282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Тамара Белякина » » онлайн чтение - страница 6

Читать книгу "Дитя севера"


  • Текст добавлен: 16 ноября 2023, 16:39


Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Живой Гумилев

(из письма Сергею)


Было так. В 1967 году я почувствовала, как «к туманным низким берегам меня влечёт неведомая сила». Меня подняло и перенесло в Академгородок.

Ну, полгода на «взаимопроникновение», но надо и работать. Чтобы работать, нужна прописка, чтобы прописаться, надо зарегистрировать брак. Всё выполнили.

А в это время проходило первое в СССР большое социологическое обследование трёх газет – «Известий», «Литературки» и «Комсомолки». Впервые были собраны десятки тысяч анкет с двумя-тремя десятками вопросов в них. Эти анкеты были привезены в Академгородок для обработки в нашем Вычислительном центре на наших машинах величиной с трёхэтажный дом.

Организатором этого обследования был Владимир Иммануилович Шляпентох, красный рыжий еврей, брызжущий идеями, гурман и ловелас, наверное, из рода Исава. Все всегда ждали его прихода, он всегда опаздывал, а когда приходил, люди чувствовали себя как бы сильно подвыпившими.

Литературную часть обследования вёл Иосиф Сухарович Гольденберг – совершенно другой тип, скорее чеховский, даже внешне – перец с солью, очочки, тихий голос, невероятная интеллигентность, громадные знания и, конечно, диссидент.

Директором института был Абел Гезович Аганбегян. (Гулял анекдот, как телеграфистка обиделась и не захотела принимать телеграмму такого содержания: «Аганбегяну – Шляпентох задерживается – Каценнэленбоген»).

Шляпентох потом с огромным материалом уехал в Москву, а далее – в Америку. (Набирал с собой девочек в аспирантуру, но я осталась со своим «Могучим интеллектом». ) Гольденберга как диссидента уволили из университета, и он уехал в Пущино.

Институты (около 20!) были сверкающими, дома – разноцветными, деревца – маленькими, а гениев – густо. Как комаров.

И было три клуба. «Под интегралом» – лирико-физический, теперь там банк, а на стене доска – «Здесь, мол, выступал Галич». После фестиваля бардовской песни клубу перекрыли кислород.

«Сигма» – киноклуб. Фильмы доставались по сугубым каналам, на один день, и показывались ночью после всех сеансов, набивался полный зал. Теперь он существует как видеоклуб, зимой буду ходить, там до сих пор Миша Боярский достаёт лучшие фильмы.

«Клуб межнаучных контактов». Я туда попала как раз по линии социологии.

Чего там и кого там только не было! Я особенно любила ходить на ежегодные лекции Салганика – директора Института цитологии и генетики, он рассказывал о новейших мировых достижениях. Прекрасные были дискуссии о «Фаусте». Муж мой называл его «клубом завиральных идей». Много было интересного, «и всего упомнить не имел он силы».

О каждом из этих клубов отцами-основателями, наверное, написаны мемуары. Надо бы разузнать.

Так вот, «Клуб межнаучных контактов» пригласил на цикл лекций Л. Н. Гумилёва! А дело было в 1976 году. Пете было 5 лет. Детей я вырастила без всякой посторонней помощи. А надо было по вечерам ходить на лекции и надо было с кем-то оставлять Петюшку. И я уж и не помню, где его оставляли. Возможно, у совсем уж не гуманитарных соседей.

Живём мы – невнимательно! Молоды, заняты любовью, детьми, борьбой за существование – и удивительнейшие события воспринимаем как норму.

Но приезд Гумилёва был всё-таки событие паранормальное.

Вот ОН пришёл. Первое – на кого похож? У меня в то время в комнате висел портрет Ахматовой, из поздних, – седая, полная, в профиль. И сразу увиделось, что Лев Николаевич похож на мать, таких лиц не много. Тот же горбоносый профиль, та же полнота – сердечная, та же царственность осанки и всей манеры – в движениях, поворотах.

Это был человек – «власть имеющий» и НИЧЕГО не боящийся. ЛЕВ.

