Читать книгу "Дитя севера"
Автор книги: Тамара Белякина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Они стремятся заполнить человека своим содержанием, открывается целая неизведанная страна болезней, поисков их лечения, оказывается, о них можно бесконечно говорить и совершенствоваться в их изучении.
Возрастные болезни нам даны для заполнения пустоты жизни.
Но нам кажется при этом, что они появились незаслуженно, что мы прекрасно могли бы и без них обойтись!
Нет, не обошлись бы!
Представьте только себе уже некрасивого, слабеющего, но абсолютно здорового человека.
Вот сидит он и ничего не делает, и приходится ему только копить злость на всё происходящее «не так, как надо», ему захочется ещё поучать молодёжь, но он безнадёжно отстал, его никто не слушает, и в лучшем случае – терпят.
И вот тогда его выручают благословенные болезни. Близкие сочувствуют ему, покупают лекарства, звонят и справляются о самочувствии, спрашивают, чем помочь, заботятся – проявляют внимание. Так ведь это и есть стариковское счастье!
Человек не один!)
А если бы он был здоров – кто бы о нём вспомнил?
«Веков бесплодных ряд унылый»!
Слабеющие умственные и физические силы уже не отвергают с порога мысли о посмертной жизни, мудрость старости ищет надежду и упование в религии, заучивает молитвы, совершает обряды.
Как будто Кто-то срежиссировал финал жизни, когда человек приобретает более определённые собственные черты, окончательно становится тем, чем он может стать.
Хоть я и не склонна искать у совсем уж древних философов абсолютной и совершенной мудрости, но иногда веками усвоенные аксиомы пригождаются для любительских философствований.
Древний грек Аристотель, кажется, сказал, что природа не терпит пустоты.
Да, когда жизнь зацикливается в монотонном повторении, ей становится противно.
Победившее однообразие может долго праздновать свою устойчивость. Человеческая психика устаёт от однообразия.
Приедаются самые любимые блюда.
Когда три поколения ходят в один и тот же детский сад, а потом учатся в одной и той же школе, – надо что-то менять.
Замкнутая дурная бесконечность взрывает сама себя.
И тогда приходят самые разнообразные и неожиданные катаклизмы.
Поросла мохом сталинская пора – пришёл совершенно непредсказуемый Хрущёв.
Брежневский застой взорвался ельцинской эскападой.
Приятные во всех отношениях благополучные времена по всем законам драматургии преображаются войнами, кризисами, пожарами или народными бунтами. Даже вулканам надоедает спать.
Жизнь как будто сама ищет обновления и остроты.
Человек малоизменчив, и жизнь помогает ему, предлагая экстремальные условия, чтобы вызвать новые силы.
И мы иногда даже искусственно вызываем огонь на себя.
Мы страдаем, но, возможно, нам нужны эти страдания.
Возможно, что живой жизни претит скука, и она ей грозит полным омертвлением, поэтому, может быть, нам следует радоваться новому, даже нежеланному, капризу существования.
Может быть, это закон жизни – трудно открываемый, трудно доказуемый.
Если что-то происходит, значит, так, как раньше, жить нельзя.
Если жизнь – это театр, то она и сама себе режиссёр, а мы не столько актёры, сколько зрители.
Вот сколько я неожиданно «намудрствовала лукаво».
***
11.06.2011, 17:59, «Tamara Belyakina»
Я тебе посылала это письмо? Или нет?
Есть только жизнь и не жизнь.
Пока есть жизнь, ничего другого нет.
1. Вот утро, я проснулась и первым делом – открываю глаза.
И они открываются!
Мне тепло, иногда даже жарко.
И я радуюсь этому теплу.
(Помню очень хорошо, как они у меня НЕ открывались!
После операции, после наркоза, после бесчувствия.
Но вот я стала чувствовать, как мне становится всё теплее и теплее.
И слышу (!) голоса: Открывайте глаза, открывайте глаза!
И я НЕ МОГУ открыть глаза.
Как будто тяжёлые чугунные или каменные плиты на моих веках.
И я долго изо всех сил стараюсь поднять веки!
