем хотелось, вот и получилось, что Евпраксия не виделась пока с воеводой Кирпой, зато вынуждена была ежедневно слушать постукивания деревяшки Заубуша: барона приставили к ней в надежде, что он станет служить императрице точно так же, как императору.
Евпраксия не подпускала барона близко, все распоряжения передавала через Вильтруд, но и та вскоре, переняв от самой Матильды манеру разговаривать, неизменно заводила:
– Мы с бароном…
«Мы с бароном» готовились к свадьбе. И не одни они. Говорили, будто сам папа Урбан прибыл в Каноссу, чтобы соединить руки рыцарской дочери и Заубуша; барон изо всех сил пытался доказать Евпраксии, как он изменился, какое обновление снизошло на него с той ночи, когда он вывел императрицу из заточения, а она… она все равно вспоминала красный мрак соборной крипты, резкий свет, шедший от распятой нагой Журины, и нечистую смуглость тела этого проклятого развратника… Проклятый, навеки проклятый!..
Аббат Бодо осторожно напомнил о жалобе императрицы на императора.
Сама составит она ее или?..
– Не знаю и не хочу! – почти простонала Евпраксия.
– Не беспокойтесь, дочь моя, вам помогут. Если вы дозволите, я покажу вам написанное.
Ее неопытность не знала границ.
– А можно не показывать?
– Нет, нет, дочь моя. Этого нельзя. Жадоба недействительна без вашей печати.
– Я дам свою печать.
Но аббат не отступался:
– Все равно вы должны подтвердить написанное собственноручно.
Он принес жалобу на следующий день. Там не было ничего неестественного. Сетования женщины, оскорбленной и ограбленной.
Требование, чтобы император возвратил все, что ей принадлежит. Она подписала и разрешила поставить свою печать.
– Могут возникнуть некоторые осложнения, – сказал аббат, – не все, кто соберется на съезд, знают историю вашей жизни. Будут требовать объяснений. Кто-то должен дать эти объяснения. Лучше всего это сделать вам.
– Никогда!
– Тогда другой, кто хорошо знает вашу жизнь.
– Но кто?
– Кому вы доверяете, дочь моя.
– Кому же, кому? – Она ведь и впрямь не знала, кому верить на этом свете.
– Вы забыли о самом доверенном и самом верном вам человеке, – обиженно напомнил Бодо.
– О вас? А разве могли бы вы, отче, объяснить им все?
– Как сын церкви, я должен поехать на съезд. Мое место там.
– Я этого не знала… Тогда я прошу вас… Если возникнет нужда, отче…
– Да. Только если возникнет нужда.
Неожиданно Евпраксию осенила другая мысль.
– Отче, а если бы с вами поехали туда и киевские послы? Епископ Федор, воевода Кирпа. Епископ – лицо духовное, воеводу вы знаете давно, он, если нужно, тоже мог бы стать свидетелем за меня…
Аббат не проявил восторга.
– Не знаю, захотят их слушать на германском съезде.
– Говорить будете вы. А они – просто молчащие свидетели. Мне легче перенести все это в присутствии русских людей… Поймите меня, отче.
– Я подумаю над этим, дочь моя.
– Мне не хотелось бы услышать отказ. Считайте, что это мое требование.
– Нельзя предъявлять требования к святой церкви.
Евпраксия отвернулась. Аббат понял, что она не уступит. Башня научила ее твердости. Не во всем, не всегда, но научила. Пришлось аббату брать с собой в Констанцу также и русских послов.
А Евпраксия снова погрузилась в долгомесячную тоску и одиночество, хотя все вокруг пытались оказывать ей почтительное внимание, даже демонстрировать восторг, но и знаки внимания, и восторг были ненастоящими, показными, вслед за ними ожидалась плата, только цепы не была названа, и это более всего угнетало. Чего от нее хотят? Зачем держат в почетном заточении? Почему Матильда не откликается на просьбу дать ей поехать куда-нибудь – или к тетке, бывшей венгерской королеве, или же домой в Киев? По крайней мере, могли бы отпустить ее на некоторое время к королю Италии Конраду, известному ей больше под именем Куррадо, но тут уж графиня недвусмысленно заявила, что Конрад обязан жениться на нормандской принцессе Констанции, что ведутся переговоры о браке, и потому не годилось бы… Выходит, ее освободили из башни, куда она была брошена из-за грязных подозрений Генриха, а теперь сами же разделяют эти подозрения?.. Жестокий мир, и нет из него выхода.
