Текст книги "Запах высоты"
Автор книги: Сильвен Жюти
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Так, однажды я подарил одному носильщику – невысокому, тщедушному малому, вдобавок глаза у него слегка копили, так что сотоварищи его ни во что не ставили, – какую-то безделицу. Другой тут же забрал у него мой подарок, ему стоило только шевельнуть пальцем. Я, разумеется, вмешался и заставил вернуть ему эту вещь. Но на следующий день она опять оказалась у того же носильщика, которому он, вероятно, был что-то должен. Это происшествие, само по себе незначительное, переносило нас чуть ли не во времена Двора чудес; в сущности, что нам известно о выживании – ничего, если не считать нашей опасной игры в покорение вершин (и значит, мы ничего не знаем о настоящей опасности, несмотря на преодоление всех опасностей высокогорья, чем мы так гордимся). Мы раздали каждому башмаки, черные очки, шерстяной свитер и рукавицы, а взамен настояли на том, чтобы вся эта бесконечная круговерть обменов, натуральной торговли, подарков и возврата долгов, которая вспыхивала всякий раз, как к ним попадал новый предмет, возобновилась только тогда, когда все эти вещи перестанут быть им необходимы – иными словами: когда наши кули вернутся в свою долину. И на этот раз они не нарушили нашу договоренность. С обувью дело было сложнее: эти обмены длились уже так давно, и некоторые из них шагали по режущему, ощетинившемуся острыми камнями льду босыми ногами. Надо, правда, сказать, что, несмотря на кровавые следы, которые тянулись за ними по леднику, мне не казалось, что они страдали больше, чем другие, или уступали им в ловкости.
Если, разумеется, исключить того, кто погиб.
В тот вечер Клаус завел со мной откровенный и необычный разговор.
– Вы знаете, Мершан, я не верю в Бога. Мой разум требует ясности. Верующие умеют забыть свои тревоги, и я им завидую. Я отдал бы за это всю мою ясность.
– Будь я священником, я ответил бы: это зависит только от вас.
– Нет, не только. Так же, как от христианина не зависит возможность потерять свою веру. Я желал бы верить, я часто ходил на мессу, но поверить мне не удается. Вы сами, мсье Мершан, вы верите в Бога? Верующие часто так чувствительны к этому вопросу. Вы замечали, насколько щекотлива эта тема для Германа? Верующие нуждаются в вере, даже если им доказать всю ее нелепость. Это – гораздо больше знаменитого пари Паскаля,[75]75
Паскаль Блез (1623–1662) – французский философ, писатель, ученый.
[Закрыть] вы понимаете? Это – договор, договор с Богом или, скорее, с идеей бессмертия: в обмен на эту идею они обретают спокойствие. Тот, кто верит в бессмертие, не задает себе вопросов о вере.
Он запыхтел своей трубкой, выпуская колечки дыма.
– Впрочем, идею бессмертия уничтожает то, что она стремится воплощать собой абсолют, она и считается абсолютом в одной из философских систем, которая, хочешь не хочешь, всегда результат случайной игры человеческого разума. Вы интересуетесь философией и умозрительными рассуждениями?
Не помню, что я ему ответил. Вряд ли я сказал ему, что сам спрашиваю себя, не воспринимаем ли мы Сертог как одно из этих умозрительных построений; быть может, она принесет ответ на этот вопрос для всех нас? Напротив, совершенно уверен, что я заметил ему, что его аргумент против бессмертия скорее надо понимать наоборот: он аналогичен доказательству святого Ансельма[76]76
Ансельм Кентерберийский (1033–1109) – средневековый богослов, которому принадлежит попытка доказательства бытия Бога, вытекающего из представления о существовании высшего совершенного существа не только в сознании, но и в действительности, и оно может быть только Богом. Здесь – логическая ошибка, так как реальность существования Бога подменяется реальностью понятия о Боге.
