Текст книги "Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции"
Автор книги: Тамара Катаева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
«Во время работы над «Адой» Владимир выспрашивал у сына Креспи, подростка, подробности его сексуального опыта».
ШИФФ С. Вера. Миссис Владимир Набоков. Стр. 441.
Сравните с роскошным выпадом Набокова против критика, углядевшего автобиографические следы (всегда очень прозрачные у Набокова, когда они есть) в одном из его романов: «Что, черт побери, сэр, известно вам о моей супружеской жизни?» Критиком был многолетний сослуживец Набокова по университету Корнелла. Автор монографии добавляет, что он «несомненно знал кое-что о супружеской жизни Набокова» (Там же. Стр. 426).
Возможно, знал не что-то из подробностей сексуальной стороны этого брака. Об этом узнать у Набокова было бы затруднительно, за себя он несомненно смог бы постоять, это не так просто, как когда опытный взрослый человек с коммерческими целями выспрашивает подростка. С коммерческими: и что интрига «Лолиты» выбрана в результате маркетингового исследования – это очевидно хотя бы потому, что то, что писатель хочет сказать сам, без подсказки маркетологов, он выписывает из себя, из своей жизни и из своего сердца. Толстой не прикрывался джентльменским рыком: что вам известно, сэр, о моей супружеской жизни? Он просто сказал: «Я взял Соню, перетолок с Таней, и получилась Наташа». Но в «Войне и мире» главны не те мысли, которые можно получить, интервьюируя кого бы то ни было в поисках клубнички. Жизнь с женой дает тот опыт, который человек считает своим.
Вера Набокова считала Марка Твена неподходящим чтением для ее двенадцатилетнего сына.
Если бы жизнь ее сына развивалась по сюжету, близкому к чуть более старшей Долорес Гейз, – считала ли она это подходящей темой для высокохудожественного повествования?
Он тщательно расспрашивал ребенка знакомых – надо полагать, с той же основательностью, с какой Гумберт Гумберт ласкал Лолиту. Жаль, что в соответствии с милой американской традицией этот ребенок, повзрослев, не подал на него в суд, обвинив в каких-то особенно изощренных фрустрациях и особенном чувстве вины: видя неуязвимость взрослого, пожалуй, начнешь винить себя.
Он не родил, не создал эту проблему: он придумал ее. Достоевский не ходил и не расспрашивал.
* * *
Один критик назвал ей Набокова, в письме, ее «другом»: «“…вашего талантливого друга”, – она с трудом сдержала ярость. Слово “друг” ее явно не обрадовало» (ШИФФ С. Вера. Миссис Владимир Набоков. Стр. 296). Странная реакция женщины, к тому времени уже 35 лет бывшей женой. Наверное, история с Ириной Гуаданини все-таки надломила их брак фатально – впрочем, она же перевела его в разряд «связи», любовных отношений. Этот же шанс изначально был у Евгении Пастернак с Борисом – они никогда не полюбили друг друга, даже в самом начале, – значит, у них это всегда еще могло быть впереди.
«”Проще говоря, книга поражает как продукт воображения, парализованного тщеславием”, – высказался Анатоль Бройард в “Нью-Йорк таймс”».
Там же. Стр. 468.
Для определения их брака подходит слово «консумация». Свое супружество они так тщательно, основательно использовали в каждой его составляющей, что можно и сказать – потребляли его. Потребителями были притязательными, придирчивыми – их единственный сын Дмитрий предпочел остаться неженатым. Он очень был похож на мать, не может быть, Вера не могла не заметить, что он представлял собой ее вариации там, где была свобода для этих вариаций; там же, где феномен – супружество – мать полностью «отработала» в положительном значении, ему не осталось ничего другого, как поставить прочерк.
«Знакомая привезла из Нью-Йорка и подарила Набоковым скраббл с русскими буквами, и на этой доске супруги каждый вечер устраивали свои профессиональные состязания (Вера отличалась скорее оригинальностью, выносливостью, чем истинным талантом. Владимир в большей степени сосредотачивался на восхитительной trouvaille[2]2
Trouvaille (фр.) – находка.
[Закрыть])».Там же. Стр. 443.