И наконец они открываются! И первое, что я увидела – это круглые цилиндрические плафоны, а них – дохлые бабочки и мухи. Тогда я поняла, что я – живая! И я так рада, что я ожила! А сёстры в голубых и салатного цвета халатиках, все как на подбор красавицы, кажутся мне ангелами, спасшими меня, вытащившими меня из небытия. И это так и есть! И я прошу их дать мне поцеловать их ручки. А они смеются, и я смеюсь!)
Такая ерунда – открыть глаза, – а ведь это и есть жизнь!
И что бы там ещё ни было, – жизнь сильнее и главнее всего.
(Пусть у меня растерзан весь живот, и полметра швов и каких-то трубочек из них, и нет ещё сил даже на то, чтобы повернуться на другой бок, тем более – встать, и ещё долго буду ходить по стеночке, но ведь жива!)
2. И я дышу!
У меня целые сутки в комнате открыто окно, а зимой форточка.
Я могу дышать! (А после того же наркоза, когда вынули какие-то трубки из горла, я поняла, что не могу вздохнуть, и даже успела испугаться, – вдруг я, уже открывшая глаза, умру от того, что не смогла задышать.) И я чувствую запахи сирени и ландышей.
(Да, хоть бы и капустную или селёдочную вонь, – всё равно – здорово!)
3. Я слышу! детские крики во дворе, лай собачонок и разговоры
дворника с соседями. Жизнь!
4. И я чувствую, что мне надо кой-куда пойти, и я встаю! и иду! и делаю что нужно!
5. А потом я чувствую, что хочу чаю. И покурить.
И пью чай и курю!
И говорю Коле, что болезней нет!
Что такое болезнь?
Что она такое по сравнению с жизнью?
Да – тьфу! Ерунда!
Любая болячка просто тонет в жизни!
И что такое старость, немощь?
Ведь и детство – немощь! Тоже – ползаешь, еле ходишь, ручки-ножки слабенькие, зубов не больше, чем сейчас, падаешь, нос разбиваешь, то ангина, то кашель, но насморк… Плачешь по глупости своей… Но ведь мысль о небытии кажется просто нелепой! И что такое вся наша прожитая долгая жизнь? Какая это малость по сравнению с тем, пусть даже и коротким временем, которое нам дано ещё пожить!
6. Сегодня я пошла заплатить за квартиру.
Послушно постояла у светофора, потом прошла через двор, засаженный цветами, полюбовалась ими – сейчас многие старушки усердно занимаются цветниками возле подъезда, – ведь ходить им на свои шесть соток тяжеловато, но они любят копаться в земле, вот и высаживают и холят цветочки. Потом прошла через большой кусок леса между домами. Там растут лесные цветочки, я и ими полюбовалась. Ещё там есть много старых толстых пней – это после бури, сломанные деревья распилили и увезли, а пни остались. Будем ждать, когда на них будут расти опята.
Посмотрела, как цветёт рябина. Обильно цветёт, значит, по моим приметам, может быть урожайный на грибы год.
Подошла к каждой встретившейся сирени, и каждую понюхала.
В кассе разглядывала блузочку на молоденькой кассирше – какие-то буфы на плечах.
Посмотрела себе одёжку, брюки или юбку, или платье. Моего размера нет. Купила новое красивое мусорное ведро и стеклянную кастрюльку. Поговорила в цветочном отделе с продавщицей о том, как ухаживать за орхидеей. Мне подарили орхидею, и она цветёт и цветёт!
В книжном отделе купила три книжки – Норман Мейлер, биографию Шерлока Холмса и Фейхтвангера. Вышла. Посидела у фонтана. Семь мощных струй, а на самом верху – ажурная пена. Два мальчика – один корейский, а другой тщедушный беленький с кудрявым чубчиком – спорили, кто будет сидеть за рулём на велосипеде.
Девочка лет трёх всё водила свою бабушку вокруг фонтана, – ей было интересно наступать на круглые камешки. Хорошо посидеть у фонтана, но рядом расположился кавказский человек с шашлыками, и дым от них смешивался с влагой фонтана.