[Закрыть] о существовании Бога и значит не больше, чем это доказательство, причем по тем же самым причинам – оба допускают смешение понятий на разных смысловых уровнях языка.
Последний день пути был исключительно тягостным – ледник становился все хаотичнее и чернее, несмотря на то, что кое-где уже встречался фирн. Два наших проводника шли в авангарде и непрерывно искали наиболее подходящую дорогу, по которой можно было провести носильщиков. Они без конца то уходили вперед, то возвращались, что вызывало постоянные остановки и задержки нашей длинной колонны. Тяжелое низкое небо скрыло от нас вершины гор. Зато слева мы четко видели начало второго рукава ледника, сиявшего ярче этого серого неба: покрывавший его снег сверкал на солнце, проглянувшем сквозь какой-то невидимый разрыв в облаках; должно быть, вершина Сертог лежала где-то за этим рукавом. Но это – только предположение. Может статься, нам надо идти дальше и, следовательно, еще выше; но в случае если этот прилегающий ледник представляет собой хороший путь на вершину, мы только зря потеряем время. Вот почему мы решили устроить базовый лагерь здесь, на слиянии двух ледников, и подождать, пока небо очистится. Пусть даже потом нам все же придется поменять расположение.
Но на этом рукаве у нас уже не было того соблазнительного озерка, и единственной ровной площадкой, которую можно было найти, оказалась поверхность самого ледника. Итаз и Абпланалп отправились на поиски подходящего места. Лед здесь был присыпан слоем старого пожелтевшего снега, из-под которого выдавались каменистые холмы морен и выныривали прозрачно-синие ледяные пирамиды кальгаспор.[77]77
Кальгаспоры – «снега кающихся»: наклонные иглообразные пирамиды, формирующиеся под влиянием непрерывного таяния перевеянного снега, превратившегося в фирн; иногда значительно превышают рост человека и могут стать серьезным препятствием при движении по леднику. Кальгаспоры характерны для высоких гор и низких географических широт.
[Закрыть]
Выбранное место – сказать по правде, единственно возможное, – было чертовски неудобно – хуже не придумаешь. Единственное его преимущество – относительная защищенность от ветра: оно лежало в подобии амфитеатра, образованного моренными отложениями, и находилось рядом с большой круглой трещиной, заполненной тусклой водой. Даштейн побился об заклад, что он там искупается. В надвинувшемся тумане виднелась только черная впадина ледника, а выше – угрюмые скалы, на кромках которых тут и там светлел настоящий пояс сераков, отбрасывающих полосатый узор светлых теней. Края этих стен были облиты ярким молочно-белым светом, составлявшим резкий контраст с нависшими прямо над головой свинцовыми тучами – живое доказательство того, что там, на вершинах, снежные склоны по-прежнему освещены солнцем.
Мы все еще не могли разглядеть Сертог, но уже не сомневались: она – там, за облаками, на высоте трех-четырех километров над нами. Она была там – ее висячие ледники, суровые мрачные стены, грохот обвалов, скрежет разрываемых трещин и путаница хребтов – ребра, ведущие в никуда. Но самая высокая точка была не видна, и мы не понимали, как нам ее искать в этом лабиринте шипастых отрогов, узких кулуаров, одиноко торчащих скал и вторичных вершин; в переплетенье ребер, скрученных жестокой эрозией, искаженных дальней перспективой и окутанных туманом.
Мне трудно представить себе, чтобы могло быть на свете другое место, вызывавшее такие же сильные чувства подавленности и бессилия. Впрочем, все мы были угнетены этим зрелищем.
Гора подпустила нас к себе, успокоив легкостью предыдущего пути, и вот мы встретились с нею лицом к лицу: гора была прямо перед нами, и здесь ничего не было. Весь этот гнетущий вид громко кричал нам об этом: вам нечего искать, потому что тут ничего нет. Ничего, кроме Иллюзии, которая правит миром, как утверждают монахи.
