282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Тамара Белякина » » онлайн чтение - страница 8

Читать книгу "Дитя севера"


  • Текст добавлен: 16 ноября 2023, 16:39


Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Письма о Толстом, об «Анне Карениной»

Письмо первое


Вообще-то меня сейчас интересуют две незначительные вещи:

Почему мы всегда стремимся завершить как-то свой труд, закончить его? Почему бы не оставаться просто в процессе? Не доварить суп?

И второе – почему нам так хочется поделиться своими изысканиями с другими? Почему бы просто не оставить себе? Накормить хочется?

Вот я возилась с Толстым, потому что мне интересно было возиться. Но хотелось, чтобы даже те незначительные мыслишки, которые появлялись, были сказаны, чтобы не уплыли, как дымы, чтобы я их могла узнать, когда забуду.

Я не рассчитывала ни на что особенное, потому что знала, что Толстой рассмотрен уже во все микроскопы и просеян через самые мелкие сита.

Я сознательно не искала ничего в интернете, чтобы мыслишки были чисто мои, – уж что накопилось за семьдесят лет.

Потом, когда я немного устала от всего, хотя и не довела своих мыслишек до желаемого результата, я посмотрела, что написано в интернете, и обнаружила там множество «трудов», подобных моему, то есть необязательных, непрофессиональных, приблизительных, любительских. И я этому очень порадовалась, потому что соблюдён мой главный принцип чтения – «Писатель – Читатель». Как можем, так и понимаем.

Но лично я не хочу делиться своими несовершенными мыслишками ни с кем, достаточно, что я истязала Колю вопросами и вопросиками до утра. Так что однажды до того дооткровенничались, что даже поссорились.

Там дальше у меня были размышлизмы ещё и о «Крейцеровой сонате» и о «Воскресении», но я пока о них не писала. Может быть, через какое-то время ещё вернусь к этой теме, и тогда напишется всё лучше.

Но одному тебе (Сергею) я всё-таки решаюсь послать эти опусы, потому что, «никому не отправленные», они тяготят и просятся. А главное – потому, что ты прочитаешь их как опусы обо мне и узнаешь, чем и как я балуюсь.


Письмо второе


Толстой не любил этот роман, несколько раз бросал его, написал пять первоначальных вариантов, но во всех них главная сюжетная линия неизменна – Анна бросается под поезд (правда, был вариант и с Невой).

Значит, Толстому хотелось пережить, как это – покончить жизнь самоубийством? Что человек испытывает, когда он решается на это?

Анна бросилась в любовь к Вронскому, изголодавшись без любви, будучи восемь лет в браке. А то, как она решилась на измену, Толстого и не интересует – поиски и ожидание встреч, страстные разговоры с Вронским «на публике», страх за него на скачках и последующее за ним признание мужу в измене, постоянное напряжённое желание любви Вронского, чтобы он всегда был рядом, чтобы всегда была готова его любовь.

А если нет – то ненависть, злоба.

Кстати, в последнем черновом варианте почти на каждой странице есть слово ЗЛО или производные от него. Даже Долли в одном месте «окрысилась» – крайняя степень озлобленности.

А вот ненависти Анны посвящены многие страницы. Весь последний день своей жизни она только ненавидела. Ненавидела всех окружающих её. Все встречающиеся на вокзале – молодые мужчины, девушки-служанки, с любопытством разглядывающие её, бегающие и кричащие дети, проводники, соседи по купе – все вызывают отвращение.

«Винт свинтился», и в душе только ненависть, желание отомстить. И только это. И не вспомнились даже дети.

Любовь как жалость?

Ненависть, желание отомстить, наказать обернулись агрессией против всех. Но отчего любовь переродилась в ненависть? Возможно, от унижения? «Поматросил и бросил»?

И против себя – униженной, опозоренной, брошенной? Такую ненависть невозможно пережить, с ней надо покончить любым способом, с этим нельзя жить (как Николаю уже больше нельзя жить с его болезнью), а тут подвернулся паровоз.

Такая яркая картина гибели от ненависти не является ли оборотной стороной картины любви? Страсть женщины кажется Толстому недостойной, он не даёт ей такого права. Не даёт ей права быть неправой.

Я думаю, что этот роман во многом подстегнул женскую эмансипацию, вызвал протест. Право женщины на свободную любовь в наше время не только не осуждается, но и приветствуется, в этом где-то «заслуга» и Толстого, хотя он, кажется, уже предчувствовал двадцатый век, во всяком случае, Катюша Маслова в «Воскресении» за грех проституции не осуждается.

Вообще принято считать, что роман этот – роман о любви.

Собственно достаточно проработана только любовь Левина к Кити. Смятение чувств, тягостное ожидание счастья, доведённое почти до безумия, у всегда рассудительного Левина – это видишь, этому веришь, несмотря на то, что Толстой чрезмерно озабочен, как бы поярче раскрасить его любовь, доводя до абсурда, как в сцене объяснения с Кити одними только начальными буквами слов.

Но что такое любовь Анны? Восемнадцати лет выданная замуж за нелюбимого человека, только раздразнённая, распалённая, но не испытавшая счастья, готовая к любви женщина бросается в свою страсть, как под поезд, забыв обо всем на свете.

Но эту тему Толстой оставил «за кадром», его больше интересует гибель героини. Он сам создаёт трагедию и не пересматривает её в процессе писания, сам автор и режиссёр считает её главной в романе, сам же создаёт вокруг героини своего романа атмосферу позора, отторжения обществом, самого погрязшего в таких же грехах, сам же, уже переставая любить её, изображает её обезумевшей самкой, неспособной хоть как-то «разрулить» ситуацию, и сам разрешает участь Анны таким ужасным образом. «Аз воздам!»

Точно такая же история у такого же импульсивного, как и Анна, Стивы «рассасывается» («образуется», как говорил его камердинер Матвей). Вронский, конечно, тоже наказан – представьте, отдыхает себе господин на даче в гостях у матери – и вдруг на своей же станции труп любовницы под поездом! Кстати же, тут подвернулась война с турками – есть где рассеяться. Может быть, и погибнуть там, но – героем же! Приговорённый к смертной казни с отложенным сроком исполнения.

Ни Вронский, ни Каренин не сумели, не смогли хоть как-то защитить Анну, оградить, заслонить её от озлобленного общества. Вронский в театре одним своим появлением в ложе Анны дал бы понять, что она не одна. Каренин думал только о себе. Вообще все думают только о себе.

Толстой и воздаёт им всем за это себялюбие, эгоизм, за любовь, лишённую сострадания, жалости.

«Аз воздам!»

Левин же, когда Васенька Весловский для развлечения задумал поволочиться за беременной уже Кити, отослал своего гостя без разговоров, снарядив для него тарантас.


Письмо третье


Страшно, когда поэты как будто предсказывают свою смерть в своих произведениях (например, Пушкин в «Евгении Онегине»).

Толстой предсказал свою смерть на железной дороге, которую он люто ненавидел. Толстой перед своим уходом из дома давно уже поссорился и с женой, и с Чертковым. Он долго кружил возле Оптина монастыря, так и не решившись попросить аудиенцию у старцев. Озлобленность против жены даже в болезни не смягчилась, он так и не допустил её к себе. Ненависть убивает.

Когда умирает брат Левина Николай, Толстой тоже не скупится на многие страницы, описывая озлобленность смертельно больного человека, невозможность смягчиться. Только Кити со своей искренней энергичной жалостью умеет чуть утешить умирающего. Левин ужасается смерти брата – как это, что это, куда уходит жизнь? Что есть смерть без жизни?

Это тема для особого специального исследования.

Вообще страх смерти у Толстого был, может быть, главной мыслью в его жизни (начиная с «Детства», где описана смерть матери; смерть Болконского и старого князя Безухова в «Войне и мире»; рассказ «Три смерти», «Смерть Ивана Ильича»).

В «Анне Карениной» в последнем видении уже погибающей Анны «свеча ярко вспыхнула, затрещала и погасла». А первая встреча Анны и Вронского на вокзале происходит на фоне гибели рабочего под поездом.

Толстой говорил, что в романе «Война и мир» его волновала мысль народная, а в «Анне Карениной» – семейная.

Вообще-то его много чего ещё волновало. Он был образованнейшим человеком, может быть, во всей истории России. Это только кажется, что он похож на мужика. Ничего более далёкого и быть не может. Он знал все европейские языки и читал всю европейскую литературу немедленно после издания до самой своей смерти, был в переписке с многими писателями и философами. Толстой жил общеевропейскими интересами в гораздо большей степени, чем российскими.