Евпраксии оставалось радоваться за свою Вильтруд, которая, кажется, нашла счастье, но мешал радоваться Заубуш. Барон не дождался прибытия папы в Каноссу, было выбрано время, когда в замке находился Вельф с баварцами, Заубушу торжественно даровали имение где-то в Баварии, неизвестно, правда, какое, – может, какие-нибудь голые скалы, но все равно отныне Заубуш становился настоящим состоятельным синьором, он наконец мог завести семью, покончить со своим позорным способом жизни прислужника, готового на все, превратиться в полноценного, независимого, а значит – порядочного человека. Епископ соединил руки Заубуша и Вильтруд, они целовали крест и дали необходимые заверения в брачной верности, после чего началась свадьба, настоящая баронская свадьба, на которую, по обычаю, отводилось две недели, – с пышными пиршествами, охотами на зверя, на птиц, с рыцарскими поединками. Устроили лов перепелок, что летели в это время с севера; утомленные долгим путешествием, они сплошной тучей серыми бессильными комочками усеяли стены Каноссы и окрестные холмы, пьяные рыцари с хохотом накрывали их густыми сетями, и сам Заубуш проявлял при этом особую ловкость. Вильтруд ходила все дни горделивая, побледневшая, с синяками под пречистыми своими глазами, она будто забыла о заискиваниях перед императрицей, Вильтруд была теперь уже не дочерью погибшего бедного рыцаря, а баронской женой. Зато Заубуш за всеми забавами и дурачествами не забывал об Адельгейде, всячески подчеркивал ее высокое положение, а на десятый или одиннадцатый день свадебных игрищ, улучив миг, когда императрица была рядом с графиней Матильдой, преклонил перед Евпраксией колено и поднял на нее умоляющий взгляд.
– Простите меня, ваше величество.
Он был красив, несмотря на свое увечье, в его выходке не улавливалось приниженности, этому человеку все шло к лицу: и высокие взлеты, и невероятные преступления, и… раскаяние.
– Что вам прощать, барон?
– Все, ваше величество. Эта чистая душа, Вильтруд, соединила свою жизнь с моей, и возле нее я тоже очищаюсь, поверьте, ваше величество.
– Сколько чистых душ вы запятнали, – то ли спросила, то ли утвердительно произнесла Евпраксия. Она избегала смотреть на Заубуша, хотя он все равно бросался ей в глаза, какой-то помолодевший и почти такой же нахальный, как и при императоре.
– Я выполнял повеления императора, ваше величество.
– Только повеления?
– Только и всегда, ваше величество.
– А в соборе? Журина! Ее смерть…
– То была тоже воля императора. Вы не знаете пределов падения этого человека, ваше величество. Все возле него неминуемо становится грязным, а вы… только вы убереглись, сохранили чистоту. Вы – святая.
Он опустился на пол и поцеловал туфлю Евпраксии. Увидев такое, Вильтруд выскочила из круга придворных дам, подбежала к императрице и стала целовать край ее одежды. Все смолкли, все взгляды были обращены на императрицу. Все ждали от нее, простит ли она этого искалеченного жизнью человека или гневно откажет ему в прощении, что равнозначно жестокости.
Утонченное издевательство! Замкнуть тебя в почетное заточение, которое из-за своего почета не перестает быть заточением, обложить со всех сторон, лишить возможности хотя бы шаг сделать свободно, без надзора, по собственной воле, а потом еще подослать к тебе за прощением такое мерзкое существо, как барон! Будто от прощения ее или от гнева что-то зависит.
Карают и милуют те, у кого сила, власть, средства кары или поддержки. Даже проклятия получают вес, если у тебя есть какой-нибудь вес, когда тебя боятся. А кто боится ее и, стало быть, что может она? Гнев без силы вызывает сочувствие, и только. А иной раз и смех. Милосердие? А что это такое, если за ним нет ни веса, ни силы? Заубуша милостиво приняли властители Каноссы, от щедрот своих они выделили ему баронство где-то в Германии, устроили пышную свадьбу – словом, развлекаются, развлекаются, а потом припоминают, что она тоже тут, императрица. Титул пустой, а теперь, выходит, еще и обременительно-постыдный…
Графиня Матильда поклонилась Евпраксии так, будто хотела сказать что-то секретное, но ее шипящий шепот услышали все:
– Ваше величество, ваше величество, мы со святейшим папой всегда проявляем милосердие, всегда…
Из нее выдавливали слово прощения, которое она никогда бы не бросила Заубушу, но – ведь не отстанут от нее, не отстанут! Будет захлебываться, будет шипеть и свистеть графиня с сатанинскими полосками загара на маленьком злом личике: «Мы со святейшим папой…»
– Я прощаю вас, барон, если вы провинились не по своей воле, – холодно промолвила императрица.
Прощен, прощен! Слово молвлено!
Но поможет ли тут слово?
Заубуш мгновенно поднялся с пола, выпрямился, будто помолодевший, красивый, благообразный. Вильтруд прижималась к нему радостно-откровенно.
Кланяясь, попятились от Евпраксии. Неужели счастливы? Но как может глубоко несчастная женщина сделать кого-нибудь счастливым? Да и чем – словом, одним словом? Или таким людям для счастья нужна лишь малость, лишь слово, лишь какая-то мизерная уступка?
Женитьба Заубуша и Вильтруд невольно заставляла вспомнить ее собственную свадьбу с императором. Ведь и у них было разительное несоответствие, и между ними – такая же, как между бароном и Вильтруд, пропасть лет, которую ничем не дано преодолеть, и столь же случайной получилась тогда первая встреча, в Кведлинбурге. Вечером хотела сказать графине об этом сходстве, но изменила решение и завела речь о своем нежелании считаться дальше женой Генриха, выполнять пустые обязанности императрицы без империи, носить обременительный и постылый сан. Матильда кинулась уговаривать Евпраксию, напомнила ей, что она должна отобрать у Генриха все, что ей принадлежит, подождать итогов своего письма к съезду в Констанце, итоги вот-вот будут, итоги прекрасные, в высшей степени прекрасные. Но Евпраксия не отступала от своего намерения, и графине захотелось проявить доброту:
– Хорошо, ваше величество. Мы с вами будем просить святейшего папу: лишь он, всемилостивый и всевластный, может расторгнуть брак. Но ваша жалоба… Сначала она… Необходимо время. И терпение, ваше величество, терпение…
Евпраксия горько вздохнула.
– Ваша светлость, наверное, помнят, как афиняне решили отпустить на волю мулов, перевозивших тяжести во время сооружения храма: время прошло, и мулы стали пастись, где хотели… Истинно, позавидовать можно этим мулам. Я желала бы снять с себя тяжелый свой сан без всяких условий, не дожидаясь итогов съезда в Констанце. Поверьте, ваша светлость, мне очень хочется возвратиться на родину. Я знаю, что германский император когда-то заключил вас с вашей высокородной матерью в темницу. Вспомните: не рвалась ли тогда ваша душа из той темницы, той, чужой, земли? Вспомните – и вы поймете меня.
– Ваше величество, ваше величество, – прошептала Матильда, – разве я не понимаю вас? Но ведь княжеский съезд и святейший папа…
Выхода не было – приходилось ждать.
Из Констанцы вернулись прежде, чем папа прибыл в Каноссу. Аббат Бодо был в волнении, столь редком для себя и не приличествующем духовному званию. Епископ Федор, который вовсе не знал латыни и разве что мог там, на съезде, переброситься словечком-другим с двумя-тремя прелатами, понимавшими по-гречески, жевал бороду, бормотал, де, на соборе, все было «весьма и весьма…», воевода Кирпа пренебрежительно махнул своей единственной рукой в их сторону:
– Ни пес, ни выдра! Оговорил тебя на соборе аббат Бодо, императрица.
Сказал при исповеднике и при епископе Федоре. Евпраксия встревожилась.
– Отче, – обратилась она к Бодо, – вы так и не сказали до сих пор… О моей жалобе. Об итогах…
– Блаженны… – завел было свою песню аббат, но Евпраксия остановила его решительно и резко:
– Вы слышали? Воевода сказал, будто вы говорили на соборе слова негодные. Правда ли это?
– Дочь моя, откуда сему человеку знать, что я говорил? Ему недоступно понимание…
– Полагаешь меня игнорантом в латыни? – прервал его Кирпа. – Забыл о шести годах, проведенных мной в Кведлинбурге? Что молвил ты на соборе про императрицу? Может, повторишь?
– Дочь моя, там требовали объяснений, – немного смешался аббат, – там непременно требовали объяснений, и мне пришлось их дать, как мы и договаривались с тобою.
– Какие же объяснения?
– Он оговорил тебя, Евпраксия, – выступил опять наперед воевода, – опозорил тяжко. Будто все годы императорства ты провела в блуде. Уста мои не вымолвят того, что слышал там. Я-то знаю, что ты всегда была чиста и такой же чистой осталась: крест на том кладу.
Кирпа встал на колени, перекрестился – странно, левой рукой. Аббат Бодо не обескуражился.
– Дочь моя, – сказал он спокойно, – разве не вы жаловались мне, что император тянул вас в дом разврата?
– Я в том виновата или император? И говорила я вам не о себе, а об императоре и о моей несчастной Журине. И в другой раз, когда император наслал на меня нагих… я в том виновата?.. Знаете все, что было, отче! Как же могли меня – в такую грязь? И перед всеми, кто собрался? Это было ваше объяснение?
– Ежели токмо глаза твои грех видели, то уже и сам ты…
Евпраксия не дала ему кончить слово «согрешил», гневно указала на дверь.
– Я буду жаловаться на вас святейшему папе. Теперь подлежит обжалованию и моя жалоба к собору, и ваши недостойные действия, аббат. Вы разгласили тайну исповеди, да еще и не правдиво изложили ее. Это двойной грех.
– Ваше величество, у вас слишком мало свидетелей для столь тяжкого…
– Не число свидетелей суть важно – идите.
Сама подняла Кирпу с колен.
Епископ Федор испуганно смотрел на все происходящее. Спросил:
– Гоже ли, дочь моя, сие учинила?
– Видно, никто не защитит моей чести, коль не защищу ее сама, – твердо сказала Евпраксия. – Буду надеяться, епископ, что расскажете правду, когда вернетесь домой.
Отправила и епископа. Оставила у себя воеводу. Теперь – прочь все привычки Каноссы, ничего не ждала от ее властителей. Презренные покупщики!
Купили Заубуша, заплатили ему больше, чем давал или обещал дать император.
Купили аббата Бодо, который прилип к ней, столько лет подглядывал, подсматривал, лез в душу – чтоб предать, чтоб, выждав, продать за наибольшую цену. Чуть не купили саму ее – ценой фальшивой свободы, чтоб потом опозорить, ее позором добить императора перед глазами всей Европы.
Что им до ее чистоты, до ее души, боли и страданий? Что им до истины? Они приспосабливают истину к своим корыстям, к своей жадности, властолюбивой ненасытности. Вельфу – вся Германия, Матильде – вся Италия, и папа ей, а через него – мир. Помеха им – недобитый еще император. Так повалить его, доконать, опозорить на весь свет! А что приходится для этой цели опорочить императрицу, растоптать ее женскую честь, – что ж, почему не пойти на такое? И придумывается жалоба, предлагается – на позор, на глумленье! – аббатово «объяснение» в Констанце. «Объяснение»… Какое невинное слово!
Каким и оно может стать преступным…
– Ты мне до сих пор так ничего и не рассказала про Журину, – словно желая отвлечь ее от путаницы мыслей, сказал Кирпа.
– Она умерла.
– Ну так. Знаю об этом. Но вот в Констанце услышал смутное что-то про позор. Про Журину. Не разберусь сам.