Однако мы сохраняли ясное сознание нашей цели, не теперь казалось, что осознание этой цели никак не связано с горой, подавлявшей нас всем своим весом, с этим куском земной коры, вспученной неведомыми силами земных глубин – работа их была столь громадна и зрима, что уже не гора казалась нам ужасной, наоборот: это наше присутствие подле нее становилось не просто бессмысленным, оно выглядело чудовищно-нелепым. Наша гора… Мы чувствовали себя рядом с ней так же, как иногда чувствует себя человек, глядя в глаза ребенка или несчастного, убитого горем, или же тот, кто взялся за неразрешимую задачу, – безоружными. Нам было нечего ей сказать. Покорить ее? В конце концов, это самый простой выбор, но это – тот выход, который находит ленивый разум. Не замечать эту гору мы не могли – она запрещала нам оставаться к ней равнодушными; обожествлять ее как монахи – тоже; и вряд ли бы нас удовлетворили наставления Раскина, призывавшего любоваться горами «оттуда, откуда мог бы спокойно смотреть на нее и старик, и ребенок».
Высочайшая гора стояла тут, надо мной, она затмевала собою небо и подавляла рассудок, мешая мне думать; во всяком случае, замкнутость суженного горизонта ограничивала мои способности к рассуждению, не позволяя заходить дальше самых простых мыслей. Я задыхался, но не из-за высоты: меня душили не столько снег и скалы, сколько негибкость и ограниченность наших поступков. Мы не сумели ответить на возвышенную поэзию этой горы ничем, кроме самых неизобретательных, самых прозаических действий. Мне хотелось махнуть на все рукой, отметая прочь, как дурной сой, весь наш поход, и вернуться в Париж к моим книгам, где я мог бы снова склониться над тонким пергаментом и заняться разбором трудных выражений из рукописи монаха ХШ века. Да, я уже говорил это: я чувствовал себя тут не на своем месте; но мои товарищи тоже выглядели теперь сбитыми с толку.
Все, кроме Даштейна.
– Решительно, монахи были правы, – произнес он внезапно.
Мы озадаченно посмотрели на него. О чем это он?
– Да, монахи были правы. Эта гора – священна. Взгляните вокруг чем выше поднимаешься, тем больше кругом ледяных глыб, тем больше они поражают воображение.
В самом деле, кальгаспоры были такими громадными: никто из нас не мог припомнить ничего подобного. Некоторые из них были высотою с кафедральный собор.
Пока остальные делали привычную работу по устройству лагеря, мне захотелось немного развеяться, я надеялся, что прогулка отвлечет меня от грустных мыслей. Поэтому я стал подниматься по острому гребню боковой морены; время от времени мне преграждал путь какой-нибудь особенно крупный кусок гранита, и тогда приходилось опять спускаться по крутым бокам каменных отложений; но препятствия не казались мне слишком трудными, так как я обнаружил что-то вроде тропинки, возможно, протоптанной горными баранами. Прошло почти четверть часа, а я все еще брел в тумане по подобию тропы, спускавшейся по внешней стороне ледника; этот склон морены уже кое-где захватывал редкий кустарник. Тропка заканчивалась крошечной ложбинкой, зажатой между мореной и склоном горы и представлявшей собой что-то вроде укромной гавани, заросшей высокими горечавками. Лужайка оказалась очень удобной, но, к несчастью, для нашего лагеря этот уголок не годился: он был слишком тесен. Однако тропинка вела дальше, хотя я едва мог разглядеть ее в этой скудной траве. Теперь она снова поднималась, огибая скальные преграды, или переводила через них, ныряя в узкие коридоры, либо карабкалась вверх по ступенчатым уступам.