Это тоже тема для отдельного рассмотрения, но я не буду сейчас задерживаться на ней, иначе никогда не доберусь хоть до какого-нибудь конца своих штудий.

Сейчас только упомяну, что в одном из первоначальных вариантов в доме у Долли происходит разговор о полемике во французской печати о положении женщин. В частности, упоминается большая статья Дюма-сына «Мужчина – женщина». В ней говорится, что в браке трое – Бог, муж и жена, причём жена в подчинённом положении, её заботы – дом и дети, и если она забыла свои обязанности и не подчиняется требованиям мужа, то её можно и наказать, вплоть до смерти. Дюма категорически осуждал жену, бросившую мужа, мать, оставившая ребёнка, по его мнению, заслуживает наказания и должна умереть.

(В скобках с некоторым прискорбием надо отметить, что в девятнадцатом веке страсть, физическая любовь имела ещё один смысл, и этот смысл обозначался негативно окрашенным словом «похоть». )

Толстой считал, что человеческий суд не в праве наказывать в таких случаях, Бог решает. Отсюда и знаменитый эпиграф. Но я продолжаю настаивать, что право возмездия – у Толстого – принадлежит автору.

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,

Но строк печальных не смываю (А. С. Пушкин).


Письмо четвёртое


И вот, безжалостно марая книгу карандашом, я читаю первую часть романа, по пути давая названия глав и ставя вопросительные знаки, галочки, волнистыми линиями отмечая целые абзацы. Это единственный способ выбраться из кажущегося естественным течения жизни, добросовестно описываемой автором.

«Этой» жизни не было! Её создаёт автор. И это ему для чего-то нужно.

Помня о том, что сам Толстой говорил, что не вымарал бы ни одного слова из романа, стараюсь и сама не пропустить ни одного слова.

И тогда открывается сам процесс создания!

Я подумала, что Толстой очень интересовался, как женщины рукодельничают. У него даже в светском салоне беременная жена Болконского сидит за вышиванием. Это было, по-видимому, художественное вышивание.

И Толстой пишет, как вышивает гладью шёлком.

Первая глава романа, где Стива встаёт, пьёт свой кофе, пытается мириться с женой, одновременно вспоминая свою ничего не требующую любовницу, идёт на службу. И уже тут Толстой очень много сообщает нам не только о Стиве, но о целом слое мужской жизни. А потом как-то незаметно вплетает в канву пришедшего к нему за советом Левина, и как-то ловко тут же противопоставляет Стиву и Левина пристальным разглядыванием рук Гриневича, с их ухоженными выпуклыми ногтями, с большими запонками в рукавах.

Что, казалось бы, ногти?

А для Толстого это первый маленький замок в сводах, который будет поддерживать и дальше интересующую его тему мужских занятий.

Потом Стива произносит достаточно пошлую сентенцию о том, что «женщина – это винт, на котором всё вертится».

А ведь этот винт появится в романе много позже, когда Анна перед гибелью понимает, что «винт свинтился». И это тоже маленький замочек.

Следующий стежок – и Толстой в ресторанном разговоре упоминает Вронского, и третий герой плавно въезжает в повествование, и уж Левин и Вронский оказываются связаны с Кити. И это третий замочек или «узелок», если угодно. И тут же неподалёку посылочка в будущее: Вронский о Кити – «Ну ничего. Мне хорошо, и ей хорошо». Этого ему было бы достаточно.

В этом весь Вронский. Большим он так и не вырастет – «Надо быть, главное, элегантным, красивым, великодушным, смелым, весёлым, отдаваться всякой страсти не краснея и над всем остальным смеяться».

И вот, действительно, ни одна ниточка не провисает, ни один кончик не торчит, узелки завязаны, не развяжутся. Художественное шитьё!

И уже со вниманием отмечаешь, что Левин – отличный конькобежец – споткнулся на катке, и эту фразочку, что «калачей красть нельзя», как бы соблазнительно они ни пахли, и то, что уже в самом начале романа Левин задаёт Сергею Ивановичу этот самый волнующий его вопрос о «существовании после смерти», а потом уже Николай говорит: «И ведь вот кажется, что уйти изо всей этой мерзости, путаницы, и чужой, и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти».