– Я все расскажу тебе, Кирпа. Будешь моим свидетелем. Пусть один, но правдивый свидетель. Аббат, которому на исповеди открыла все, растоптал правду.
И она стала вслух вспоминать то, к чему никогда бы не хотела больше возвращаться памятью. Кирпа стоял побледневший, словно полумертвый.
– Не говорил тебе, Евпраксия, кем была для меня Журина, да и она, видно, не говорила, потому как то – наше только. Теперь не знаю, что мне делать. Пока не знал такого о Заубуше, легче было, а узнал…
– Я простила Заубуша. Он женился на Вильтруд, которая была со мной в самое трудное время… Нужно быть милосердными…
– Кто ж того не знает – нужно. И я… простил его еще раньше. Оба мы – калеки порубанные. Не знаю, кто его, а меня половчанин рубанул раз по руке, а другой раз еще и по ребрам, прорубил там окошко, душу аж видно. А может она и вытряхнуться в то окошко, а?.. И ты простила барона, и я… прощу опять, а ну, как возьми да и случись, что душа выйдет в дырку, и окажусь я перед Заубушем… без души и милосердия, что тогда? Кто тогда-то посоветует, кто спасет нас двоих, калек несчастных? Может, знаешь, Пракся?
Что она могла знать?
– В детстве Журина поселила во мне веру в добрых чеберяйчиков, – неожиданно для себя сказала она Кирпе. – Живут они у нас, никто их не видит, но они всюду. Доброта же от них прямо так и излучается.
– Чеберяйчики? – невольно улыбнулся воевода. – Это которые с большими бородами?
– Они безбородые. Вечно молодые.
– Где ж это видано – вечно молодые? Вот даже ты изменилась. Не та девчоночка, что я вез когда-то из Киева в Саксонию… Говоришь, что от чеберяйчиков доброта излучается? Прожил поболе твоего – не видел. И тут не видал, и дома. Грызутся кругом – да. Грызутся, режут друг друга, душат бедного человека, хотя из него все уж вроде выдавили. Князья едят на золоте, бояре на серебре, монахи из оловянных мисок, воины из медных котелков, а простой люд – хлебнет разок с деревянных ложек. Вот так и ведется. А доброта? Как сказано? Разинутой пасти, карканью ворона, хрюканью вепря, летящей стреле, скрученной в кольцо гадюке, медвежьей игре – не верь никогда! Или еще говорят; день хвали вечером, меч – испытав в бою, лед – когда переедешь по нему, пиво – выпивши… Повсюду тяжко, а все же дома лучше. Поедем в Киев, Евпраксия!
Вот так небрежно-весело, почти по-давнишнему, расправился воевода с ее чеберяйчиками, зато подкрепил, подбодрил полузадушенное, убаюканное ее существо – напоминанием о том, что никогда не забывается человеком, где бы он ни был и кем бы ни стал, напоминанием о детстве, о Киеве, о родной земле и небе над ним родном. Заново ожило в ней прежнее путешествие из Киева в чужую Саксонию. Виделось забытое, затаенное; даже не замеченное тогда теперь представало во всей выразительности, четкости и красоте.
Земля родная! Лежишь ты – беспредельная, неизмеримая и необъятная, как целый свет, богатая, прекрасная, добрая и единственная. Поля и солнце, леса и реки, люди и города, зверь и пчела, ум и честность, счастье и покой – все это есть еще где-то, и, может, там всего этого больше или меньше, иль оно пышней выглядит, но дома все это – свое, неповторимое, родное, только потому черпаешь во всем этом, общелюдском, крепость собственному сердцу, радость собственному глазу, беспокойство собственному уму. Голоса оттуда доносятся незабываемые, даже когда они принадлежат тем, кто ушел из жизни; краски сверкают там мягкие и неистовые одновременно, силы у родины твоей столько, что вдыхаешь ее и на чужбине, погибая без надежды, – в безвыходности встрепенешься духом и свершишь такое, чего уже не ждали от тебя ни злейшие враги, ни даже самые близкие друзья.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.