Заинтригованный, я прошел по ней еще с четверть часа, пока не добрался до тесного прохода, за которым дорожка становилась еще круче, но след узкой тропинки тянулся все дальше, и я углядел на ней катышки помета, свидетельствующие что здесь и правда проходили бараны; затем дорожка пошла по наклонному желобу, заваленному грудой камней, – он вел по почти отвесным травянистым склонам, лежащим выше скальных пород, перегораживавших нижнюю тропу. Пройдя через это пастбище – новые кучки помета и другие следы не оставляли на этот счет никакого сомнения, – тропинка привела меня к подножию желтой скалы, вершина которой терялась в тумане, и пещере, возле входа в которую я нашел молитвенные камни – мани. На опушке на небольшом выступе, будто на пороге, стоял любопытный утес: метра три высотой и почти совершенной кубической формы, рассеченный тонкой вертикальной трещиной. Однако меня удивила не его форма, а это невероятное положение на краю обрыва – словно его тут нарочно поставили. Но пришедшее мне в голову, предположение было, конечно, невозможно: даже если допустить, что монахам взбрела на ум столь нелепая мысль, этот валун весил, должно быть, сотни тонн.
Пещерка оказалась узкой и темной, пол был застелен соломой. В углу я нашел медную чашку и немного дров.
Мне показалось, что дорожка за ней продолжалась: не на ней ли совершалось то самое знаменитое паломничество, о котором рассказывали нам монахи? В этом случае совершенно очевидно, что их целью была не «наша» Сертог. Но едва я. приготовился это исследовать, облака внезапно разошлись. И словно по волшебству я наконец увидел ее, «нашу» Сертог, возвышавшуюся над заснеженным хребтом, справа от которого ясно выделялся пик, поразительно схожий с Сильверхорном бернских Альп. За ним угадывался обледенелый перевал, путь к которому, несомненно, шел через разорванный трещинами ледник, замеченный нами из базового лагеря; над этим ледопадом[78]78
Ледопад – зона трешин на леднике с сильно расчлененной поверхностью, обусловленная наличием резких перепадов и выступов в ложе ледника. Здесь нередки ледовые башни, находящиеся в неустойчивом состоянии.
[Закрыть] торчала острая, обточенная ледником шпора другого отрога, а правее, прямо над большими сераками, просматривался желоб кулуара – по всей видимости, они были единственными путями, открывавшими доступ на ребро, ведущее на вершину. Ребро же поднималось спокойно и ровно, плавно сворачивая направо – к желтой скале, и я вроде бы заметил там сверкание ярких бликов: очевидно, это и была Золотая Крыша, которую нам показывали монахи, – скальный «жандарм», напоминавший крепостную башню.
Сама же вершина была прямо над ним: «запятая» заснеженного гребня, удивительно чистый изгиб которого завершался выступом карниза, нависшим над другим склоном горы, – а дальше была неизвестность. Я сохранил это воспоминание на всю жизнь, вероятно, потому, что мне удалось увидеть эту картину всего один раз (потом я видел вершину только мельком), и ее совершенная форма, сияющая белизна и неожиданность внезапного появления врезались мне в память – я испытал такое сильное чувство, которое никогда не решусь назвать непредвзятым, но оно, по-моему, объясняет, почему я по сей день не в силах забыть мое чудесное видение.
Я быстро спустился обратно, собираясь сообщить товарищам о моих открытиях, но нашел их поглощенными таким множеством самых насущных дел, что предпочел подождать. И кроме того, в глубине души мне, вероятно, хотелось сохранить для себя воспоминание о совершенных изгибах этой вершины – словно секретный талисман, власть которого потускнела бы, если б я разгласил его тайну.
Вечером мне никак не удавалось заснуть, и я вышел из палатки в ночную тьму. Носильщики пока не ложились и пели возле костра: завтра они должны были спуститься к монастырю. Как обычно, в палатке Клауса еще горел свет. Черные тени гор едва угадывались, луна спряталась за облаками, небо все еще было покрыто тучами. Единственными светлыми пятнами оставались огромные ледяные конусы кальгаспор, казалось, только они еще сохраняли ничтожные капли дневного света.
Я вошел в палатку Клауса.
– Я обнаружил пещеру, про которую говорили монахи.