А в следующей же главе Левина «одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд перед чем-то». Когда же кучер рассказал ему о том, что «отелилась Пава», он почувствовал, что «понемногу путаница разъясняется, стыд и недовольство собой проходят». И Левин постановил, что «уже никогда не позволит себе увлечься гадкою страстью», а наоборот, «хотя и прежде много работал и не роскошно жил, теперь будет ещё больше работать и ещё меньше позволять себе роскоши».

И в этой же главе – «Все эти следы его жизни как будто охватили его и говорили ему: „Нет, ты не уйдёшь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе“».

И «дурное предзнаменование» на вокзале – смерть обходчика под колёсами поезда, и «сближение» Анны с Вронским в Бологом – в метели, в панике, в смятении стихий, а перед этим в её полудремоте – «что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом всё закрылось стеной».

Да что же это я делаю? Ведь так нужно переписать весь роман от первого слова до последнего, о чём и говорил Толстой.

И это только первая часть! Сто страниц.

В этой первой части завязаны уже все линии, дальше героям остаётся жить каждому как бы самостоятельно.

А создаётся «миф», который уже ничем не отменить.

Анна в этом мифе должна погибнуть, а Левин должен искать смысл всему.

А последние слова в романе: «Жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута её – не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненно смысл добра, который я властен вложить в неё!»

Хочется привести довольно большую цитату из размышлений Александра Меня о Толстом:

«В Библии рассказывается о прорицателе Валааме, который, имея намерение проклинать, помимо своей воли произнёс благословение.

Человек, создавший патриотическую эпопею «Война и мир», он осуждал патриотизм.

Написавший бессмертные страницы о любви, о семье, он в итоге отвернулся и от того, и от другого.

Поборник разума, он отрицал ценность науки.

Один из величайших мастеров слова, он язвительно высмеивал все виды искусства.

Богоискатель, нашедший обоснование жизни в вере, Толстой в сущности подрывал её основы.

Проповедуя Евангелие Христово, он оказался в остром конфликте с христианством и был отлучён от Церкви.

И наконец, он, поставивший во главу угла непротивление и кротость, был в душе мятежником».


Летом 1909 года один из посетителей Ясной Поляны выражал свой восторг и благодарность за создание «Войны и мира» и «Анны Карениной». Толстой ответил: «Это всё равно, что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: „Я очень уважаю Вас за то, что Вы хорошо танцуете мазурку“. Я приписываю значение совсем другим своим книгам» (Гусев Н. Н. Два года с Л. Н. Толстым, М., 1973. с.273).

«Он откажется впоследствии от литературного творчества именно потому, что, по его мнению, подменять Бога, создавая в произведении особый свой мир и вольно распоряжаясь в нём, греховно» – эту цитату я нашла в интернете и не отвечаю за её подлинность.

Багрицкий. Роман Жизни

Багрицкий. Роман жизни.

Первые десять стихотворений.

Мальчик взобрался на котурны – костыли и ходули и убежал.

Там, где выступ, холодный и серый,

Водопадом свергается вниз,

Я кричу у безмолвной пещеры:

– Дионис! Дионис! Дионис!

Утомясь после долгой охоты,

Запылив свой пурпурный наряд,

Он – ушёл в бирюзовые гроты

Выжимать золотой виноград…

Дионис! На щите золочёном-

Блёклых змей голубая борьба,

И рыдает разорванным стоном

Устремлённая в небо труба…

И на пепел сожжённого нарда,

Опьянённый я падаю ниц;

Надо мной – голова леопарда,

Золотого вождя колесниц…

О, взметните покорные руки

В расцвечённый Дианой карниз!…

Натяните упорные луки, —

Дионис к нам идёт, Дионис!

В облаках золотисто-пурпурный

Вечер плакал в туманной дали…

В моём сердце, узорчатой урне,

Светлой грусти дрожат хрустали.

1915


В первых десяти стихах Багрицкого я насчитала 57 цветовых эпитетов!

Это всё чистые яркие тона: синий, зелёный, красный, золотой, серебряный, пурпурный, багряный, жёлтый, чёрный..

Как будто мальчик, начитавшись романтических романов, рисует излюбленных героев и, мусоля во рту цветные карандаши, раскрашивает их до блеска. Всё это чаще всего в «безмолвьи», в тишине, в ночи, из звуков слышны только шелест и шуршание, шипение, скрипение.


Всё статично и ярко, как в кукольном театре.

Береты моряков обшиты галунами,

На пурпурных плащах в застёжке – бирюза,

У бледных девушек зелёные глаза

И белый ряд зубов за красными губами…


***

А в облаках, скользя по голубому шёлку,

Краями острыми едва шуршит луна…

Каждое слово обязательно украшено эпитетом: изумрудная ночь, опаловые льдины, жемчужные клочья.

Хрустальные башни изломанных гребней

И синие платья застывших озёр…

Сочное многоцветье, без оттенков и полутонов, как на лубочных и сусальных картинках, подвергается насильственному квадратированию, расчленению, совершенно чуждому поэтическому любованию миром – это Багрицкого поместили учиться полезной профессии землемера.

Но всё ж поёт, клонясь неверно,

Отвеса медного струна:

О том, что площади покаты

Под землемерною трубой,

Что изумрудные квадраты

Кривой рассечены межой.

Что, пыльной мглою опьянённый,

Заняв квадратом ближний скат,

Углом в окружность заключённый,

Шуршит ветвями старый сад.

Через пятнадцать лет от сможет прямо сказать, отчего он бежал на своих поэтических котурнах:

Меня учили: (твердили, вдалбливали):

Крыша – это крыша. (и – точка!)

Груб табурет. (жизьнь такова)

Убит подошвой пол. (тыщи лет так люди жили)

Ты ДОЛЖЕН видеть, понимать и слышать, (как тыщи людей понимают)

А древоточца часовая точность

Уже долбит подпорок бытие.

…Ну как, скажи, поверит в эту прочность

Еврейское неверие моё?

– Уйти?

Уйду!

Тем лучше!

Наплевать!

А пока – «Гимн Маяковскому», не попасть под обаяние которого было невозможно. Тем более, что Маяковский вообще производил впечатление

балансирующего на канате канатоходца:

У —

Лица.

Лица

У

Догов

Годов

Резче.

Тем более, что он, оказывается, ещё в 12 году, в первом своём стихе пишет:

Багровый и белый отброшен и скомкан,

В зелёный горстями бросали дукаты…

И теперь неважно, ЧТО там за этими красками, важно, что прощай

палитра и коробка карандашей.


I I

«…никому не ведомо, как высоко я воспарил!… Вскарабкался, было бы вернее сказать, но ни один поэт не станет упоминать о своих ногах, будь их у него даже четыре, как у меня, все твердят лишь о крыльях, даже если они не выросли у него за спиной, а приделаны искусным механиком. Надо мною распростёрся необъятный свод звёздного неба, полная луна…»

Гофман «Житейские воззрения кота Мурра»

Стихи о поэте и романтике.

Я пел об арбузах и о голубях,

О битвах, убийства, о дальних путях,

Я пел о вине, как поэту пристало…

Романтика! Мне ли тебя не воспеть,

Откинутый плащ и сверканье кинжала,

Степные походы и трубная медь…

Романтика! Я подружился с тобой,

Когда с пожелтевших страниц Вальтер Скотта

Ты мимо окна пролетала совой,

Ты вызвала криком меня за ворота!

Я вышел…

Романтика рассказала, как она «Пушкина в сад водила гулять, над Блоком

Я пела и зыбку качала».

А тут «взорвался семнадцатый год».

И два человека над временем стали… (кто они?)

И первый, храня опереточный пыл,

Вопил и мотал головою ежастой; (Троцкий?)

Другой, будто глыба, над веком застыл,

Зырянин лицом и с глазами фантаста… (Ленин?)

Я пошёл за вторым.

Романтика вступила в партию, нацепила наган, «фронты за фронтами»,

чёрное предательство Гумилёва – « и хоть преступленья его не простила,

к последней стене я певца подвела, последним крестом его перекрестила…»

И вдруг Романтику изгоняют из партии – « интеллигентка и верует в бога».

Ссылка, север, голод.

Романтика в угол забилась, как заяц,

В тюки с табаком и в мучные мешки.

И вот сквозь метелицу, злой и понурый,

Ко мне подошёл молодой человек: (кто?)

– Романтика, вы мне нужны для халтуры!

Для новых стихов не хватило огня,

Над рифмой корпеть недостало терпенья;

На тридцать копеек вдохните в меня

Гражданского мужества и вдохновенья…»

Мой друг! Погляди на меня – я стара:

Морщины у глаз, и расшатаны зубы…

Такой принимаешь меня?

– Принимаю!


Это стих помечен 1925 и 1929 годами.

Т.е. подытоживает и одесскую и московскую жизнь.

Честное слово, никогда мне так не хотелось ошибиться, как сейчас!

Никогда, ни разу в жизни, я не думала, что, может быть, и лучше было бы, если бы не было у поэта такого громадного поэтического дара.

« – Любовь к соловьям – специальность моя!»

Если есть Дар слова, достаточно надеть удобные котурны, вскочить на подходящего Пегаса – и стихи – потекут.

(Всем известно, что поэзия, вообще литература, – это преображённая Даром реальность.

Даже Тургенев, даже Толстой, Достоевский не описывали реальность.

Они её поэтизировали.

Бытописатели не интересны.

Трудную эту задачу пытался осуществить Чехов в «сумеречных» своих рассказах и повестях.

Они невероятно трудно писались, да трудно и читаются.

В них не чувствуется никаких котурнов, они стараются не подниматься над пылью и прахом земли.

В первых своих пьесах Чехов как бы принюхивался, искал струю, поэтому они полны бренной суеты.

А когда учуял кое-что, то уже писал об этом, не заботясь о дороге.)

Поэт обладает Даром – инструментом, которым от постигает мир.

Кирка, лопата, сабля, штык…

Рудокоп

В морозном ущелье три зимних недели

Я тяжкой киркою граниты взрывал,

Пока над обрывом, у сломанной ели,

В рассыпанном кварце зажёгся металл…

И там, где плетёт серебристые сетки

Над визгом оркестра табачный дымок,

Я бросил у круга безумной рулетки

На зелень стола золотистый песок….

А утром, от солнца пьяна и туманна,

Огромные бёдра вздымала земля…

Но шею сжимала безмолвно и странно

Холодной змеёю тугая петля.

1915


Багрицкому было тогда двадцать лет.

Говорят, каждый поэт где-то да предскажет свою погибель.

Каждый поэт выбирает своего Пегаса, скача на котором, он рано или поздно сломит голову.

Поэт «нюхает» воздух, ищет в нём свою струю, созвучную его Дару.

Маяковского, мне кажется, «выбрала» революция.

А Багрицкий сам «выбрал» революцию.

Нежный Дидель-птицелов —

И пред ним, зелёный снизу,

Голубой и синий сверху,

Мир встаёт огромной птицей,

Свищет, щёлкает, звенит.

Выбрал революцию:

О мать революция! Не легка

Трёхгранная откровенность штыка;

Он вздыбился из гущины кровей,

Матёрый желудочный быт земли.

Трави его трактором. Песней бей.

Лопатой взнуздай, киркой проколи!

Он вздыбился над головой твоей —

Прими на рогатину и повали.


I I I

Дидель весел, Дидель может

Песни петь и птиц ловить.

В бузине, сырой и круглой,

Соловей ударил дудкой,

На сосне звенят синицы,

На берёзе зяблик бьёт.

И вытаскивает Дидель

Из котомки заповедной

Три манка – и каждой птице

Посвящает он манок.

Дунет он в манок бузинный,

Зазвенит манок бузинный, —

Из бузинного прикрытья

Отвечает соловей.

Дунет он в манок сосновый,

И свистит манок сосновый, —

На сосне в ответ синицы

Рассыпают бубенцы.

И вытаскивает Дидель

Из котомки заповедной

Самый лёгкий, самый звонкий

Свой берёзовый манок.

Он лады проверит нежно,

Щель певучую продует, —

Громким голосом берёза

Под дыханьем запоёт.

И, заслышав этот голос,

Голос дерева и птицы,

На берёзе придорожной

Зяблик загремит в ответ.

В стойле Пегаса много кентавров – и с бюстом Маяковского, и с бюстом

Брюсова, Гумилёва, даже Бунина и…

Я вовсе не хочу так уж грубо и прямо говорить о его подражании.

Голос Багрицкого всегда узнаваем.

Но Дидель слышал пенье:

Гранитные дельфины – разжиревшие мопсы —

У грязного фонтана захотели пить,

И памятник Пушкина, всунувши в рот папиросу,

Просит у фонаря: «Позвольте закурить!»

За пыльным золотом тяжёлых колесниц

Летящих к пурпуру слепительных подножий,

Курчавые рабы с натёртой салом кожей

Проводят под уздцы нубийских кобылиц.

Багрицкий чувствует тяжесть Дара. Дар, как любовь, ему нужен выдох.

О господи, ты дал мне голос птицы,

Ты языка коснулся моего,

Глаза открыл, чтобы сокрытое узреть,

Дал слух совы и сердце научил

Лад отбивать слагающейся песни.

Багрицкий «нюхал» свежий ветер моря, и он принёс ему слово – МЫ.

И ещё – ВЕТЕР.

И мы стоим рассыпанною цепью.

Так мы теперь раскинулись облавой —

Поэты, рыбаки и птицеловы,

Ремесленники, кузнецы, – широко

В лесу холодном, где колючий ветер

Нам в лица дует.

И красный флаг над грузною таможней

Нам возвестил о правде непреложной.

Мы сторожим, склонившись над ружьём…

Мы грубой и торжественною славой

Свой пятипалый окружили герб.

Мы были в бурях и огне,

Мы бились, пели и сгорали…

Мы склонялись над грузным веслом,

Мы трудились, рыдая и воя..

…Мы помним тревогу и крики…

Мы наступали с гиканьем и пеньем…

Мы море видели, мы ветры знаем,

Мы верим в руку, что вертит рулём…

Мы слышим крик: готовься к повороту!

И паруса полощут – поворот!

Как Маяковский, – «мобилизованный и призванный», был всем тем, что от него потребовало время. Багрицкий встал В РЯДЫ. Стал одним из многих, стал массой, заговорил за эпоху местоимением МЫ.

Я не знаю в подробностях, да и не хочу знать, события и дела его южной жизни. Верю тому, что он пишет в стихах о ней.

Гей рабкор! Своё перо стальное

Зажимай мозолистой рукой…

Много разных людей – и реальных, и исторических – в его стихах.

Но как-то все…

Вот Суворов:

В сморщенных ушах желтели грязные ватки;

Старчески кряхтя, он сходил во двор, держась за перила…

Но получив письмо от императора, —

Затем подходил к шкафу, вынимал орден и шпагу

И становился Суворовым учебников и книжек.

Конечно, – Суворова мы знаем как полководца, и знать его старческие недуги нам не надо. Так и время своё поэт представляет в своих стихах таким, каким оно войдёт в историю, для истории. Но и мы в ответ представляем его именно времяпевцем, а не лириком. МЫ вытеснило я.

Вместо Я – МЫ.


IV

Стихи о соловье и поэте

Куда нам пойти? Наша воля горька!

Где ты запоёшь?

Где я рифмой раскинусь?

Наш рокот, наш посвист

Распродан с лотка…

Как хочешь —

Распивочно или на вынос?

Ты выслушан,

Взвешен,

Расценен в рублях…

Греми же в зелёных кустах коленкора,

Как я громыхаю в газетных листах!…

1925


От чёрного хлеба и верной жены

Мы бледною немочью заражены…

Нам нож – не по кисти,

Перо – не по нраву,

Кирка – не по чести

И слава – не в славу…

Встреча

Меня еда арканом окружила,

Она встаёт эпической угрозой,

Меня стена творожная обстала,

Стекая сывороткой на булыжник,

И ноздреватые обрывы сыра

Грозят меня обвалом раздавить…

И синемордая тупая брюква,

И крысья, узкорылая морковь,

Капуста в буклях, репа, над которой

Султаном поднимается ботва…

И я мечусь средь животов огромных,

Среди грудей, округлых, как бочонки,

Среди зрачков, в которых отразились

Капуста, брюква, репа и морковь.

Трактир

Стол, будто слон. И ножки у стола —

Слоновьи, каменные. На столе ж

Кусками мрамора застыло сало,

Копчёных рыб просоленная медь;

Тугих колбас кровавые дубины;

Котлы, где жирною смолой икра…

А за столом, довольные, сидят

На студьях гости. Чайники вокруг,

Как голуби ленивые, порхают…

1926


Это кто? Державин? «Жизнь в Званке»?

Февраль

Последнее. 1933—34 г.

Пожалею поэта, расскажу прозой.

Лёгкую любимую девушку в зелёном летящем платье

Воин из окопов увидел в офицерском борделе и —

Не стянув сапог, не сняв кобуры,

Не расстегнув гимнастёрки,

Прямо в омут пуха, в одеяло,

Под которым бились и вздыхали

Все мои предшественники…

Ах, как жалко Поэта!

Всё. Пока.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации