Текст книги "За стеклом"
Автор книги: Робер Мерль
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
IV
Ветер и дождь ударили в лицо Менестрелю, когда он вышел из общежития и, шлепая по грязи, направился к воротам студгородка. Он чувствовал себя усталым, голодным. Я вымокну, как пес, пока доберусь до миссис Рассел, и в таком виде должен буду представиться ей и сесть за стол. В довершение всего он заметил, что забыл носовой платок и расческу. Это окончательно испортило ему настроение. И само по себе – он не сможет в нужный момент ни вытереть лица, ни причесаться, – и как дурная примета. Вечер начинался с неудачи, а неудача, как это известно всем людям действия, никогда не приходит одна.
Он услышал крики и обернулся. Журавль бежал к нему, размахивая руками.
– Эй, Менес, Менес! – завопил Журавль, увидя, что он остановился.
Менестрель ненавидел, когда его называли Менес, и крикнул издали:
– Ну, что еще? Чего тебе от меня нужно?
– Твоя англичанка! – вопил Журавль.
– Что?
– Звонила твоя англичанка!
Менестрель побежал обратно к корпусу.
– Что она сказала?
– Чтобы ты позвонил. Срочно. Представляешь, – продолжал он, приноравливая свой шаг к шагу Менестреля, – она позвонила, когда я сидел совсем нагишом, но я понял, что это важно. К счастью, я видел, как ты вышел, и бросился за тобой, натянув прямо так, на голое тело, пальто и бутсы.
– Спасибо, – сказал Менестрель, озабоченно склонив голову. – Она больше ничего не сказала?
– Послушай, Менес, – сказал Журавль, – не говори «спасибо» таким сухим тоном, точно ты считаешь вполне естественным, что я нагишом гуляю по студгородку под дождем, чтобы сорвать для тебя яблочко!
– Спасибо, спасибо, – сказал Менестрель, заставляя себя улыбнуться.
Журавль изо всех сил старался поспевать за Менестрелем. Между башмаками и пальто мелькали тощие волосатые ноги.
– Два раза, – сказал Журавль, – она тебе звонила два раза, – по-моему, она к тебе неравнодушна.
– Пока, – сказал Менестрель, выходя из лифта и направляясь бегом к висевшему на стене телефону.
Не успел он набрать номер, как миссис Рассел взяла трубку, можно было подумать, что она ждала у телефона.
– О, господин Менестрель, добрый вечер, я так счастлива слышать ваш голос, я боялась, вы уже уехали, – певучий голос, модуляции, нетвердый синтаксис, сердце Менестреля забилось, – ваш друг был так любезен, что побежал за вами, я была бы в отчаянии, если бы вы, как это у вас говорится?.. поцеловали дверь!.. – Она засмеялась. – Неправда ли странно, как будто кто-нибудь станет целовать дверь. – Менестрель почувствовал, что бледнеет. – Господин Менестрель, – продолжала она весело, – сегодня под вечер приехал из Рима мой брат, я ему объяснила положение вещей, и он решил увезти меня с мальчиками в Штаты, у него ранчо в Калифорнии, и он говорит: я лошадей объезжаю, неужели я не справлюсь с парнями? (Она засмеялась.) А они, естественно, в восторге, что будут играть в ковбоев, и мой брат такой энергичный человек, он все устроил, я и глазом моргнуть не успела. Билеты, все. – Она умолкла, Менестрель не мог произнести ни звука, по его щекам текли струйки пота. – Мистер Менестрель, – заговорила она снова своим нежным голоском, – я так устала воевать с моими мальчиками, это такое счастье, что брат берет все в свои руки, он сказал, дайте мне год, я их выдрессирую.
– Год! – сказал Менестрель.
Опять пауза.
– Вы считаете, этого недостаточно? – спросила миссис Рассел обеспокоенно.
– Нет, нет, – сказал Менестрель, – у меня нет на этот счет определенного мнения.
– И мистер Менестрель, – продолжала она, – я хотела воспользоваться случаем, чтобы сказать вам, как я сожалею, что мне не удалось познакомиться с вами, я желаю вам удачи в занятиях.
– Я тоже желаю вам удачи, – выдавил из себя Менестрель.
– Минуточку, – сказала она, до него долетел смех, долгий обмен быстрыми английскими фразами, то и дело повторялось «all right, all right»[59]59
Хорошо, хорошо (англ.).
[Закрыть]. – Итак, – внезапно сказала она в телефон, – good luck to you and good bye[60]60
Всего хорошего и до свидания (англ.).
[Закрыть], – и, не дожидаясь ответа, повесила трубку.
Входя к себе, Менестрель вспомнил, что он должен поблагодарить Журавля. Он постучал в его дверь и, не дожидаясь ответа, открыл ее. Помешать Журавлю было невозможно, он всегда бездельничал.
– Спасибо еще раз, старик, – сказал он с порога, не входя в комнату.
Журавль смотрел на него с напускной суровостью.
– Спасибо сказать не трудно. Право, не знаю, действительно ли я оказал тебе услугу. Ясно одно, ты ведешь рассеянную жизнь, мой Менес. Два телефонных звонка волнующей англосаксонки в течение одного дня, и визит младой девы сегодня в послеполуденный час. Откуда мне это известно? Я сам указал ей твою дверь. Я как раз шел из душа и еле успел прикрыться полотенцем. Ланиты младой девы пылали, грудь вздымалась, черные очи зажгли во мне огонь. Но крошка на меня не глядела, ее блуждающий взор был устремлен только на номера комнат. А жаль. Я с удовольствием продемонстрировал бы ей разницу между одаренным профессионалом и жалким любителем. И заметь, в твоих собственных интересах. Ибо, о Менес, ты меня удивляешь. Я-то, разумеется, давным-давно не открывал книжки. Но ты, Менес, человек блестящий, трудолюбивый, студент, который учится (странная вещь), и вокруг тебя с недавнего времени я ощущаю какой-то odor di femina[61]61
Аромат женщины (итал.).
[Закрыть] (он с силой втянул воздух своими широкими ноздрями). Разве это серьезно, Менес? Разве это совместимо с заботой о будущей карьере? Со здоровой учебой? Берегись, сынок!
Он вдруг переменил тон:
– Почему у тебя такой вид? Что-нибудь случилось?
– Нет, нет, все в порядке, – сказал Менестрель улыбаясь. – Я просто голоден.
Он захлопнул дверь Журавля, вошел в свою комнату, заперся, кинулся на постель. Все рухнуло разом, грезы и заработок.
Он лег на левый бок, свернулся калачиком, правую руку засунул под щеку, тыльной стороной левой прикрыл глаза. Он лежал неподвижно, шли минуты, легче не становилось. Он подумал со злостью: ну не плакать же теперь. Но, странная вещь, у него в носу стоял запах бельмонского чердака, запах яблок, около которых он рыдал после очередной нотации госпожи матушки. Он нахмурил брови: в конце концов, ничего такого не случилось, никто меня не унижал, и я, в сущности, ничего не потерял. Положение то же, что и утром, когда я получил послание Жюли, ни хуже, ни лучше. Он мысленно повторял и повторял на разные лады эти доводы и наконец убедил себя, но это не помогло. Плакать хотелось по-прежнему. Он зарылся в свою постель, как побитое животное. Сжался в комочек, точно горю так труднее было к нему подступиться. Наконец он отвел руку от глаз, ладно, поплачу, если невмоготу. Но теперь слезы не шли, горло сжалось, механизм был блокирован. Он подумал: нет, на самом деле я нечто утратил, я потерял миссис Рассел.
Невероятность этой фразы поразила его самого, он обомлел. Какой идиотизм! Он же ее никогда даже не видел! Он знал ее только по голосу да по рассказу Демирмона. Прикрыв обеими руками лицо, он произнес вслух: – Ну и олух! Я ее выдумал, я ее сочинил с начала до конца! Чувственность, нежность, безграничная доброта! Но, возможно, все это совсем не так, и миссис Рассел заурядная, учтивая светская дама; сейчас по телефону она была весьма кратка, говорила только о себе, проявила полное равнодушие к моему разочарованию, она его даже не почувствовала, в сущности, она так же эгоцентрична, как госпожа матушка. Он остановился, шокированный этой мыслью, ему еще не хотелось разрушать образ миссис Рассел. Он присел на своем ложе, злясь на себя самого, голова кружилась, хотелось есть.
Он оперся рукой о стол и сосредоточился на дыхании. В окно он смутно, точно спросонок, видел стройку, редкие огни фонарей в ореоле мелкого дождя. Тоскливое зрелище, эти несколько ламп хуже, чем полный мрак, они придают студгородку что-то нищенское, захолустное. Глаза его вернулись к столу, к незавершенному, нескончаемому старофранцузскому разбору. Он заметался по комнате, между дверью и столом. Три шага – поворот, три шага – поворот, три шага… Дотронулся до двери кончиками пальцев – и сказал вслух: «Хватит грезить», – вернулся к столу, взял лист белой бумаги и написал большими буквами:
ХВАТИТ ГРЕЗИТЬ.
Мгновение он смотрел на бумагу, потом отложил свою шариковую ручку, ему стало легче от того, что он что-то сделал.
Он опять зашагал по комнате. Подумать только, он отверг сегодня Жаклин, когда она сама к нему пришла! Невероятно! Я задрал нос! У меня ведь была миссис Рассел, не так ли? О, что до богатства воображения, я кому хочешь дам фору! Он снова дотронулся до двери кончиками пальцев. Будем справедливы: что касается Жаклин, тут я еще боялся оказаться не на высота, принимая во внимание мою неопытность. Он выпрямился, ну и что, ну и оказался бы не на высоте, даже жеребец со своими кобылами не всегда оказывается на высоте. Я сам видел в Бельмоне. Я, помню, даже удивился, я-то считал, что инстинкт всегда непогрешим. Он вернулся к с столу, взял снова ручку и дважды с силой подчеркнул слова ХВАТИТ ГРЕЗИТЬ.
Снова стал ходить. Теперь он видел все с отчетливой ясностью, которая хоть и причиняла ему боль, но была – он чувствовал – спасительной. В миссис Рассел, по сути дела, была заключена двойная гарантия – она обеспечивала регулярный и хорошо оплачиваемый бэби-ситтинг и, потом, ну, скажем, нежность. Значит, я еще младенец, раз нуждаюсь в том, чтобы меня ласкали. Он подошел к двери и, не глядя, дотронулся до нее пальцами, нет, вовсе я не младенец, просто мне необходима чья-то привязанность, это вполне естественно. Потому что госпожа матушка насчет привязанности!.. До чего же она умеет быть жестка, стерва, он сжал руку и ударил кулаком по двери, я ей еще попомню эту штуку с креслами. Она отказывается дать мне в долг 40000 монет, чтобы я мог дождаться стипендии, а свои кресла перебивает! И, главное, в эти кресла никто никогда не садится! Никому и в голову не приходит, они ведь старинные! Он жестом отбросил подальше от себя госпожу матушку вместе с ее антикварной мебелью в стиле Людовика XV. Но неужели мужчина так нуждается в женской ласке? Разве не должно, напротив, происходить нечто обратное? Например, сегодня с Жаклин я вел себя правильно. Я по-настоящему интересовался ею, я пытался ей помочь. Как я отругал ее, когда она не дала мне руку.
Мало-помалу к нему возвращалось уважение к себе, он расправил плечи, выпрямился во весь рост. Этот телефонный звонок выбил меня из колеи, но, в сущности, это опыт, полезный жизненный опыт, я сделал шаг вперед, я продвинулся в познании жизни. Он вдруг ощутил себя повзрослевшим, посолидневшим. Он остановился перед зеркалом и внимательно взглянул на молодого наполеоновского генерала, который стоял перед ним, – спутанные каштановые волосы, мужественная голова, твердый подбородок, правильные черты, – и вовсе у меня не слишком маленький нос, разумеется, это не соборное гасило Журавля, но обычный нос, прямой, правильный, классический.
Он приблизился к зеркалу, чтобы увидеть, оставил ли на его лице след пережитый им суровый удар. Может быть, горькая складка у рта? Морщинка возле глаз? Усталая припухлость век? С разочарованием он отметил, что лицо было таким же гладким и свежим, как накануне. Даже щеки не провалились от голода, а до чего же я, однако, голоден, просто ужас. На чердаке, вдоволь наплакавшись, я мог хотя бы яблоко съесть. Он с душераздирающей ясностью представил себе гигантский бельмонский чердак, все эти горы яблок, холодных и пожухлых от зимней стужи. Прошлым летом Жюли гостила две недели в Альпах, и он оставался в Бельмоне один с Луизой, а Бельмон без тирании и жмотничества госпожи матушки – это была вещь! Сколько он умял (при активном сообщничество Луизы) кур и ветчины! А пирогов! Какой ужас, я не могу думать ни о чем, кроме жратвы. Он еще больше приблизил лицо к зеркалу и всмотрелся в него. Внезапно он увидел себя таким, каким станет к тридцати годам: зрелым, умудренным, утомленным успехами, не знающим отбоя от женщин, привлекательные морщинки вокруг глаз, седеющие виски, лицо мужчины, познавшего сложность жизни. Повернувшись спиной к зеркалу, он подошел к столу, взгляд упал на листок, где гигантскими буквами было выведено: ХВАТИТ ГРЕЗИТЬ, он покраснел.
Через минуту Менестрель схватил ручку и написал: СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ НА ЗАНЯТИЯХ И ХЛЕБЕ. И когда я говорю «хлеб», я имею в виду именно хлеб, в данный момент любую корку хлеба… У него ничего во рту не было после жалкого бутерброда в полдень. Живот свело от голода. Какая, в сущности, стерва эта дамочка. Она приглашает меня на ужин в такой поздний час, я из-за нее упускаю возможность пойти в рест, а в последнюю минуту она, видите ли, все отменяет, отсылает меня как слугу, о, для нее, конечно, это не составляет никакой проблемы, она отправится в «Тур д'аржан» со своим братцем и мальчиками и набьет брюхо. Он пошарил в карманах брюк, потом в карманах пиджака: два с половиной франка и талончик реста, ситуация ясна: 1) стипендию до сих пор (22 марта!) задерживают сукины дети из Министерства национального просвещения, 2) просьба о займе отвергнута нежной госпожой матушкой, 3) спасительная возможность заработать испарилась. Итог: две монетки по одному франку, монета в пятьдесят сантимов плюс талончик. Он выложил все на стол. Бушют единственный, с кем я достаточно знаком, чтобы… Он выпрямился, это исключено! После его оскорбительной записки и гнусного поведения с Жаклин. Он посмотрел на три монетки и стал взвешивать: пойти проглотить мергез в арабском бистро у моста или лечь спать и оставить последние патроны на завтра? Он погасил свет и улегся, не раздеваясь, на кровать. Это было компромиссное решение. Если удастся заснуть, дело в шляпе, а нет, он встанет – бистро открыто до двенадцати.
Он лег и его опять охватило отчаяние, он подумал, что с завтрашнего дня нужно будет пуститься на поиски мелких заработков, утомительной и плохо оплачиваемой работы. И вдобавок, пока доберешься до места, – километры в метро, а на обратном пути поезд Сен-Лазар – Нантер-Лафоли. Возвращаешься выжатый как лимон, нет сил сесть за книгу. Он закрыл глаза, но стала кружиться голова, и он снова их открыл. Голод ужасен тем, что ни о чем другом не можешь думать. Он стиснул зубы. Взять на заметку. Помнить: человек – животное, первая потребность которого – жратва. Раздался удар в дверь, потом еще два довольно сильных торопливых удара. Он не пошевелился, затаил дыхание, сейчас он был не в силах с кем-нибудь разговаривать. Снова раздался стук, более робкий, и шорох бумажки, ее просовывали под дверь. Он услышал звук шагов, удалявшихся по коридору. Через минуту он встал, зажег свет, подошел к двери. Ноги подкашивались, он нагнулся, чтобы взять записку, и когда выпрямился, кровь отлила от головы, в глазах потемнело. Он вернулся к кровати, рухнул на нее и мгновение боролся с тошнотой, зажав в ладони листочек, сложенный вчетверо.
Часть десятая
I
22 часа
В маленькой служебной квартирке на шестом этаже башни профессор Н… все еще мучился от сердечного приступа, который начался под вечер. Невыносимо болело под грудиной, казалось, на грудь навалилась скала и вот-вот раздавит ребра своей страшной тяжестью. Боль растекалась, захватывая левую руку. При первых симптомах приступа он разделся и лег, но боль не давала лежать, он поднялся и стоял – в пижаме, тяжело дыша и опираясь правой рукой о спинку кровати. Струйки пота не переставая текли по шее, между лопаток, струились из-под мышек. Ощущение, что он задыхается, было таким нестерпимым, что хотелось разорвать грудь и высвободить легкие.
Время от времени наступала короткая передышка, муки ослабевали, и казалось, что приступ утихнет. Но боль тотчас возвращалась, еще более страшная, убивая в нем всякую надежду. Пытке не было конца. Две гигантские руки стиснули его грудную клетку и сжимали ее с такой силой, что она должна была вот-вот треснуть, пароксизм наступил не сразу, клещи сжимались постепенно, точно на средневековой пытке. Мало-помалу палач превосходил самого себя, боль достигала немыслимой остроты, хотелось закричать, но голоса не было.
Внезапно наступило затишье, профессор Н… поглядел на часы, он был поражен, его страдания длились всего два часа. Он подумал про себя: «Боль – это мгновение, которому не видно конца». Это цитата, но откуда? Странное дело, ему все казалось невыносимым, даже то, что он не смог сразу вспомнить, чьи это слова. Он сделал несколько шагов по комнате и увидел в зеркале свое отражение. Его поразило это чудовищно бледное существо с блуждающим взглядом, провалившимися, окруженными синевой глазами, приоткрытым перекосившимся ртом, подергивающейся губой. Он заметил также, что верхняя часть груди у него стала красной, была вся исполосована. Должно быть, он бессознательно царапал себя ногтями, отчаянно пытаясь разжать сдавившие его тиски. Он отвернулся, осторожно сел в кресло против окна, которое распахнул два часа назад, когда ему стало не хватать воздуха. Спустя мгновение он ощутил, что боль возвращается, наклонил голову вперед и весь напрягся, чтобы ее встретить. Она обрушилась на него с устрашающей силой. Жестокая, неотступная, она превосходила все, что он уже вынес. Он откинул голову назад, губы его дрожали, он судорожно хватал воздух короткими, прерывистыми глотками. На бесконечно долгое время он впал в полузабытье, мозг его был во власти нелепых кошмаров. Он плыл по морю, неподалеку от пляжа Хаммамет в Тунисе. На него напал гигантский спрут и, обвив его своими щупальцами, сдавил грудь, парализовал движения. Постепенно спрут сжимал его все сильнее, вот-вот раздавит окончательно. Профессор Н… задыхался, руки безостановочно царапали и раздирали грудь, внезапно боль еще усилилась, сломив мужество, с которым он до сих пор терпел ее, им овладела безумная паника, озираясь, как затравленный зверь, он в отчаянии подумал, но я же умру здесь, один, вдали от родины, от семьи.
Когда опять настал короткий миг затишья, он был весь мокрый от пота. Относительное успокоение: боль ослабла, но не исчезла. Давление на грудь слегка уменьшилось, но в этом отступлении боли был свой, изощренный садизм. Облегчение подавало надежду, что невыносимая тяжесть, навалившаяся ему на грудь, вот-вот спадет, но она не уходила, напоминая, что через несколько минут все начнется с новой силой. Наклонясь вперед, вцепившись обеими руками в подлокотники кресла, он старался вдыхать и выдыхать воздух осторожными, бережными толчками. Все его внимание, все его мысли сосредоточились на этом упражнении. В течение пятидесяти лет он дышал, не задумываясь, можно сказать, помимо собственной воли, точно дыхание было чем-то само собой разумеющимся, точно это была вечная и нерушимая функция организма, а теперь дыхание стало трудной задачей, настолько тяжелой и болезненной, что она потребовала напряжения всех его сил. Впрочем, по мере того как период ремиссии затягивался, он с нарастающим ужасом ждал наступления нового пароксизма и почти готов был умереть, только бы ускользнуть от него. Когда профессор Н… отдал себе отчет в этом желании, он испытал чувство стыда. Пытка длилась всего два часа, и он уже готов был сдаться. А ведь во время войны я выносил, сжав зубы, самые чудовищные страдания, я всегда держался, я никогда не терял надежды. Но с тех пор прошло двадцать пять лет, тогда я был молод. Вот в чем секрет, я был молод.
Раздался стук в дверь.
– Войдите, – сказал по-французски профессор Н… слабым, глухим голосом и повернул лицо к молодому ассистенту-германисту, входившему в комнату вместе с мужчиной, который держал в руке чемоданчик. – Gott sei dank[62]62
Слава богу (нем.).
[Закрыть], – прошептал H…, бросив на него благодарный взгляд.
– Ну вот, – сказал молодой человек, – я удаляюсь, доктор вас осмотрит.
– Нет, нет, прошу вас, – сказал профессор Н… по-немецки, все тем же обескровленным, изнемогающим голосом. – Пожалуйста, переводите, я сейчас совершенно не способен на лингвистические подвиги.
Он попытался улыбнуться, но губы отказали, они были сухие, дрожащие, временами подергивались от тика. Доктор быстрыми шагами направился к столику, положил свой чемоданчик, открыл его, вынул стетоскоп, все его движения были стремительны, точны. Что за чудо здоровые люди, они дышат, ходят, жестикулируют – все им нипочем.
Когда врач через несколько минут вошел в кабинет Божё, он увидел перед собой высокого крепкого мужчину, за чьим спокойствием угадывалась некоторая напряженность, заметная не по глазам, скрытым за толстыми стеклами очков, но по нервному подергиванию губ, временами ускользавших из-под контроля лицевых мускулов.
– Положение критическое, – сказал врач, садясь.
Божё посмотрел на него. Право, этот медицинский лексикон восхитителен, ну что значит «критическое»? Что у больного сердечный кризис? Это мне было и без него известно.
– Можно ли перевезти его в клинику?
Врач покачал головой:
– В случае крайней необходимости можно, но я бы предпочел не рисковать в разгар приступа, к тому же в клинике не сделают ничего сверх того, что сделал я, лучше подождать, пока приступ кончится.
Божё едва обменялся несколькими словами с профессором Н… в факультетском коридоре, когда Граппен их знакомил, однако теперь судьба больного затрагивала Божё почти лично.
– Как, по-вашему, он выкарабкается?
Врач пожал плечами и развел руками.
– Что можно сказать! В такого рода делах трудно прогнозировать. К тому же я не его лечащий врач и не знаю ни давности, ни серьезности заболевания, мне неизвестна, как выражаются немцы, его Krankengeschichte[63]63
История болезни (нем.).
[Закрыть]. – Он едва заметно улыбнулся, произнося это слово, он думал, что Божё – германист, путая его с Граппеном.
Божё заговорил снова:
– Профессор Н… возводит причину своей сердечной болезни к студенческим демонстрациям в своем университете в прошлом году, это объяснение кажется вам?.. – Божё не закончил фразы, что было ему совершенно несвойственно.
– Вполне возможным, – сказал врач. – Знаете, когда человеку перевалило за пятьдесят, состояние переутомления и серьезной тревоги… – Он тоже оборвал фразу на середине и подождал, но, поскольку реплики со стороны Божё не последовало, врач поднялся.
Когда за ним закрылась дверь, Божё устало вернулся к своему столу, откинулся на спинку кресла и прислушался к шуму дождя, стучавшего в окна. По ту сторону стекла и прозрачных занавесей мерцали редкие фонари стройки. Все это наводило уныние; и ночь, и кабинет с его обезличенной мебелью. Наверно, служебная квартира с ее стандартной обстановкой гостиничного полулюкса тоже не веселее. Подумать только, что коллега может там умереть. Божё взял сигарету из пачки, но, уже чиркнув зажигалкой, одумался и сунул сигарету обратно. «Знаете, когда человеку перевалило за пятьдесят, состояние переутомления и серьезной тревоги…» Вот уже несколько дней Божё ощущал легкую боль в области сердца, которая минутами казалось, охватывала и левое плечо. Случалось также, что он начинал слегка задыхаться к концу лекции, речь его становилась прерывистой. Он расправил плечи и встал, да нет, это ерунда, я настраиваю себя, ничего у меня нет, решительно ничего; в прошлое воскресенье после тенниса я не ощущал никакой усталости, напротив, никогда еще я не чувствовал себя так хорошо. Он пожал плечами, я полагаю, что в моем возрасте вполне естественно тревожиться о собственном здоровье, если даже оно тебя и не беспокоит, – шагреневая кожа уже достаточно съежилась. Он твердо сжал губы, решительно уселся в кресло, придвинул к себе телефон, набрал номер Граппена.
Тот не стал тратить время на формулы вежливости:
– Ну как там?
Божё помолчал, прежде чем ответить.
– Я как раз звоню, – сказал он неторопливо, – чтобы дать тебе обо всем отчет. События разворачиваются без особых осложнений. Они оккупировали зал Совета, смирно расселись в креслах и дискутируют. Немножко более шумно, чем мы на своих собственных заседаниях, и язык не столь академичен, но погромом не пахнет. Пока никаких разрушений. Дюжина «аполитичных» анархистов намеревалась завладеть нашей посудой, но была предана позору и изгнана. Что до Кон-Бендита, то он играет – или делает вид, что играет, – роль умеренного начала Афинской республики. Своего рода Перикл, переряженный Дантоном, если ты позволишь мне такое смешение эпох,
– Все-таки, – сказал Граппен, – нет никакой уверенности, что они не примут решения разойтись по этажам, взломать двери и уничтожить архивы.
Божё помолчал, чтобы придать больше веса тому, что он намеревался сказать,
– Это, конечно, возможно, все вообще возможно, но я не думаю, это запятнало бы их собственный образ, как он им видится. Не будучи левым, – продолжал Божё (Граппен у трубки поджал губы: камешек в мой огород. У них с Божё давно сложились отношения дружбы-соперничества, соперничества почти бессознательного, поскольку заместителя принято подозревать в желаний унаследовать место декана), – я не питаю никаких симпатий к взглядам, которые они отстаивают, но меня, признаюсь, поразила их серьезность. Они явно заняты преобразованием мира и переписывают заново историю,– короче, у меня создалось впечатление, что они воспроизводят одну из славных сцен Великой французской революции, – ночь на 4-ое августа или клятву в Зале для игры в мяч, – не знаю, насколько тебе ясна моя мысль.
– Ты что, смог присутствовать при дебатах? – изумился Граппен.
Божё кашлянул.
– Не долго. Некоторых мое присутствие оскорбляло, да и с меня самого было довольно, я ушел.
«Это значит,– подумал со смешанным чувством Граппен, что он дал себя выставить». Но вслух он слова Божё никак не прокомментировал. Только сказал после паузы:
– Мне звонили по поводу Н… Как он?
– Врач только что вышел от меня, – сказал Божё, – цитирую: состояние критическое, от прогнозов лучше воздержаться.
Наступило молчание. После январских событий («Граппен – наци»), телефонной травли, тягостных треволнений и бессонных ночей Граппен ощущал себя постаревшим, иссякшим. Он страдал не от какого-нибудь определенного недуга, но от постоянного ощущения собственной изношенности, точно в течение последних месяцев он извел десять лет жизни, истратил десятилетний запас жизненных сил. С утра до вечера его преследовало чувство, что ему физически не по силам эта работа – работа, к которой он так энергично и уверенно приступил всего четыре года назад. Никаких действительно тревожных симптомов не было, но все чаще давила усталость и, главное, не покидало ощущение собственной хрупкости, уязвимости, упадка сил, точно какие-то перебои в сети ослабили напряжение тока и его не хватало, чтобы Граппен мог двигаться вперед и продолжать жизнь.
– Это ужасно, – сказал он в трубку. – Бедный Н…, надеюсь, он выкарабкается, было бы, на самом деле, чудовищно умереть при таких обстоятельствах, тем более, – добавил он, как бы обороняясь, – что он еще не стар, не помню точно, но он нашего возраста, что-то между пятьюдесятью и шестьюдесятью.
Божё на другом конце провода молчал, замечание Граппена было ему неприятно, напоминало о собственных страхах. Потом он повторил тихо, суховато:
– Да, это было бы чудовищно, – и тут же добавил своим обычным, сильным голосом, четко артикулируя: – Итак, я продолжаю, по возможности, следить за тем, что происходит на восьмом этаже, сохраняю соприкосновение с противником, как выражаются на военном языке. Я тебе позвоню, ну, скажем, через час, а если будет что-нибудь новое – раньше.
Он повесил трубку, взял сигарету из пачки и снова, после некоторого колебания сунул ее обратно. Две недели назад, выступая по телевидению, Морис Дрюон сказал: «Теперь, когда я прожил половину жизни». По окончании передачи Божё встал со своего кресла и поискал в «Who's Who in France»[64]64
Кто есть кто во Франции (англ.).
[Закрыть] (неизменная любовь к точному факту) год рождения Дрюона, ага, вот – 1918; ему пятьдесят, следственно, «половина жизни» – успокоительное смягчение, литературщина и ложь. Пятьдесят лет – это не половина, скорее две трети, если только не надеешься дожить до ста – надежда, конечно, приятная, но статистически не слишком обоснованная. А когда я думаю о годах, мне всегда приходит на ум, в известном смысле даже преследует меня, бальзаковский образ шагреневой кожи. Помню, читая эту книгу, я переживал вместе с Рафаэлем чувство ужаса, обнаружив, что талисман, символизирующий его существование, съеживается при каждой желании. Но на деле, жизнь изнашивается не от желаний, она иссякает, даже если ничего не желать. Тридцать лет, сорок, пятьдесят. И поразительно, что на каждом повороте время приобретает трагическое ускорение. Хочется закричать: остановись, остановись, не беги так стремительно! Вот уже две трети жизни позади! Божё встал, поглядел на часы, прошелся по комнате, ну и ну, веселенькие у меня мысли, нечего сказать! Не дешево мне дается это студенческое движение протеста! Он чувствовал усталость, но в то же время сам не доверял этому ощущению. Усталость, в сущности, нередко своего рода пассивное сопротивление все возрастающему бремени ответственности. Пойду несколько минут послушаю музыку, это мне будет полезно. Он улыбнулся. Как выражается один из персонажей Сартра, я не развлекаюсь, а «отвлекаюсь».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.