Клаус едва поднял на меня глаза:
– Нам не нужна пещера. Это – путь к верхнему бассейну[79]79
Бассейн – бассейн ледника: место накопления льда и прилегающая площадь, с которой происходит снос снега и фирна вниз на поверхность ледника по различным ответвлениям, рукавам и т. д.
[Закрыть] ледника. Но уже поздно, мсье Мершан. Надо бы выспаться. Завтра нас ждет тяжелый день: если верить всему, что писали до нас другие путешественники, расплата с носильщиками – трудное испытание.
Так мы провели свою первую ночь в базовом лагере.
Клаус оказался прав: расплата с носильщиками заняла много времени и прошла тяжело.
Кроме того, надо было распорядиться насчет нашего возвращения, мы собирались идти обратно дней через сорок. Конечному нас будет намного меньше снаряжения и почти не останется припасов, кроме того, ничто не запрещает нам бросить все лишнее: таким образом, Клаус определил, что пятнадцати кули нам будет вполне достаточно. Мы опять прибегли к посредничеству Поля Джиотти и попросили сирдара самому отобрать самых надежных людей. Мы назначили ему встречу на этом же самом месте, по тибетскому календарю это должно было случиться на пятнадцатый день месяца шутук года огненной крысы. Не доверяя точности указанной даты, Клаус вручил сирдару сорок пять мелких камешков и приказал бросать их по одному каждый день, считая со дня ухода, а когда больше ни одного не останется – вернуться сюда с выбранными людьми. Мы распрощались є Полем, возвращавшимся вместе с ними в монастырь, где он, как мы условились – разумеется, заручившись сначала согласием ламы, – должен был дожидаться нас с пятнадцатью носильщиками.
Теперь у нас остался только один человек: наш связной, повар и сторож. Если надо, он спустится в монастырь, чтобы передать сообщение или письма. Монахи уверили нас, что могут переслать письма в Сабху. Наш слуга должен был также помогать нам в приготовлении пищи, носить воду и охранять лагерь от весьма вероятных попыток мародерства.
Один связной, трое проводников, четверо альпинистов.
И гора. Отныне с ней следовало считаться, и прежде всего надо было принять ее присутствие – оно сильно тревожило нас еще и потому, что гора до сих пор оставалась почти невидимой.
Одно мне было совершенно ясно: едва заметная тропка, приведшая меня к пещере, – несомненно, та самая дорога, по которой ходили паломники; должно быть, она вела на восток, к какому-нибудь перевалу, а через него – к долине, той самой, о которой монахи утверждали, что она недоступна, и путь к ней лежит только через вершину Сертог. По их словам, там стоял другой монастырь, гораздо более великолепный, чем монастырь Гампогар. Естественно, все это только пустые россказни: конечно, другая сторона Сертог пока не изучена, но мы по меньшей мере уверены, что долины на той стороне населены не буддистами.
А эта тропинка? В лучшем случае она ведет к другому пристанищу какого-нибудь монаха-затворника или отшельницы, уединившихся на низком второстепенном гребне: к крошечному и грязному саманному гомпа. Таким, без сомнения, и был монастырь «Золотая Крыша», помещенный монахами на самую вершину Сертог. Из-за похожих иллюзий или, лучше сказать, подобной же путаницы между географическими символами и физической реальностью Павсаний отмечает, что многие святилища Аркадии располагались «на вершинах» гор. Но в действительности все они, по моему убеждению, стояли на склонах – далеко, очень далеко от «вершин» в том смысле, который мы, альпинисты, придаем этому слову. А разве Бранка не рассказывал мне, что на Maдагаскаре деревни, где проживает местный король, всегда считаются самыми высокими, даже если они находятся посреди болота? По тем же причинам ничтожные и корыстные стычки, происходившие вокруг жалкого городка Трои, воспетые поколениями великих певцов, превратились в грандиозную эпопею Илиады, разросшись в битву сотен тысяч воинов… Эта, в сущности, восхитительная способность к идеализации есть отличительная черта человеческого рода. Но почему теперь человечество так стремится заглушить в себе эту способность, задушив ее точными цифрами и достижениями разума?