Зашла в магазин, купила продуктов и на такси добралась домой.
А потом поели с Колей, и я как всегда после прогулки прилегла.
Почитала немного из Мейлера. И заснула.
(Вот где жирок-то завязывается! ((()
7. И помнить не хочу, как у меня вчера после зубного врача три с половиной часа кружилась голова. Мне это не понравилось. Если голова и дальше будет кружиться, то я предпочту остаться с головой без зубов. Хотя не хочется огорчать детей своим беззубием.
Вот такой день жизни.
***
24.05.2011, 07:43, «Tamara Belyakina»
Какое же всё-таки удовольствие – читать новую хорошую книгу!
Сначала пробиваешься, как сквозь колючий запутанный кустарник незнакомого синтаксиса, непривычных интонаций (а правильная интонация при чтении – это самое главное – темп, ритм и интонация!), долго текст не поддаётся, потому что надо добиться того, чтобы уже не делать усилий, просолиться интонациями, как морской солью при купании, чтобы и волосы слиплись, и кожа покрылась белым налётом соли так, чтобы и после душа с мылом, когда волосы начинают вдруг покрываться кудряшками, а кожа делается нежной и безупречно гладкой, – при новом вхождении в море не чувствовать его другой, чужой средой, а сразу же говоришь ему – Здравствуй!
А потом врезаешься в него – в текст! – как торпеда или рыба – и плывёшь, не думая о возвращении, о предстоящей глубине и безбрежности, делаешь круги, заныриваешь в самую нутрь, чтобы тебе уже стали мерещиться какие-то совсем уж далёкие ассоциации, а потом как будто бы и поднимаешься над текстом и ведёшь уже себя совсем как чайка – то просто застываешь над поверхностью, не шевеля крылом против ветра – в это время что-то происходит, что-то перестраивается, – и вдруг чайкой же бросаешься в пучину за какой-то промелькнувшей в ней тенью, и даже если не ухватишь её, то знаешь, что она там есть, и вода небезнадёжно и легко стекает с тебя.
Возможно, читаемая книга и не бог весть какой уж могучий океан-батюшка, но всё же не вонючая мутная тёпленькая лужа, напечатанная рядом, и благодаришь себя за настойчивость и терпение и скорее бежишь к кому-нибудь и рассказываешь что-то совсем не похожее на то, что только что прочитала.
Так я читаю всё – книги, картины, музыку, театр, кино, полянку и лесок возле дома, людей.
Симинька, поздравляю тебя с новым днём рожденья!
Обнимаю и целую и люблю.
***
Время – это курица, высиживающая перемены.
«И пред ним – зелёный снизу,
Золотой и синий сверху —
Мир встаёт огромной птицей,
Свищет, щёлкает, свистит!»
Багрицкий «Птицелов»
Штрихи к портрету
Петр Белякин. Неоконченные воспоминания о матери, Тамаре Михайловне Белякиной
Про маму и папу помню с детства, что мама не работала, а папа ходил в институт математики, именно ходил раз в неделю где-то, а так сидел дома либо прогуливался по «большому» или по «малому» кругам. Большой был через Пирогова на проспект Науки, ныне Лаврентьева, и обратно по Морскому. Малый – по Мальцева, Воеводского, Академической и опять-таки по Морскому. Меня тоже часто брал с собой и неустанно что-то объяснял: от устройства кинопроектора до французских королей, от биографий поэтов до понятия об интеграле. Или читал стихи. Память у него было невероятная. Когда же он замолкал, то все равно шевелил губами и шепотом что-то произносил. Иногда можно было различить обрывки стихов, но чаще – формулировки для будущих статей по логике. Папа, как говорится, ничего не делал, а деньги получал. По тем временам 300 рублей – немало. А еще он писал статьи. Потом написанное отдавалось в машбюро, где печатали текст, а уж дома папа вставлял от руки пространнейшие формулы. Весь греческий алфавит, готика и даже однажды деванагари. В таком виде потом это публиковалось. Писал папа тяжеловесным старомодным языком и всегда воевал с редакторами, вымарывавшими всяческие его «нежели». Дома у нас часто бывали его ученики, аспиранты и, к неудовольствию мамы, аспирантки. Со всеми ними он по многу часов занимался, они же, в свою очередь, много помогали по хозяйству и чего-нибудь достать. В институт папа ходил раз в неделю, на семинар. Иногда брал меня. Там было не очень интересно, всего и оборудования в кабинетах – пустые яичного цвета столы да огромная скрипучая доска с мелом. Знакомые же наши работали на втором этаже в вычислительном центре, туда пускали только по пропуску, но однажды нам сделали экскурсию. Это был вычислительный центр, там стояли ЭВМ, или, как нам объясняли, «электронный мозг». Перфокарты тогда уже выходили из моды, как и не было мраморных распределительных столов, но бумажные ленты и огромные магнитные диски и бобины – этого было достаточно. Меня поразил терминал – «пишущая машинка, которая печатает на телевизоре», я нажимал кнопки и на экране появлялось зелеными буквами «Петя». Мама не работала, пока я не пошел в школу, и когда пошли разговоры, уже после рождения Степы, что надо устраиваться на работу, для меня это было экзотично: мама, и вдруг работает! По знакомству удалось устроиться администратором в гостиницу «Золотая долина», о-о-очень была по тем временам влиятельная и выгодная должность. Да только мама все хлопоты профессии выполняла с удвоенной добросовестностью, а выгодами в виде заселения за деньги не пользовалась, отчего только выматывалась на ночных сменах и авторитета в этом специфическом коллективе не заработала. Гостиница ведомственная, СО АН СССР, заселяли только по спискам командированных, а хотели всякие торговцы из Средней Азии. Иностранцы бывали. Всякие разговоры с людьми из капстран щекотали нервы, потому что следили и доносили только в путь! Один японец поинтересовался у мамы, что такое у нее с деревянными фишечками на прутиках. Мама объяснила, что счеты, суммирующее устройство. Японец очень удивился. Были и ЧП. Однажды случился пожар, пошел запах и задымление в коридоре на этаже, не могли понять откуда. Только один постоялец прогуливался туда-сюда по коридору. Потом нашли, вскрыли номер, там кипятильник пол прожег. А тот мужик, что бродил, оказался из этой комнаты, от испуга не мог признаться и все ждал чего-то. А надо сказать, что в ночную смену администратор гостиницы являлся главным ответственным лицом, материально и уголовно. В другой раз лопнул бак с дизельным топливом для запасного мотор-генератора в подсобке в подвале. Мама до приезда пожарных тряпкой собирала солярку с пола. Так мама проработала несколько лет и, наконец, уволилась. Пошла служить в библиотеку, филиал ГПНТБ. Там работа была нетрудная, карточки для каталогов сортировать и книжки выдавать. Но скучно и безблагодатно. Бывал я на обеих работах. В гостинице за спиной у администратора было (и есть) большое панорамное стекло, так что, когда я пробегал мимо гостиницы, я видел, как там мама сидит за стойкой. А библиотека вся стеклянная и вечером при освещении видна насквозь, и я иногда встречал маму с работы, и тоже, подходя, видел ее издалека.
Дома еще жила бабушка в отдельной комнате, сохранившей некоторые предметы и даже запах пензенского дома. Собственно, с ее переездом и возникла возможность маме выйти на работу. Бабушка здорово помогала по хозяйству, но к маме относилась не очень и часто доводила ее всякими мелкими «шпильками». Бабушку принято было беречь, потому что у нее «было пять инфарктов», что у меня так вызывало особое почтение и даже некоторую гордость. Она не спала ночами и все читала книжки из «Библиотеки драматурга». Прочтя всю серию, начинала заново, потому что, по ее словам, все равно ничего уже не помнила. Я любил забегать к ней рано утром, перед завтраком, поваляться на диванчике и послушать какие-нибудь истории про старину.
Меня она любила, хотя, видимо, была женщиной недоброй. Дома было пианино «Красный Октябрь» раннего выпуска, с мощным, немного «с разливом», оркестровым звучанием. Мама иногда садилась и играла наизусть, чаще Первый концерт Бетховена или Фантазию-экспромт Шопена. На одних и тех же трудных местах она сбивалась, некоторое время пыталась преодолеть трудности, а потом начинала плакать. Потом я узнал от нее невеселую историю о ее попытке учиться музыке. Телевизора у нас не было, родители говорили, что вредно и незачем, а главное – что если у всех есть, то у нас не будет. Это когда я говорил, что у всех же есть. Меня иногда отпускали к знакомым и друзьям посмотреть какой-нибудь детский фильм или сериал. И всегда и папа, и мама внушали мне, что «как у всех» – значит «плохо». Это я хорошо помню. Да и по взрослым шуткам по поводу «поставить дворники на экран» я понимал, что это не ахти какая нужная штука. Телевизора не было, но было радио, с одной программой, из розетки. Московские дикторы придерживались московской фонетической нормы, говорили не «дождь», а «дощь, доzzи». Новосибирские новости читал диктор В. Сапрыкин с несколько насморочным, носовым голосом и произносил уже по-ленинградски. В конце утренних новостей всегда объявлялось: «Вниманию руководителей организаций и предприятий, энергоснабжение сегодня будет производиться в режиме один – три», или что-то в этом роде. Еще было много, очень много книг. Папа читал мне вслух по вечерам «Двенадцать стульев», «Приключения Гекльберри Финна». С мамой они прочитывали и обсуждали новые вышедшие тома собраний сочинений. Как я понимаю, это была разновидность внутренней эмиграции. Родители очень болезненно воспринимали атмосферу позднего брежневского царствования, особенно после обманутых надежд 60-х. Под конец жизни им довелось увидеть и новую инкарнацию той эпохи. Зато мое поколение уже не обманешь. В этой стране надеяться и обольщаться не следует. Под Новый год за час до полуночи папа брал с полки «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина и читал маме вслух. Иногда они обсуждали какие-то места с очень серьезным видом. Это тоже был такой ритуал. И папа, и мама курили, но в великой тайне. Потом я узнал, но мне сказано было строго-настрого хранить тайну от бабушки, иначе она «не переживет». Сигареты Ту-134 хранились в задних рядах книг в шкафу, в тайнике. Потом, под конец жизни бабушки я по ее намекам понял, что она все прекрасно знала, но тайны не нарушал.
Родители ходили в Дом ученых, они были членами и ежемесячно нам в почтовый ящик приносили маленькие книжечки календарного плана мероприятий. Папа ходил в Клуб межнаучных контактов, где практиковался веселый треп на околонаучные и даже откровенно лженаучные темы, но общались представители самых разных дисциплин и институтов, поэтому было иногда остроумно. Бывали там и лекции посерьезнее, например, по истории Натана Эйдельмана, или про архангельское деревянное зодчество, или про быт народов Океании. Посещали еще Музыкальный салон, киноклуб «Сигма», пока его не прикрыли, можно было иногда посмотреть Тарковского; библиотеку, симфонические концерты, выставки. Да и просто посидеть в зимнем саду у бассейна с рыбками.
Галина Щекина. Тома Белякина, уникум
До того как я встретилась с Тамарой Михайловной Белякиной вживую, вокруг меня были разговоры о ней. Бабушка учила меня печь пироги и приговаривала: «Томочка у нас печь мастерица». Сережа много раз о Томе упоминал, рассказывая о своем детстве, про жизнь в сказочной Якутии, катание на санках – она была другом в его играх. Тома играла на пианино, училась в Москве – во всем этом была примесь чуда.
Увиделись в 1980. Тома приезжала на нашу свадьбу, которая превратилась в похороны, и позже. Ее младший сын Степа был маленький и сидел у неё на руках. Когда надо было уговорить его покушать, Тома строила для него домики из колбасы и предлагала ему съесть крышу или крылечко. Ребенок капризничал, а она его уговаривала.
Запомнилась картина в вологодском парке, записанная Сережей на видео. Степа ходил по траве на четвереньках, а за ним мама. Это была дружба на равных, веселая возня котёнка и кошки.
А меня она приняла при встрече довольно сурово, или мне так показалось. Она была красивой и строгой. Вторая Сережина сестра Маргарита была тоже красивой, но мягкой и смешливой.
Навещая в Вологде свою мать Клавдию Павловну Щекину, сестры днями напролет разговаривали, пекли пироги. Вообще в их семье ценили застолье, угощение, возможность поговорить за столом. Это была традиция – при встрече накрывать стол. В их компании я была немного лишней. Были вещи, о которых не говорили вслух, они подразумевались сами собой. (Например, за столом не говорили про деньги.)
Когда поехали на Мауру, Тома сошла с автобуса и воскликнула – «Какая хорошая грязь, какие хорошие камни!»… Она очень ценила живую природу, вологодскую особенно.
Часто рассуждала Тома о русской литературе. Читала очень много, в основном русскую классику – Чехова, Толстого. Ее суждения были настолько глубоки и точны, что выдавали не только умного читателя, но и преподавателя. Позже мы даже спорили о литературе, Тома была специалистом. Мои творения она долго не удостаивала вниманием. Предпочитала классику.
Потом мы пересекались в интернете, и я позволяла себе комментировать ее записи в ЖЖ под общим заголовком «Дитя севера». Мне было интересно ее читать и отвечать. Отвечу – а на другой день запись ее исчезала. Меня это расстраивало. А Тома, как вскоре выяснилось, плохо относилась в своим текстам, не ценила их, не собирала. Когда я ездила с мужем в Новосибирск и высказала восхищение ее записями в ЖЖ, Тома вдруг разгневалась: «Никогда ничего не пиши обо мне, поняла?» Признаться, я не поняла почему… Но то, что она уничтожила – во много раз больше, чем собранное в этой книге.
Однажды я узнала, что Тома встречалась со Львом Гумилевым. Я была полностью потрясена. Это открывало Тамару Михайловну с новой, неожиданной стороны. Уговорила ее дать текст мне в журнал «Свеча». Этот ее рассказ – ценное свидетельство о писателе и человеке, психологически завораживает.
Еще более ценны ее мемуары и эссе.
Литературные эссе – это, конечно, следствие профессии. Оставила Тамара след и на Стихи.Ру, в переписке с Аллой Гозун. Театральные эссе – причастность к театру через сына Петра, работавшего дирижером в Новосибирском театре оперы и балета.
Я переписывалась с Тамарой, но большинство писем не сохранилось. Вот фрагмент одного моего письма:
«Тома! Твое эссе о прикушенном языке великолепно. Я просто не знаю, как выразить. Это очень нестандартное мышление, умение увидеть в привычном неожиданное. Кажется, я такого ни у кого не видела. Ты истинный прирожденный и остроумнейший эссеист.
Интересно, что тебя натолкнуло? Ты вспомнишь или нарочно не пишешь предысторию?
А сомнения бывают у всех. Никто не уверен, что он гений. Но когда тебе говорят со стороны – ты веришь?»
Я позволила себе поставить в книгу «Несвадебный марш» фрагмент зарисовки о пирогах: было бы жаль оставить ее в архивах, настолько она яркая. На интересы Тамары Михайловны очень влиял муж, математик Николай Белякин.
В 2015 Петя Белякин приехал в Вологду неожиданно: ушла из жизни его мама и завещала прах отвезти в Вологду, мы поехали в любимые ею Прилуки, к стенам Прилуцкого монастыря, – Петя с урной, муж Сергей, дочь наша Дарья и я. На берегу реки под стеною Прилуцкого монастыря Петя, помолившись, раскрыл урну с прахом и произошло мистическое: прах столбом поднялся в стылый воздух и ушел вверх. Я увидела именно так – не рассыпался по берегу, а вверх ушел. Петя стоял на коленях. Дрожь по коже. В храме мы заказали поминовение.
Все воспоминания и эссе Т. Белякиной – прежде всего рассказ о себе, доказательство ее неповторимости человеческой и авторской.
И еще – драгоценная семейная реликвия.