Но это впечатление усиливалось ещё и обескураживающе одновременным сходством и с отцом! И эта двойственность оставалась всегда. Когда мы делились своими впечатлениями, то все говорили, что никак не остановишься ни на одном сходстве – «два в одном». Смотрит на тебя – и в то же время – в себя, как Анна Андреевна, и вдруг – смелый, бесстрашный, авантюрный, насмешливый и чуть косой взгляд Гумилёва.

Повадки барина, и в то же время чувствуется реактивность, резкость, размашистость. Кажется, что может сильно задеть мощной лапой. Он не говорил ни об отце, ни о матери, но они были в нём. И он был отдельный – ТРЕТИЙ, равновеликий. Даже в присутствии в то время мощных фигур в нашем мире было ясно – это ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК.

Лев Николаевич рассказывал нам тогда свою книгу об этногенезе и пассионарности. Она уже была в гранках, но наши тогдашние географы и историки не признавали его теории, считали «завиральными идеями» и «не пущали». Никто не мог тогда предположить, что эта книга когда-нибудь выйдет. Я пыталась записывать в скоропалительном темпе, было у меня несколько общих тетрадей в чёрных клеёнчатых обложках. Всё собиралась разобраться в них, переписать. Но жизнь земная не позволяла. Одна дурацкая стирка сколько сил и времени моей жизни отняла, пока Стёпа не купил мне автомат. Да и в этих поспешных записях становилось всё труднее разбираться, надо было это делать сразу же на свежую память. А потом эти тетрадки во время моих переездов где-то затерялись.

Теперь все его книги напечатаны, в больших количествах стоят на полках в книжных магазинах, в каждом мало-мальски читающем доме они есть. Идеи его постепенно утрачивают свою одиозность, входят в обычный обиход. Воспринимаются как само собой разумеющееся. Но личность его – уникальная – мало кому известна. И я, конечно, не в силах показать её даже чуть-чуть. Есть ещё люди, хорошо знавшие Л.Н., может быть, они уже пишут или уже написали. Надо искать. Я только напишу то, что помнится.

А помнится, что он рассказал, как в лагерях вспоминал историю народов, как пытался понять взаимосвязь событий, законы процветания и угасания наций, причины войн и передвижения людей. Странной показалась идея пассионарности. Он не говорил о Боге или звёздах, скорее, об энергии солнца. Но обо всём этом теперь можно прочитать в его книгах. А вот шокировал он каждую минуту своей речью. Когда он рассказывал о совершенно невероятно далёких временах, то было впечатление, что всё это он видел сам! Был очевидцем, жил среди этих древних людей, был знаком и с великими, и с простыми. Иногда даже охватывало недоумение – как он смеет так говорить, откуда такая уверенность, что именно так всё и было, что за нахальство считать себя истиной в последней инстанции?

А вот однако именно так и только так и было! Я СКАЗАЛ! А кто думает иначе – так ведь недоучки и дураки! – было в его манере. И ему верилось! Потому что недоучек и дураков было вокруг тьма тем. И это не воспринималось как высокомерие, а, наоборот, как факт.

А если добавить сюда огромную свободу языка – знание тюркских и европейских языков плюс такое же свободное владение блатным, воровским, лагерным жаргоном! Запросто! Жаргонные словечки проскальзывали чуть не в каждой фразе.

Не любить, мягко говоря, ему было чего, и тогда уж своё к нему отношение он с легкостью высказывал в точно соответствующих выражениях. Это шокировало меньше, чем самоуверенность «очевидца». Он ПРАВО ИМЕЛ! Но в нём не было обозлённости, он как будто понимал, что «малые сии» не ведают, что творят. Что подлецы и мерзавцы – это такое же физико-географическое явление, как горы или болота. Поняв, что народы порождены историей и географией, что на них сердиться? И он только показывал нам – вот мерзавец, а вот – так и вполне доблестный человек.

Как он мог вместить в свои то ли 12, то ли 15 лекций столько истории и историй? Тёмные места, которых масса в наших исторических знаниях, вдруг просветлялись, и удивительно было, сколько логики, здравого ума и прозрений в этом старом, много пережившем человеке. Казалось, что вся история в нём поместилась и бурлит, волнуется, ищет. И чуть ли не он там «правит бал».

Я не преувеличиваю. Даже думаю, что, наоборот, не могу охватить полностью гений этого человека. И, к сожалению, мало помню. По окончании отцы-основатели решили устроить небольшой ужин. Подкатывались ко мне, чтобы я взялась за это. Но я, балда, не решилась. Ребёнок маленький, плохо спал, требовал внимания. Готовить было некогда, а если бы пришло много народа, был бы неспокойным и не дал бы спокойно посидеть. Но на ужин всё-таки пошла. Уложила Петю спать и оставила одного в квартире. Сидели, пили водку, ели пельмени, слушали неистощимого Л.Н.

Я в конце вечера задала ему вопрос. Известно, что Русский Север не был под татарами. Что так же, как татар не пустили на север зимой – морозы, а летом болота и мошкара, так же и аборигенов эти географические факторы не пускали на юг.

И вот известно, что во многих деревнях жители носят одну фамилию. Значит, не было пришельцев, финно-угорские народы не смешивались с другими. А при царе Иване Грозном был в тех краях дьяк с фамилией нашего отца. Так вот. Могу ли я считать себя потомком этого дьяка и могу ли считать себя принадлежащей к финской расе? Посмотрел он на меня внимательно и с улыбкой и сказал:

– Да, несомненно! Судя по тонкой коже, розовому цвету лица и общей конституции, у Вас финно-угорский тип.

(Так что мандат выдан, на этом основании могу проситься в Финляндию на жительство.)

Меня, конечно, подмывало спросить об Ахматовой. Но это было табу. Было известно, что говорить об этом нельзя. Вот и всё. Это нельзя назвать знакомством. Потом, в течение нескольких лет, мы посылали Л.Н. поздравления с днём рожденья, а потом и это прекратилось. Зачем докучать, он слишком стар, болен и занят. Он говорил, что у него есть жена. На которой он женился не очень давно, после выхода из заключения, и собака, которую он очень любит.

Я не смогла живописать потрясающего человека, но я его помню, образ его во мне-то живёт! Восторг и ужас охватывают от сознания того, что сидела рядом с этим человеком, что он целовал мне руку! Прямой провод к Серебряному веку!

Вчера я нашла в журнале «Даугава» 1989 года его опус об истории гёзов, написанную на блатном жаргоне. Собираюсь перепечатать в компьютер.

А пока всё. Если будут ещё чьи-то воспоминания, я обязательно продолжу.


***

Тома, ты без сомнения смогла живописать великого человека. Для этого вовсе необязательно подробно пересказывать его речи, а просто довольно тех штрихов, которые даны через личное восприятие. Получился в чистом виде словесный портрет, причем даже не с натуры, а так явно, будто с натуры. Даже я почувствовала эту дрожь. Даже я вспомнила, как моя рука была поцелована Евгением Рейном! Интересно, что вдохновило тебя? (Галина Щекина)


После получения журнала «Свеча» с Гумилевым


Получила я сегодня журнал с моим Гумилёвым. Чудно как-то… Это ведь писалось в письме, не для публикации. Очень много ненужного, лишнего. И ошибки есть неисправленные.

Дала Стёпе прочитать – не будет ли ему стыдно за маму? Они ведь моих опусов не читают. Вроде, одобрил. Я не знаю, вот такие публикации – они кому нужны? У редактора этого журнала, наверное, пруд пруди рукописей! Но если это кому-нибудь нужно, можно попробовать ещё что-нибудь тиснуть. Только сначала мне хотелось бы самой просмотреть и хотя бы компьютерные смайлики убрать. Не знаю, что у вас есть из моих опусов, посылаю их список. Есть ещё какие-то мелочи недоделанные, но снова за них садиться не хочется, я пишу экспромтом.

Жизнь у меня малосодержательная, а придумывать я не умею, так что не знаю, буду ли ещё писать.

А из этого я уж и не знаю, что можно публиковать.