Тем временем проводники занялись сооружением стены из сухих камней, чтобы устроить там что-то вроде кухни. В тот день пошел слабый снег.
Я весь день ничего не делал. Меня избавили от хлопот и ни к чему не принуждали. Клаус же, хотя и устал накануне, руководил обустройством лагеря. Я завидовал его энергии, но все же она меня слегка раздражала. Абпланалп и Итаз, воспользовавшись кратким прояснением, ушли днем разведать ледник. И вернулись, пораженные его сераками. Эти горы абсолютно чужды человеку. «У них нет человеческого лица», – хмуро сказал Итаз по-французски.
Обычно в горах я всегда чувствовал себя в своей стихии, а здесь – из-за странности или, скорее стоит сказать, чуждости этого пейзажа – я ощущал себя чужаком. Либо я, либо гора, но кто-то из нас, безусловно, был тут лишним. Я не раскрывал рта, отвечая своим товарищам односложными репликами, и почти сердился на них за то, что они не испытывали такого же замешательства.
Я чувствовал, что в моем мозгу роятся тысячи ощущений, тысячи идей, вызванных этой ситуацией; но все эти мысли были так отрывочны и мелки; они кружились в моей голове, рождая какой-то болезненный шум, хотя все они были связаны с чем-то гораздо более мощным, чем эти обрывки, – и это причиняло мне боль. В конце концов я заперся в моей палатке, отговорившись желанием тоже вести дневник – как это делал Клаус.
Все мы много писали в горах; думаю, каждый из нас вел свою тетрадь, как будто пережитые нами события были настолько важны, что мы непременно обязаны были поведать о них всему миру; сами эти притязания казались мне сейчас такими нелепыми, от чего мое смущение еще больше усиливалось.
Но у меня по крайней мере была веская причина вести дневник. Мое литературное образование, профессия преподавателя и даже, возможно, моя специализация (но как же фон Бах, будучи такой утонченной натурой, не сумел понять, насколько наш поход схож с поисками мирского Грааля этого нового, наступающего века? Возможно, он не понял именно потому, что сам проявлял в этом деле восторженную горячность Галахада) – все это совершенно естественно и бесспорно превращало меня в официального летописца экспедиции. И я сам никогда не отказывался от этой роли, несмотря на то, что она влекла за собой определенные издержки, вероятно, потому что мне льстило ощущать себя писателем. Как видно, я находил эту роль довольно выгодной.
Кое-как натянутое перкалевое полотно палатки морщилось, и на его складках играли солнечные лучи – жгучий слепящий блеск горы, чье ледяное дыхание пронизывало меня до костей, проникая сквозь одеяло, в которое я завернулся. Правду сказать, подлинная причина моего дурного настроения, как всегда, заключалась в самой горе: она меня волновала. Я тревожился, потому что проник во вселенную, которая меня пугала: я боялся, потому что не видел реального выхода. Мне казалось, что я зашел в пещеру, а вход за мной завалило, и земля за моей спиной все сыплется и сыплется бесконечно, отрезая мне путь назад. Мне следовало найти другой выход – впереди, и этот единственный выход вел через вершину. Несмотря на все усилия, я не мог отыскать другого решения. Я никогда не отказывался от борьбы по одной-единственной причине – Гонгора нашел для этого такие чудесные слова: «Жизнь – как раненая косуля: страх придает ей крылья». Речь тут, конечно, идет не о реальной опасности, а о чувствах.
Днем фон Бах отправился прогуляться, а вернувшись о прогулки, рассказал, что тоже отыскал мою пещеру.
– Облака на мгновение разошлись. Мне кажется, я видел…
Он не закончил фразу, неожиданно оборвав ее, как будто поглощенный другой мыслью. Это с ним часто случалось.
– Так, значит, эту гору действительно часто посещали, как говорили нам монахи, – заметил Клаус. – Но мы не могли этого знать, пока не добрались до этого места, а впрочем, это не имеет никакого значения для нашей главной задачи. Так что ответ ясен: идти выше базового лагеря могут решиться только альпинисты.
Была ли это ирония? Я в этом сомневаюсь, однако Клаус почти слово в слово повторил фразу ламы: «Идти выше ледника могут решиться только святые».
В действительности слово, употребленное ламой, означает не только «святого», но и «героя» – в Париже я сверился с тибетским словарем Чома де Кереши. На самом деле Тибет – полная противоположность нашей родины: герои там редко отличаются от святых; а кто из нас может сказать, что видел хотя бы одного?
Даштейн тоже воспользовался улучшением погоды, чтобы сделать фотографии. У нас состоялся доверительный разговор: он рассказал мне, что фотография – его страсть, из-за которой он оставил рисование. Это был один из тех редких случаев, когда мне довелось видеть его оживленным, в тот день он немного приоткрыл мне свою душу.
– Мне нравится непроизвольность этих снимков. Я любуюсь пейзажем и могу застигнуть его врасплох. Мне нравится обнаруживать незамеченные мной наяву детали, я люблю смотреть, как они проявляются на отпечатках. Мне нравится то, что от фотографии ничто не ускользает… Или, скорее, – продолжил он, помолчав немного, – от нее не ускользает ничего из того, что мы ждем от реальности: чтобы она полностью соответствовала нашим ожиданиям – это ведь настоящее чудо, не правда ли?
Я не очень хорошо понял, что он хотел этим сказать.
– Что я имею в виду? Лама верил, что сможет увидеть в телескоп своих богов, и это вызвало наши улыбки. Другие – Конан-Дойл, к примеру, – собирались фотографировать духов, домовых, привидений, фей и бог знает кого еще. Все это очень наивно. Мы знаем, что это невозможно, и фотография это подтверждает. Потому-то она нас так околдовала – именно из-за этого постоянного чуда. Вот что я хотел сказать. Потусторонне есть потустороннее, оно лежит по ту сторону, и доказательством этого служит фотография. В этом – единственная причина ее успеха.
Я никогда не подозревал за Даштейном таких увлечений, но сохранил свои соображения про себя.
Стараясь свыкнуться с этой горой, мы притворялись, будто самое важное сейчас – провести первые несколько дней за организацией лагеря. Доктор Клаус добавил хороший предлог: необходимо привыкнуть к высоте. Мы поспешили сделать вид, что верим в эту причину.
Вскоре лагерь стал настолько удобным, насколько это было возможно. Даштейну в качестве инженера и «человека практического» было поручено устройство отхожих мест: он должен был перекидывать доски над трещиной. Соорудить такое приспособление на твердой земле – проще простого, но на непрерывно изменяющейся морене, на находящемся в постоянном движении леднике – все иначе. Движение ледника немного напоминает историю с круглой формой Земли: мы верим, что Земля – шар, но чувствуем это редко. А здесь ему почти каждый день приходилось переустанавливать доски, потому что трещины расходились. Выгода в том, что на холоде все испарения улетучиваются. А я-то еще рассказывал им о запахе высоты!
Зато феномен эрозии, обычно всегда незаметный, выражен здесь так явно, что усомниться в нем было невозможно. Почти каждые четверть часа раздавался глухой скрип разрываемой трещины, или гул камнепада, усиленный долгим эхом, рождавшимся в невидимом кулуаре, или спускалось вниз белое облако, подававшее нам сигнал – еще прежде, чем до нас доносился звук, – о том, что там, наверху, сорвалась лавина. Однажды с одного гребня – в сотнях метров от нашего лагеря – скатилась лавина. Сначала мы были просто зрителями этого грандиозного спектакля, но затем ее облако выросло, развернувшись во всем своем величии, и с пугающей медлительностью стало засыпать нас снегом. Оно похоронило нас в белом холодном тумане – у этого тумана был вкус смерти. Мы остались невредимы (в общем-то это всего лишь падал бесконечный хоровод танцующих в воздухе снежинок), хотя нас с головы до ног запорошило снегом, и мы целиком покрылись тонкой корочкой инея, растаявшей на солнце как сон; в сущности, мы отделались легким испугом. Но я заметил, что в тот вечер Алоис и Петер долго сидели вместе, беседуя за чашкой чая и вспоминая о своей далекой долине: о том, как они стояли в Церматте и, сняв шляпы, дожидались прибытия поезда, держа в руках удостоверения горного проводника; о своих неловких попытках заговорить с «господами»; о тайных встречах с клиентами в Шамони – без ведома местной компании, которая, в свою очередь, косо смотрела на конкуренцию со стороны посторонних гидов; они говорили о своих горах, где им был знаком каждый камень и каждый снежник, и о тех гигантских горах, где мы сейчас находились… Петер когда-то побывал на Кавказе вместе с Мерзбашером. Он не был там чужаком: за исключением разницы в языке и одежде это были все те же горы и почти те же обычаи. Тогда как здесь весь их предыдущий опыт был ни к чему. Даже снег был здесь другим: снег от солнца подтаивал и вздувался странными холмиками, покрытыми тонкой ледяной корочкой; самые крутые склоны были шершавы как терка: они щетинились шишковатыми наростами – хрупкими шариками сахарного безе, – кальгаспорами в миниатюре, – которые крайне затрудняли передвижение, так как нам некуда было поставить ногу – ни в ямку, ни на эти холмики, ни даже между ними; и часто приходилось проламывать их ногами или разбивать ледорубом, очищая поверхность до ровной площадки, просто для того, чтобы можно было куда-нибудь наступить. Вырубать ступени на плоской поверхности – вот что казалось нашим проводникам совершенной бессмыслицей… не считая других происшествий, от которых нам было не по себе.
Одно из них случилось как раз тогда, когда мы завтракали посреди груды наполовину разложенных вещей. Вдруг мы услышали непонятный шум – поначалу очень тихий, но потом разросшийся до совершенно небывалого ворчания – это был какой-то нелепый звук вроде отрыжки или демонического смеха, усиленного горным эхом. Одновременно с этим затренькали стаканы, покатились камни, и даже лед, на котором мы сидели, содрогнулся. Внезапно звук захлебнулся абсолютно неожиданным для этих мест и каким-то непристойным бульканьем – единственным знакомым мне аналогом его, если позволите, можно назвать тот шум, с которым спускают воду в ватерклозете. Затем наступила тишина. Абпланалп бегом поднялся на морену. Добравшись до гребня морены, он застыл в молчании, снял шляпу и обернулся, недоуменно потирая затылок. Потом махнул рукой, чтобы мы тоже подошли посмотреть, что случилось.
Лежавшее на той стороне озеро исчезло. Вместо него осталась только овальная гладкая чаша такой яркой голубизны, что казалось, будто в ней отражается небо, хотя стенки ее были изборождены более темными полосами. На дне зияла бездонная, черная, безупречно круглая дыра. Озеро просто вытекло в нее, как вода из гостиничного умывальника: ледяная пробка, закрывавшая ей выход, не выдержала, и вода прорвалась в нижнюю трещину. И осталась только эта чаша, совершенная чистота которой выглядела так вызывающе, особенно на фоне уродливого безобразия этого ледника. Клаус взял большой камень и столкнул его в бездну. Мы долго слушали, как он ударялся о ледяные стены, а Клаус вытащил часы и попросил меня бросить другой камень – половчее, так, чтобы тот не стукался о боковины. Он успел отсчитать четыре секунды, прежде чем раздался шум падения. И тут же, одновременно с этим звуком, небо очистилось, приковав наше внимание к вершинам. Думаю, в тот миг все мы – и проводники, и «господа» – задавали себе один и тот же вопрос:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.