Супругам далеко за семьдесят. Загадки жизни, надо полагать, все разгаданы; Набоковы идут дальше отпущенного им срока, создают жизненное пространство искусственно – играя. Игра – вечное понятие, наверное, можно представить ее и так – как иллюзию бесконечности жизни, но вот беда: Набоковы даже не были так наивны, чтобы хотя бы для этого играть, как наполняет ее сильными страстями картежник, – а они действительно состязались профессионально, чтобы Владимир не терял формы, был бы изобретательнее в выборе слов – главной теме его сочинительства, – вот что значит слово «профессионально».
В этом возрасте Толстой уже не размышлял и о том, как ему отказаться от заработанного, – он совсем освободился от этих вопросов.
«Эту игру Набоковы считали самым приятным из подарков, хотя она и сделалась в некотором роде источником недовольств: «Своим подарком вы оказали на Владимира пагубное воздействие, – с легким смешком говорила Вера. – Он мухлюет. Изобретает заведомо несуществующие слова». Пожалуй, впервые Вера жалуется на то, на что, можно сказать, положила всю жизнь».
Там же. Стр. 443.
Действительно, слова эти затейливы. Действительно, те книги, которые писал Набоков, как остроумно подметил критик, – из того разряда, которые интереснее писать, чем читать. Набоков придумал прием, чтобы простимулировать интерес читательской массы (формула массы – n минус 1, где 1 – это Вера, Вера – это он, а n – ну это мы с вами): он придумал Лолиту, Аду. Про любовь взрослого мужчины к неполовозрелому ребенку, брата – к сестре (секс, эротика – кто не клюнет!). Хотели клубнички – вот и продирайтесь через все найденные в скрабблах слова.
«Вера была почитательницей музыки, чего нельзя сказать о ее супруге, не воспринимавшем музыку ни на цветовом, ни на каком ином уровне».
Там же. Стр. 58.
На музыкальном – вот на каком бы хотелось. Это и неудивительно – все эти фиолетовые «м» и прочие диковины явились эрзацем отсутствующего чувства. Одаренный человек Набоков, знающий, что такое ДАР, и умеющий отличить, имеет он в себе его или нет, не мог не чувствовать недостатка в себе музыкальности Невообразимые цветные «м» легко конструировать, уверять окружающих, что ты именно так и представляешь, препираться с другим «посвященным», но это не дар, а имитация дара. В музыке это невозможно, потому что музыкант из любой страны мира сразу назовет «до» третьей октавы, а музыкально одаренный, но неграмотный, скажет, тот ли это звук – что «до-диез» или нет. В определении же сиреневато-розоватости звука «м» слишком большой простор для вариаций – или трюков. Трюки интересны нам в цирке именно тогда, когда они правдоподобны. Если необыкновенно изобретательный трюкач начнет показывать нам никем в мире не воспроизводимые фокусы по мгновенному изменению розового цвета звука «м» на голубой или даже зеленый – боюсь, большого энтузиазма у зрителей этот фокус не вызовет.
Они были «способны язвительно препираться за завтраком, какого цвета понедельник, каково на вкус «Е» такого-то шрифта. <> Набоков с восхищением открыл для себя: несмотря на то, что палитры у них с Верой были разные, природа время от времени смешивала цвета. Например, «м» у него было розовое (точнее, «розовое фланелевое»), у Веры – голубое, а у их сына – розовато-голубое».
ШИФФ С. Вера. Миссис Владимир Набоков. Стр. 58.
Вслед за ними и биограф повествует о событиях их жизни не по-простому: «По возвращении, как бы в повторение их жизненной темы, ключи от чемодана затеяли с Набоковым длительную игру в прятки».
Там же. Стр. 359.
* * *
«У Веры было несомненное чувство красоты, которое обнаруживается в готовности, например, увидеть над сковородкой нимб или разглядеть сходство плакучей ивы со скайтерьером».
Там же. Стр. 59.
Что нам скайтерьер? Это хорошо или плохо? Что от этого иве?
Об иве, иве разрыдаюсь…
Это уже совсем другое. Конечно, Вера могла бы спокойно предоставить Пастернаку рвать на груди рубаху и рыдать, но в этой фразе нет школярства, нет расчетливости, нет работы на публику, дважды повторенное слово «ива» литературными средствами передает всхлип. А может, и само «разрыдаюсь» говорит о большой и истинной сдержанности – просто человек настолько уверен в своей несентиментальности, в отсутствии желания разжалобить, – что свободно может писать, что – разрыдался. А уж похожа ли та ива на скайтерьера – дело десятое.
Это какая-то самая первая ступень метафоричности (рассаженные за столами ученики литературной студии отвечают поочередно на вопрос: «Дети, на что похож этот куст плакучей ивы? Вера!»), но на этот раз это становится достоянием гласности.
Евгения Владимировна кажется исследователям личностью вровень с Пастернаком на том основании, что, приехав на писательский курорт, она первым делом принимается описывать в письмах, какие там цветут тамариски.
«Набоков восхищался Вериным описанием пейзажа, окружавшего их дом: “Вера уверяет, что верх западного фасада дома Гопкинсов, что на нашей улице, напоминает (sic!) череп (легко заметить, мансардное окно – впалый нос, окошки по обеим сторонам – впалые щеки, ведь старому Гопкинсу уже восемьдесят), и что дом Миллеров своим фасадом поразительно напоминает Джеймса Джойса”».
ШИФФ С. Вера. Миссис Владимир Набоков. Стр. 59.
Здесь важно слово «уверяет»: если ей кажется, ей напоминает – то нечего и уверять, достаточно сказать один раз. Мне – не напоминает. А если и напоминает – то что? Все эти облака, похожие на раскрытый рояль – ничего не меняют ни в нашей жизни, ни в художественном поле.
Вот жена, которую не удалось бросить с ребенком, которая не дулась в карты, не хоронила сыновей, которая в издательских договорах оговаривала количество не тюбиков губной помады и нейлоновых юбок, которая была притязательна и с горечью отмечала, что в стране Италии нет достойных вилл, и которая могла мгновенно подхватить разговор о цвете – и даже оттенке цвета! – звука «ю».
Любовь
Сводить с ума – геройство.
Вот наши героини. Ольга – подруга последней кампании, санитарка-звать-Тамарка, без которой пропасть; Евгения – штабная писарица, негласно при командире, ревниво следит за заслуженными привилегиями. Зина – вся брань мира, трофей и полководец, Елена Троянская и «в железо грудь младую заковала и Карла в Реймс ввела принять корону…». Ее полем сражения тоже был Пастернак, и, поскольку он был у нее только как МУЖ, то полем ее сражения был ВСЕГО ЛИШЬ Пастернак.
«Внешне Зинаида Ник. была очень хороша. Высокая, стройная, яркая брюнетка. Прелестный удлиненный овал лица, матовая кожа, огромные сияющие темно-карие глаза. Такой я ее помню в ранней юности, еще невестой Нейгауза в Киеве. <> В 1931 году она была полнее, овал лица немного расплывчатее, но еще очень хороша».
Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 137.
А вот 1949 год: «Грузная женщина с тяжелым, огрубевшим лицом и самоуверенными манерами»
Там же. Стр. 140.
Людмила Ильинична, последняя Толстая, красная графиня, та, которая уже через год после замужества, из секретарш (удалось найти нового мужа, когда его, пусть и опрометчиво, и всего лишь в педагогических целях, но – оставила жена), принимала посетителей (дочерей небогатых писателей) в утренние часы в «меховой накидке на плечиках и блестя бриллиантами» – была все-таки младше своей побежденной соперницы на тридцать лет. Крандиевской было легче утешаться: «свирепые законы любви»…, сын ее оскорбляет Людмилу «жестоко, скверно, грязно» (ВАРЛАМОВ А.Н. Алексей Толстой. Стр. 470). А Жененок только разок и напишет, через семьдесят лет, что Зинаида Николаевна книжку почитать взяла и не вернула. Она не один на один со своим горем. Женя же была права, вскрикивая, что «ни зеркало, ни люди не дают ей ответа» на ее страшный вопрос. Любовь, единственный раз в жизни посетившая Пастернака, не беспокоилась о том, чтобы отвечать кому бы то ни было на справедливые вопросы.
Пастернаку было сорок лет, когда, «подходя <> к дому, в партере которого проживали Асмусы, <он> с мальчишеской прытью подбежал к окну и потом, с наигранной «мужской грубоватостью», воскликнул, умерив свой гулкий голос: «А Нейгаузиха уже здесь!» И чтобы простонародно-южнорусское окончание фамилии не показалось <> принадлежностью одной лишь Зинаиды Николаевны, поспешил что-то сказать об Ирине Сергеевне, назвав и ее на сей раз Асмусихой. Это и тогда меня поразило».
ВИЛЬМОНТ Н.Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 147.
Слово «Нейгаузиха» заменяло дерганье косички у самой красивой девочки в классе. Что-то же надо было делать, просто так сидеть нету сил, всем можно себя выдать, подойти, что ли, подставить ей подножку? Пастернаку надо что-то делать с Зинаидой Николаевной. У него почти ни на что нет прав, он поможет потрогать ее только словами, надо найти слово какое-то грубое, чтобы ей тоже стало больно, и очень интимное, как никто ее не называет, – кто так назовет жену Нейгауза?
Осмысливать прошлое – самое ненужное занятие. Можно осмыслить его очень глубоко и связно, все выйдет необыкновенно всесторонне и поучительно, и интересно только тем, что осмысливает его человек – сейчас, а вот для материала себе выбрал давно прошедшие события. Он может создать целый мир позади себя, а когда наступит следующий момент в его жизни – куда шагнет он? Что подскажет ему осмысленное прошлое? Будет ли это сознательный, для завершения только что созданной картины сделанный шаг – и она завершится искусственным, сконструированным, вымороченным поступком? Или это будет все-таки новый фрагмент хаоса, который надо осмысливать заново, а то, что было осмыслено и вспомянуто, интересно только как рисунок поиска, но ни в коем случае не как этот случайно, необязательно выбранный материал – какое-то «прошлое».
Толстой реконструировал события пятидесятилетней давности, как будто сам по дальним лугам Ясной Поляны скакал на коне, нарываясь на отряд французов, как будто, щурясь от презрения, переводил глаза от письменного стола и прямо в глаза смотрел напыщенному жалкому Бонапарту.
У Достоевского все происходит под тиканье дешевых ходиков, которые стоят перед писателем. Он сверяет необыкновенные свои сюжетные ходы по ним – успеть бы, в какое-то прошлое уж точно времени лезть нету. Роман Пруста называется многозначительно: он не может гулять, не может разъезжать, навещая друзей и салоны, не может испытывать пространства и стихии, в его руках только время, причем – он боится – только уже прошедшее время; а нам-то что? Мы приняли его декорации и следим за его мыслью.
Пастернак, усланный в 1959 году от Олюши и британских премьер-министров из Москвы, далеко в Грузию, дочитал роман Пруста. Если писать классическое повествование, как отпрепарировать своего героя в стерильного носителя какой-то сиюминутной идеи, куда деть все то, что видел он и пережил в предыдущих сценах?
Домом скорби называется не лепрозорий, не хоспис, не туберкулезный санаторий, а психиатрическая лечебница. Это только там нет отчаянной надежды, вспышек смирения, благодарного восприятия участия ближнего, благородного труда над осмыслением провидения Божьего, знания, часто и приумножающего и благоприятные прогнозирования. Женя от своих горестей, от крушений (если признать мир одного человека, одной женщины, за мир, то эта вселенная пережила катастрофу, распад от столкновения с каким-то астрономическим образованием, природу которого никто никогда не разгадает, не будет разгадывать) – с гулом ушли в вечность все части этой системы, и Женю не хватил удар, она не заболела грудью, она не ослепла и не поседела от горя. Читая ее подробные и требовательные письма из Мюнхена, делаешь это за нее. Она всего лишь заболела психически, не сломалась, а согнулась, сплющилась в бесформенную массу неподдающегося изучению безумия. Эластичность – это не способность выстоять; раздушившись под каблуком, не демонстрируешь стойкость. То, что можно собрать, не предъявляется как доказательство масштаба личности.
Анна Ахматова видела про всех все (она надеялась, что не увидят ничего в ней), припечатала и ее: «Женя была мила и интеллигентна». Женя с такими качествами (с другими все равно к Пастернаку заметно не приблизишься), возможно, была больше подходяща Пастернаку, чем вторая жена, даже этим минимумом не обладавшая. Зинаида Николаевна не была мила, она не была и интеллигентна – но масштабы их личностей, ее и Жени, были несопоставимы. Зинаида Николаевна была вытесана подходящим Пастернаку куском из каменоломен творения, запечатывала его дух, Женя была мила и все остальное.
Зинаида Еремеева поздно начала учиться игре на фортепьяно, как поздно начал учиться играть Рихтер и танцевать – Нуреев.
Пастернаку нравятся две музыкальные пьесы: «Рихтер сыграет этюд или 4-е скерцо, те самые, которые ты играла по возвращении с Кавказа».
ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 9. Стр. 229 (Письмо к Зинаиде Николаевне).
Ему все равно: Рихтер ли сыграет, или сама Зина. Разборчивость его в изъянах заподозрена быть не может – что касается музыки. Зинаида Николаевна была «драконом на восьми лапах» – так называла ее та же Ахматова (а может, и на шестнадцати она была, как повнимательнее посмотреть, от рассмотрения они действительно только множатся в глазах), но музыка внутри ее никуда ведь не могла деться, она всегда оставалась с ней – и Пастернак не мог ее не чувствовать.
Быков принимает на веру, что «Зинаида Николаевна, отлично разбиравшаяся в людях, не могла не понять, что рядом с Евгенией Владимировной она явно проигрывает, что называется, в масштабе личности».
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 369.
В польском журнале «Przekroj», в еще его любимые Бродским времена, публиковались рисунки, в манере (чтобы дать идею) Тюнина: бородавчатый бугор земного шара, далекий космос с Луной, два носатых мечтательных пана, отвлекшиеся на созерцание вечности. Тот, что покрупнее и, очевидно, посолиднее, поражен мыслью: «Как я мал по сравнению со звездами!» На следующем рисунке он, наклонившись к своему малорослому приятелю, орет: «Однако ж побольше тебя!»
Такова же разница и в масштабах личности обеих мадам Пастернак. Более заметными их делала прикрепленность или отстраненность к каждой из них самого Пастернака. Хотя и здесь «Все – суета и томление духа!». В чем еще их отличия? Зинаида Николаевна писала грубо: «Просьба моя об одеялах и была потому, что я думаю головой, а не чем-нибудь другим» (Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 450). А Женя – всегда с поэзией: «Когда я приехала, цвели розы, их было так много, что они не в состоянии были держаться на кусте, они расцветали, а к вечеру уже увядали. Цвел тамариск, маслины. Воздух был такой, что все время ловила себя – вот тут рядом тамариск, а там маслины. Теперь цветут белые лилии и метиола. Второй день гроза круговая и буря. Крепко тебя целую (1959 год)» (Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка… Стр. 548).
Или это все тот же нежный стон Офелии: «Вот розмарин, это для воспоминания; прошу вас, милый, помните; а вот троицын цвет, это для дум». Красотой ли они отличались? На привычный бытовой вкус, Евгения Владимировна ладнее, аккуратнее, миловиднее. Зинаида Николаевна – как из куска была сделана, так куском и осталась. Но вот влюблялись страстно только почему-то в нее, за Женей – какие-то глухие воспоминания, признания подруг дома: не могла, мол, Женя не вызывать внимания. То, что было в них не отраженным от Пастернака и возникшим не для отражения мужских вкусов (у Зинаиды – более самостоятельно), – их гражданские таланты, оставшиеся от воинственной женственности. Рисовать дотянуто-похоже, учась рисунку во ВХУТЕМАСе до тридцати трех лет, на заказ делать портреты, до дыр затертые резинкой, – и играть Шопена, так, чтобы тебя, в пятнадцатилетнем возрасте впервые севшую к фортепиано, приняли в Петербургскую консерваторию – вот это действительно разница уже не в цифрах, а в другом масштабе. Пастернак был такой, такой же комковатой была и Зинаида. Евгения затекала сладкой лессировкой в его грубые щели. Что ему подходило больше?
Горовиц – лучший в мире исполнитель Шопена. Шопен – любимый композитор Пастернака. Великие поэты медиумичны. Медиумичны и великие женщины – между Шопеном и Пастернаком стояла Зинаида Николаевна Нейгауз, которая запросто, по-домашнему, играла с Горовицем в четыре руки. Советская пианистическая школа не имела изъянов. Можно было приехать на троллейбусе в Большой зал консерватории и знать, что нигде в мире никто не может предложить ничего более изысканного и величественного; все, что создано и/или позволено быть создавшимся, – предоставлено здесь. Но когда в Советский Союз приехал (он перед смертью, и Союзу тоже оставалось недолго) Владимир Горовиц, на него пришли все, не для коллекции, а потому, что именно его здесь тем не менее недоставало. Горовиц явился, потому что тоже знал, откуда он. Генрих Густавович давно лежал в могиле, Зинаида Николаевна тоже, но Пастернак ее не пережил, и она до его смерти прожила рядом с ним, носительница своего знания игры Шопена, и это было так же материально, как сам Горовиц, усаживающийся перед роялем, – для всего остального был Пастернак.
Вот вам и разница в масштабах. Была ли разница в масштабах женской обольстительности? Если была, то тоже в пользу Зинаиды Николаевны. Да, с ее приклеенными волосами и черными сбитыми плечами ничто не могло сравниться по антиэстетичности. Изящные шляпки Евгении Владимировны, выбранные с большим вкусом, в самом кокетливом и вымеренном (особенно важном при тотальном дефиците, когда каждый чуть-чуть неосторожный шаг выдает ночное сидение модницы или ее модистки – это почти все равно, всякий труд дешев – за швейной машинкой или за раскрашиванием зеленого тушкана) приближении к экстравагантности, давали ей сто очков вперед, о ней охотнее можно было говорить как о жене Пастернака, она была писательской женой в самом его желательно цивилизованном варианте, Зинаида Николаевна была нон грата даже в ряду высокомерных дам в плюшевых шапках. Среди них, правда, хотя бы о масштабах личности никто не говорил.
Про Зинаиду Николаевну все помнят, что она «прекрасна без извилин» – хотя как бы мог Пастернак в любовном стихотворении такую бурсацкую насмешку любимой бросить? Жене еще друга, глядишь, вступился бы. Написал «без извилин», имея в виду – «без загогулин», по ловкости и отточенности формулировки одинаково. А вот про Евгению Владимировну, что все ее художества заключались в том, что пачкала краской траву, ее сторонники – молчок. Можно установить премию тому, кто найдет упоминание о ней без приставки: «художница».
Разницей в масштабах личности размеры любви не измеряют. Вот невеста Пушкина, Оленина, вот вдова его Наталья Николаевна. У Натальи в деревне дочерей по щекам хлещут, дед сумасшедший, мать «целый день пьет и со всеми лакеями <…>» (ВЕРЕСАЕВ В.В. Пушкин в жизни. Стр. 377), в Москве на бале знакомые дают целые башмаки переобуть взамен рваных. У Олениных (невестой Анна, конечно, не была – вряд ли Пушкин и предложение делал, но намеревался, это уж известно доподлинно) в Петербурге – квартира на Дворцовой набережной, где «собиралось многочисленное общество литераторов, ученых, художников, артистов. Посещали Олениных и приезжавшие в Петербург знаменитые иностранцы» (Быт Пушкинского Петербурга. Опыт энциклопедического словаря. В 2 томах. Т. 2. Стр. 129). Шарады, спектакли, папаша – директор Публичной библиотеки, президент Академии художеств, член государственного совета. Разве сравнить масштабы?! Жениться потянуло на Наталье Гончаровой.
Вот Марина Цветаева и Зинаида Николаевна. Марина Ивановна тоже считала, что масштаб ее личности был крупнее, чем у Зинаиды Николаевны, – как не согласиться? «Знаю, – наивно прибавляла она, – что будь я в Москве – или будь он за границей – что встреться он хоть раз – никакой З<инаиды> Н<иколаевны> бы не было и быть не могло бы, по громадному закону РОДСТВА ПО ВСЕМУ ФРОНТУ: сестра моя жизнь. Но – я здесь, а он там, и все письма, и вместо рук – рукописи. Вот оно, то «Царствие Небесное», в котором я прожила жизнь… Потерять – не имев».
СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 540 (Письмо Марины Цветаевой – Ломоносовой).
Пастернак все это знал. Он все бы мог описать не хуже, но он приехал в Париж через четыре года и грубо сказал: у тебя нет ее прекрасной груди.
Здесь вроде бы все ясно, но ведь прекрасная грудь была и не у одной Зинаиды Николаевны во всей России. Значит, Пастернак просто копил в себе любовный заряд, который на что сдетонировал, на то и сдетонировал. Ведь он сообщал Зине, что и душу ее он любит чуть ли не больше ее груди. Для любви к душе у Марины Ивановны было ресурсов больше, чем у кого бы то ни было. Куда уж там «масштабной», с точки зрения жен других писателей и артистов, Жене Лурье! Пастернак не хотел мешать свою любовь с чьей бы то ни было, особенно с любовью таких масштабных. Он хотел любить сам – вот и полюбил Зинаиду Николаевну. Женю Лурье не полюбил.
О приятной полноте. «…у меня сердце сжимается от Жениной худобы. Ты не можешь себе представить, как это меня терзает. Ей не то что надо поправиться. Она – не она, пока она худа! <> Женя нравственно искажена, пока она не прибавит пуда. Я не смеюсь, в крайнем случае ошибся фунтов на десять. Жонечка! Поправляются же в санаториях! Неужели этого нельзя достигнуть? На своих детских и гимназических карточках она круглее, душевнее, гармоничнее и туманней».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка… Стр. 314–315.
Случилось похудение и с Зинаидой Николаевной. «Ирина Сергеевна [Асмус] часто приходила ко мне на огород и говорила, что я так худа, что, наверное, скоро умру…»
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 331.
Пастернак и раньше жаловался, что Зинаида Николаевна «худа, как щепка».
Субъективной этой ламентации документов в подтверждение во всей иконографии Зинаиды Николаевны не найдено, а вот «худобу, что краше в гроб кладут», можно увидеть на дачной фотографии Зинаиды Николаевны 1946 года. Она в белом платке на плече, с двенадцатилитровым оцинкованным ведром, пустым, позировать для достоверности с полным она бы не стала – с пустым ей кажется достаточно натуральным и уместным. Она еще более отрешена от мира на этой фотографии, чем обычно, можно было бы сказать – подчеркнуто, если бы она подчеркивала, но ей никто бы не нашелся ничем возразить: горя большего, чем у этой женщины в 1946 году, не бывает. Для горя она была и готовлена жизнью, она получает свое. Но это портрет упитанной женщины, грудь лежит на подпоясанном животе, икры равны по длине окружности хорошей талии, точеными бочонками поднимаются над изящными щиколотками и стройными босыми ступнями.
Самый чуждый Толстому тип женщины – толстовки. «Маленькие босые ноги ее были пыльны и тоже темны и сухи от загара, как это, подумал я, ходит она босиком по навозу и всяким колким травам! От того, что она была из нашего круга, где не показывают босых ног, мне всегда было и неловко и очень тянуло смотреть на ее ноги».
Бунин. Жизнь Арсеньева.
Бунинской толстовке толстовство в тягость, но, оказывается, и женщины с изящными ступнями могут быть самозабвенными огородными работницами; это исключение только подтверждает общее правило. Сколько найдешь женщин, равных Зинаиде Николаевне Пастернак, столько и найдешь органично забывших себя в земле толстовок. Но Пастернак подстраховался – от его толстовства не отмахнешься, когда надоест, он создал у себя в доме реальную нужду для Зины. «…мы похоронили старшего Зининого сына Адриана, 20 лет, умершего от костного туберкулеза, которым он проболел всю войну в больнице. Жизнь такова, что не чаявшая в нем души мать, зная, что это последние дни и считанные минуты <> ездила к нам <вскапывать> картофельные гряды накануне его агонии, чтобы не упустить горячей огородной поры».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 759–760.
За страдания женщин не любят. А тут еще и худоба. Бог послал Ольгу Ивинскую. «В Консерватории <> он был вместе с какой-то толстой, румяной, с волосами, крашенными перекисью, особой лет, как мне тогда показалось, 35-ти».
БЕРКОВСКАЯ Е. Мальчики и девочки 40-х годов // ПАСТЕРНАК Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 11. Стр. 543.
«Все же в том, что касается личной жизни Пушкина, Блока или Ахматовой, сохраняется оттенок тайны, так оно и должно быть».
ВЕНЦЛОВА Т. Бродский в воспоминаниях // Полухина В. Иосиф Бродский глазами современников. Книга вторая. Стр. 149.
Самое обычное дело – сравнивать Пушкина и Ахматову: тайны их личной жизни. Пушкин строго и не напоказ оберегал свою личную жизнь – странно даже подумать, чтобы он что-то мог вынести на всеобщее обозрение, чтобы он хотел сформировать общественное – публичное, площадное мнение о своей личной жизни или хоть о какой-то ее детали. Нельзя поверить, будто он сознательно – то есть не для себя, для пиара – хотел создать пару первый поэт – первая красавица. Просто Пушкин без красавицы себя не мыслил. Как ему не на красавице было жениться, с чего бы это? То, что они складывались потом в рифмованную по смыслу пару, так это так случилось.
Это смрадное слово, если воспользоваться словарем Анны Ахматовой, – тайна – в его одном, узком и пошлом значении, она же, Анна Андреевна, и ввела в литературный обиход. В ее полном собрании сочинений ее биограф, соблюдая крещендо, пишет: «здесь мы подходим к тайне Анны Ахматовой». «Тайна» поэта Анны Ахматовой заключалась в том, что первый в ее жизни половой акт – дефлорация, потеря невинности – произошел у нее ДО свадьбы. Комментатор – ученая дама, кандидат наук и пр. – пишет об этом очень серьезно. Анна Андреевна относится еще серьезнее. Своему летописцу, юному Лукницкому, подведя его к высшей точке заинтересованности, она завесу тайны чуть-чуть приподнимает – а может, чуть-чуть больше туману напускает.
«О том, о первом, кто узнал АА, Николай Степанович помнил, по-видимому, всю жизнь, потому что уже после развода с АА он спросил ее: «Кто был первым и когда это было?» Я: «Вы сказали ему?» АА, тихо: «Сказала»…»
ЛУКНИЦКИЙ П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Том 1. Стр. 145.
Пусть современники и потомки мучатся над разгадкой. Вот Томас Венцлова до сих пор считает, что ТАЙНЫ есть.
У Бориса Пастернака, по счастью, тайн нет.
У Пастернака жены были одна хуже другой. Он относился к Зине гораздо хуже, жестче, чем к Жене, – просто потому, что Зина была проще и жестче ее. Женя была с «вызовом и неуступчивостью в характере, отчего все и случилось» (БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 689), – но это была черта ее продуманной личности, а у Зины – грубой простоты. С ней мог справиться Нейгауз, дело которого – музыка – более чем условно и дальше, чем что бы то ни было, отдалено от того, что может быть положительно охарактеризовано словесно. Слов на Зину надо мало: красота, сексуальность, честность, трудолюбие и чадолюбие; для Нейгауза было более чем достаточно, он никогда бы ее не бросил, не оставил, она была бы скорее всего стройнее, оживленнее, могла бы быть кокетливой – может, завела бы и роман как-нибудь почти тайный, чуть-чуть заметный, нисколько не нарушающий покой Генриха Густавовича и условий для его работы (и проказ). Пастернаку не надо было на ней жениться, при такой сильной любви трудно жениться, любовь здесь намного важнее ее предмета. При пожаре все погибает, но самое первое, на что обращают внимание пожарные, как прибудут, – есть или нет сам огонь? «Зина сгорела в романе со мной». В пожаре полопались и потускнели все зеркала, и Пастернаку некуда было глянуться и самому.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.