Перед тобой я в долгу – хотелось бы поразбираться в «Арии», но потому я и не писатель, что не это занятие у меня на первом месте.

Однако – спасибо!


Осень


И вот на просторе, созданном морем и небом, я вдруг поняла, ЧТО делает Осень. Этот стынущий простор. («Выхожу я в путь, открытый взорам». ) Эта пустота, отсутствие плоти, которой так много нарастает за лето – листьев уже много на земле, и их ещё больше пока на деревьях, но как хороши красные кусты, уже прореженные, с уже усохшими и скукожившимися листами, среди которых ещё угадываются те – бывшие – и уже давшие свободу взору.

Весь сентябрь я бродила по лесам и, растворившись, видела и чувствовала, что Осень что-то творит.

Это не было сотворение плоти, чем занималось Лето, это не было бессмысленное чириканье и проклёвывание Весны. В Осени творил Дух. Что может сотворить Дух?

Безмерная полнота красок и их насыщенность до пресыщенности – это только последнее содрогание творческого акта Духа, рождается от него чистое безмолвное Пространство, Пустота – отсутствие плоти, Безмолвие – отсутствие звуков.

Ещё живы в памяти купы деревьев, но вот они становятся всё более ажурными, и вот уже вместо тех – зелёных и золотых – стоят на земле вокруг голых стволов и ветвей эти прозрачные шары, хрустальные бокалы, стеклянные стаканы.

Уже не тесно и бестолково шумно на земле, не стукаются глаза о близкие предметы, взгляду есть куда лететь. Кажется, будто это и есть цель Осени, но нет, всё больше и больше густеет прохлада, и вот она уже переходит в заморозки, медленно подготавливается драматическая кульминация, когда Простор радостно и яростно раскручивается, расшатывается, все хрустали разбиты, всё летит в тартарары, всё воет, грохочет шквалами жестокого налетевшего дождя.

Это замечательно! Все скрипки и валторны визжат и требуют своей воли, своей власти. И каждый прав! Разбушевавшемуся Простору нет дела до земли и её проблем, надо «стереть Вселенную в порошок»! Тогда осень напоминает мне «Предчувствие гражданской войны» Сальвадора Дали.

И когда растрёпанный и уставший Простор отяжелеет от излишка влаги, и вспомнит о земле, и начнет склоняться к ней, земля ещё будет тепла и будет растспливать в своих ладонях комочки новоиспечённого льда. Это уже конфликт любви.

«Дурашка, – ласково пытается урезонить земля расшумевшееся своё дитя. – Ну что ты бунтуешь? Приди ко мне на грудь, у меня ещё хватит тепла остудить твой пыл». Но неумолимая разбушевавшаяся Осень знает, что делает: «Довольно, Матушка, материнских объятий – что хочу, то и ворочу! Тепла, вишь, у неё много! А вот не хочешь ли заморозочков, да ледяных дождей, так что не поймёшь – то ли дождь, то ли снег». Так и поспорят друг с другом ещё недельки две, и враждебные их схватки вновь напоминают последний акт творения, когда не поймёшь, борьба ли это, захват или отдача. А потом уже оба сделались серьёзными и строгими. Довольно наигрались и набуянили. Пора прийти в себя и ждать, и призывать другие радости, новогодние зимние сказочные сны.

Каждый сезон идёт подобный спектакль. И ничего подобного по сложности конфликта не происходит в другие времена года.

Вот почему я люблю Осень – и не только румяную и золотую деву, но и злую и скверную бунтарку.

Об архитектуре оперы «Евгений Онегин»

Да, именно, именно «архитектура», как мне сейчас и подумалось.

Не училась я на режиссёрском факультете, не знаю, может быть, там об этом и говорят. Сейчас подумала, что надо будет найти какой-нибудь учебник по режиссуре, чтобы что-нибудь представлять из этой области. А пока полагаюсь на свои глаза, которые любят «читать» то, что вижу.

А мне так очень понравилась постановка «Евгения Онегина» Дмитрия Чернякова, как и его «Аида».

Других его работ в оперном театре я не знаю.

Ах да, ещё была его работа в нашем же театре «Молодой Давид», которая мне тоже, помню, понравилась.

Мне бы хотелось иметь видеозапись этого спектакля в Большом. Будет, наверное, со временем. Тогда, после дополнительного просмотра, возникнут, конечно, и другие мысли. А пока изложу те, что есть.

Конечно, чтобы говорить о спектакле, надо его сначала посмотреть широко открытыми глазами.

Мне очень понравилась «многослойность» спектакля.

Во-первых, – слой пушкинского поэтического романа «Онегина». Во-вторых, – музыка Чайковского к «сценам» оперы. И четыре, по крайней мере, временных пласта – время Пушкина (20—30 годы XIX века); время написания оперы (1878 г.); время, к которому отнесена постановка (по-видимому, начало XX века, до Первой мировой войны, во всяком случае, аллюзии из Серебряного века угадываются); время наше (XXI век). Режиссёр как спицей протыкает все четыре пласта, и следы их отчётливо видны в спектакле.

Мне показалось, что Черняков сейчас производит революцию в оперной режиссуре или, может, просто идёт в русле этой революции, которая уже осуществляется в постановках и других мировых режиссёров.

Ведь нет ничего труднее и интереснее, чем «поставить» оперу. Традиционно предполагается, что есть музыка, есть оркестр, хор, певцы – исполняй то, что написано, – и всё! По этому пути сейчас идут многие театры, когда ставят оперу в концертном исполнении. И я это очень приветствую – тогда оперу именно «слушаешь». Ещё Лев Толстой увидел оперу глазами Наташи Ростовой как какое-то нелепое действо – разряженные мужчины и женщины почему-то поют то, о чём можно говорить.

Сейчас театры просто остановились от невозможности ставить спектакли, как раньше, и неизвестности – а как же иначе?

Так вот, Черняков проделывает громадную работу.

Совершенно очевидно, что музыку он умеет слушать именно «драматургически», то есть драматургия спектакля выстраивается у него не от либретто, а от музыки.

Очевидно, что он смотрит и на Пушкинского, и на Чайковского «Евгения Онегина» современными глазами, как бы не зная всех предыдущих трактовок.

И он очень доверяет себе и зрителю, надеясь, что его поймут.

Я постараюсь вспомнить все сцены и интерпретировать так, как я их поняла.

Итак, начнём, пожалуй, с Татьяны. Мне всегда казалось непонятным, как могла провинциальная девушка решиться написать объяснение в любви заезжему щёголю. Когда это объяснялось тем, что «барышня начиталась романтических книжек», этот ответ меня не удовлетворял – многие читали, но мало с кем такое происходило. Тогда напрашивается подозрение, что Татьяна – очень страстная женщина, почти истерического достоевского темперамента, безоглядного и бескомпромиссного. А не та тихая овечка, какой её мы представляем «в тиши лесов, среди лугов». В этой «тиши» может такое нагрезиться! Раньше в любви Татьяны я не видела «страсти». (Я очень долго в этой области была невинной дурочкой.)

А «страсти» эти всегда были, и в «святые» Пушкинские времена тоже, и Пушкин видел, конечно, разных провинциальных и не провинциальных барышень, которые очень хорошо представляли себе эту сторону любви – и из книжек, и из разговоров кузин и тётушек, и из болтовни дворовых девок, да и вообще они были детьми восемнадцатого века, который был гораздо менее пуританским, чем девятнадцатый.

СТРАСТЬ – это главная тема действа Чернякова.

И Черняков снял с Татьяны этот флёр невинности.

Татьяна пишет Онегину письмо, потому что очень хорошо знает, что её томит – ЖЕЛАНИЕ!

СТРАСТЬ проснулась, и Татьяна уже не может ничего иного, как рассказать о ней. Именно это представляется ей самым важным, необходимым и честным перед самой собой и перед любимым. Как это у Тютчева:

Но есть сильней очарованья:

Глаза, потупленные ниц

В минуты страстного лобзанья,

И сквозь опущенных ресниц

Угрюмый, тусклый огнь желанья

Пушкин соблазнил не одну девицу, Чайковскому эта сторона любви была неприятна до тошноты, любовь начала двадцатого века была вся экзальтированна и истерична, а в наше время уже больше принято говорить о ней на особом «непроизносимом» языке.

Итак, Татьяна, истомлённая желанием любить, пишет откровенно страстное письмо – эта сцена в опере очень хороша! Наконец-то певица знает, о чём она поёт. Это знают и слушатели. И если мне станут говорить, что любовь беспола, я ему теперь, мягко говоря, не поверю. Татьяна в спектакле не «пишет» письмо, она кричит, стонет, зовёт, «визжит» (как у Блока – «визжала заре о любви»), и только потом, когда уже приходит няня, она быстро-быстро строчит письмо. Это очень важно, что певица не только поёт о чувстве, но и переживает его в действии. Здесь очень помогают мизансцены, которые мастерски выстроил Черняков. В спектакле постоянно два полюса, между которыми сильное напряжение, – в сцене первого появления Онегина Татьяна на одном конце стола, Онегин входит с противоположной стороны, и всё поставлено так, что весь этот стол, который до сих пор был каким-то замкнутым в себе миром, сцена будто имела четвёртую, обычно отсутствующую стену, так вот, этот стол перестаёт «играть» – впервые мы видим лицо Татьяны, на котором явственно читается: «И в мыслях молвила – вот Он!».

«В крови горит огонь желанья».

И Онегин – «другой» – не от этого стола. Потом в сцене письма Татьяна сидит сначала на прежнем месте, а вдруг её начинает, как на магните, тянуть к тому месту, где раньше стоял Онегин, и она идёт к нему, но там нет никого, и она раздражённо отшвыривает стулья и взмётывается аж на стол и, как птица, раскинув руки, готова лететь – туда, к нему, но вместо этого вспыхивает и гаснет люстра, надутые утренним ветром шторы врываются в комнату, светает.

Раздражённая желанием Татьяна уже в сцене письма «ухватила руками пустоту», а когда Онегин, которому она бесстрашно вручала себя, не имеет чем ей ответить, она не столько со стыдом за себя, сколько со стыдом за него, смотрит на ничтожность и несостоятельность избранника, не сумевшего ответить на её чувство.

Вот почему в последней сцене, где Татьяна так и сияет, и светится счастьем удовлетворённой в любви женщины, где совершенно отлично выбрана режиссёром мизансцена арии Гремина – он не Онегину рассказывает, как обычно бывает, о своей любви к Татьяне, это его, Гремина тянет, как на магните, к сидящей на другом конце стола Татьяне, и он подходит к ней, садится рядом и ЕЙ рассказывает о том, что «любви все возрасты покорны, и её порывы благотворны», и она счастлива с Греминым, он дал ей испытать полное блаженство страсти, на которую не откликнулся Онегин, и именно это счастье заглушает вспомнившееся было молодое чувство.

Но унижение и оскорбление этого чувства не забылось, и она прекрасно поняла, что, да, Онегин, конечно, не мог не увидеть в ней и в теперешней готовую страстно любить женщину, но поняла и то, как нужен ему сейчас этот скандальный роман со светской львицей, когда все в свете его забыли, не узнают, отворачиваются, а он привык чувствовать себя «Онегиным», а тут, как будто «без лица и названья», и он рвётся к Татьяне, как к средству спасти СЕБЯ, так что сначала распластывается перед ней на коленях, а потом начинает грубо «лапать», пытаясь насилием сломать якобы любимую женщину.

Да, конечно, веришь, что Онегин влюбился в Татьяну, но примешивается подозрение, что он ревнует её к успеху в свете, завидует ему и готов погубить её репутацию и счастье, как готовы к любому публичному скандалу наши современные «звёзды».

А «скандал» не состоялся – и вот «позор, тоска, о, жалкий жребий мой!»

Режиссёр ничего не придумал здесь, это всё есть у Пушкина, это есть и у Чайковского – потому что Онегин живёт «отражённым светом» – он повторяет слова и музыку татьяниного письма, своих слов у него нет. В отличие от Гремина, трактовка роли которого в спектакле есть, без сомненья, большая удача и находка режиссёра.

Самое противоречивое и спорное место в спектакле – сцена с «двустволкой». Но тот «ключ», который даёт нам режиссёр – представить кровь и плоть сильных и безоглядных страстей, даёт разгадку и этой сцены.

Кроме того, исход реальной дуэли Пушкина, которая как будто пришла из будущего и послужила прототипом дуэли Ленского, мог бы быть совсем иным, и тогда «наше всё» – А. С. Пушкин – мог бы стать убийцей.

Да, конечно, история не имеет сослагательного наклонения, и такая постановка вопроса абсолютно некорректна, но реально сложившаяся судьба поэта, да и не его одного, формировала «генетику», если можно так выразиться, всей нашей русской культуры.

И Ю. М. Лотман не раз говорил о том, что идеи, темы, сюжеты в произведениях русских писателей хоть и почерпнуты из жизни, но, претворённые искусством, многократно усилили силу воздействия на весь ход развития русской истории – будь то сюжеты «Ревизора», «Мёртвых душ», «Отцов и детей», романов Толстого, Чернышевского и т. д.

Молодые люди типа Базарова, Кирсанова с Лопуховым существовали и вне романов Тургенева и Чернышевского, но когда они стали героями романов, тогда они стали и героями времени, не раньше. А вслед за появлением в романах они стали образцом для подражания уже тысячам молодых людей и, более того, стали во многом решающей силой в обществе.

«Отзывчивость русской души», способность воспринимать чужое как своё создаёт моментальный отклик и эпидемию симптомов, отмеченных в искусстве. Когда мы говорим о русском народе и «русской душе», о русской интеллигенции, мы почти всегда мыслим художественными образами, рождёнными нашей литературой, музыкой, картинами, архитектурой, которые, кстати, тоже зачастую появлялись под воздействием импортированных образцов. Это нормально: взаимодействие и взаимопроникновение культур – необходимый и обязательный компонент в развитии общества. Но тогда надо внимательно смотреть, какой эффект производит на общество появление сильно воздействующих художественных образов. (В наше время все говорят о пока неизвестном нам влиянии на молодое поколение телевидения и компьютеризации. Отрицательное влияние «боевиков», может быть, снижается и умаляется их «малохудожественностью». Будем надеяться, что только «настоящее» искусство формирует мышление.)


Но вернёмся к нашим баранам.

Шокирует в опере появление Ленского с двустволкой, последовавшая борьба с Онегиным за эту двустволку и печальный «нечаянный» выстрел. Этого ни в пушкинском романе, ни в опере Чайковского нет.

Но нечто в такой же степени безобразное произошло в жизни. Мы все с детства привыкли к благостным портретам Тропинина, Кипренского и т. д. в наших учебниках родной речи и в школьных кабинетах.

Но в то же время наши школьные учителя рассказывают нам, что в Лицее у Пушкина прозвище было «обезьяна», а потом – «сверчок», что он был повеса, соблазнил или стремился соблазнить не одну красавицу, что он был дуэлянт, что много было в его жизни дуэлей, состоявшихся и несостоявшихся, что был он человек вспыльчивый, несдержанный, азартный. (Ну, что ж, все мы – «какие-нибудь». )


Гибель Пушкина потрясла Россию и до сих пор потрясает. Но представьте, что всё «быть могло иначе, и суждено совсем иное»…

Что не Пушкин был убит на дуэли, а это он убил Дантеса. Могло быть такое? Могло. И тогда что имела бы Россия? Величайшего своего поэта – убийцу!

И тогда пришлось бы нашим критикам искать многие, многие оправдательные свидетельства. И не было бы гениального Лермонтовского «На смерть поэта». И кто знает, может быть, и сам Лермонтов не был бы убит на дуэли.

Предсказание Пушкиным своей гибели в романе «Евгений Онегин» было как будто вычитано из его представления о самом себе. Пушкин мог так поступить, как Ленский, и он так и поступил.

Смешно, нелепо, безобразно, безответственно. Как будто поставил точку на всех романтизированных Отелло, так же нелепо и безобразно пришедших к убийству.

Поводы в таких случаях бывают ничтожны – жена, мать уже четырёх детей, «Мадонна» его стихов – потанцевала с красавчиком-геем. Где же мудрость и великодушие нашего героя? И – в бешенстве, со страстью – «К барьеру!» И лучше немедленно, сейчас же, пока не остыл! На пистолетах, на шпагах, на столовых ножах, да хоть на подвернувшейся под руки охотничьей двустволке! (Кстати, двустволка – два ствола, дуэль – поединок двух.)

В растерянности Ленский сочиняет свои последние стихи – «Куда, куда вы удалились?».

Но при дуэли время не идёт вспять, процесс пошёл.

Тут и возвращается на сцену Онегин, и Ленский, направив на него ружьё, готов выстрелить. Честное слово, я готова была к тому, что Черняков в своём увлечении всё переиначить, сейчас позволит Ленскому застрелить Онегина, и мне стало страшно, ведь всем же прекрасно известно, что у Пушкина точно такая же история! И что же тогда делать?

Нет, Черняков заставил Онегина отобрать у Ленского ружьё, но случайный нелепый выстрел всё-таки произошёл, и вот Ленский лежит убитый.

Острота и ужас содеянного вернулись из жизни – и из романа и оперы – к зрителю. В очередной раз снят толстый слой лака с привычной сладостной арии Ленского, с привычного сладостного ожидания светлой печали о безвременно погибшем молодом человеке, жертве своей «неопытной души».

И, ах! «Несчастье было так возможно, так близко!»

Несчастье оттого, что Пушкин мог бы убить человека.

Как бы мы тогда изучали его?

Конечно, вся эта возможная история сгладилась бы, рассосалась и стёрлась, не это было бы для нас главным в Пушкине, мы бы не считали его убийцей – у дуэли свои законы.

Так же, как, например, мы знаем, что при Петре I погибли тысячи крестьян-рабочих на строительстве Петербурга, но мы как бы закрываем глаза на этот факт при оценке деятельности Петра и его значении для России.

Так же, как и Европа простила Наполеону миллионы погибших в его войнах, потому что он создал европейскую государственность и законодательство.

Но всё-таки как хорошо, что Пушкину не пришло в голову в романе убить Онегина! Вдруг это реализовалось бы в жизни с ним самим?

Но опять извиняюсь за предположения в сослагательном наклонении. Только я совершенно уверена в том, что именно вот такие коллизии и создают «воздух» в культуре, которым мы дышим. Без убитого на нелепой дуэли Пушкина наша культура была бы другой.

Не удивляюсь поэтому, что директору Пале Гарнье понравилась такая трактовка дуэли. Ведь каково же жить французам с сознанием, что их человек убил нашего величайшего поэта! А тут поэт как бы сам виноват, а Онегин вынужденно защищался.

Не выстрели Дантес первым, вполне вероятно, что Пушкин застрелил бы его.

Не знаю, правильно ли я поняла замысел Чернякова, но я благодарна ему за мысли и ассоциации, возникавшие у меня при просмотре, и о ещё множестве которых я здесь даже не намекнула.

Исполнение было отличным, все партии исполнены превосходно, особенно мне понравились Ленский и Гремин.

Если будет диск с записью этого спектакля, хорошо бы его приобрести.


Об антисемитизме и национализме


Не знаешь, из какого сора потянется иногда ниточка к разгадке. На этот раз помогла «Культурная революция», разговор о мате.

Вспомнился эпизод из далёкой молодости – нечаянно-невольно прослушанный разговор на заседании кафедры советской литературы. Он был о недавно напечатанном «Одном дне Ивана Денисовича».

Говорил «Стёпка Шешуков» – наш декан (так его дядя Миша называл). И вот говорит он, что в этой маленькой повести он насчитал больше пятидесяти «…ёвочек». Это тогда было шоком.

И вот он говорит, что он был в плену и что матерки против немцев были очень хорошим подбадривающим и делающим сильнее средством. И что вовремя и по делу сказанный матерок освежает и очищает душу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации