Текст книги "Латгальский крест"
Автор книги: Валерий Бочков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Внезапная истина открылась мне: не ты попадаешь в ад, ад проникает в тебя. Ад заполняет каждую клетку твоего существа, каждую каплю твоей крови. Ты сам превращаешься в ад. От тебя прежнего не остается ничего – оболочка, шелуха. Вроде тех засохших личинок, из которых появляются бабочки. Но это другой случай – бабочек не будет. Будет бесконечная боль.
Господи-господи! Так и будет, только так! Я закрыл лицо руками, сдавил до боли глаза. Нет никакой геенны огненной, нет бесов и кипящей смолы. Не будет пред вратами ада толпиться ангелов дурная стая, ибо нет никаких врат. Нет никакого бурного Стикса под чернильным небом, нет баркаса душ и жилистого паромщика, нет рвов с кипящей кровью и демонов с баграми, нет и Стигийского болота, Злых Щелей, Горючих песков и Леса самоубийц. Ничего этого нет. А есть лишь ты. Ты и твой персональный ад.
Уснул я незаметно. И это не фигура речи – мое сознание плавно перетекло из одного состояния в другое, причем границы я даже не заметил. Та же комната, та же кровать. Во сне я продолжал лежать, закрыв лицо ладонями, колени утыкались в холодную стену. Мне по-прежнему виделся калейдоскоп из эротических сюжетов, разноцветно-пестрых, солнечных. Порнографические картинки перемежались сценами из адской жизни, эти были мутными и монохромными – красными. Точно дело происходит в фотолаборатории. В густом малиновом небе носились гарпии, бесы стреляли из луков, черти помельче пороли грешников бичами.
Мне снилось, что Валет вернулся и уже спит.
Его профиль вырезан черным силуэтом на мышиной стене. Чеканный профиль, как на денарии императора Октавиана Августа – высокий лоб, крупный цыганский нос, крепкий подбородок. Я иду на кухню и возвращаюсь с ножом. Подхожу к спящему. Мускулистая шея, но кадыкастое горло нежно. Лезвие режет бледную кожу легко, как бритва бумагу. Почему-то нет крови. Брат умирает тихо, не просыпаясь.
19
Вопреки уверениям русских сказок, что утро вечера мудренее, я проснулся в том же состоянии агонии. Пытка продолжалась. Открыл глаза – перед глазами стенка, будто и не спал. Прислушался – на кухне бубнил «Маяк», мать каждое утро слушала радиопостановки. «Театр у микрофона», кажется, это называлось.
Кровать Валета, безукоризненно, по-армейски, заправленная, была пуста. Он уже ушел или не приходил вовсе? Будильник на его тумбочке показывал почти десять. Я спрыгнул на пол, подкрался к кровати брата, сунул руку под одеяло. Провел ладонью по простыне – холодная.
Не ночевал, значит. Вот, значит, как.
На кухне чванливый баритон неубедительно изображал аристократа, капризно обращаясь к кому-то «милостивый государь». «Неужели вы думаете, милостивый государь, что это сойдет вам с рук?»
Выходит, Валет всю ночь был там. С ней. С ней!
Я вцепился в одеяло, сорвал его с кровати. Скомкал, бросил на пол. Схватил подушку, подкинул, влепил ногой, как по мячу. Подушка задела люстру и лениво плюхнулась в угол.
– Милостивый государь… – прорычал я, хватая будильник.
Бросок вышел хлесткий – будильник угодил прямо в эстамп, одинокий эскимос в каноэ брызнул осколками, рама упала на пол.
– Сойдет с рук, милостивый государь?!
Я пнул тумбочку, еще и еще раз. Она грохнулась набок, дверца открылась, оттуда вылетели книги, мелкая дребедень. Черноморские ракушки, пистолетные гильзы, спичечные коробки с мертвыми жуками, пластмассовые модели истребителей – Валет мог часами клеить эти лилипутские самолеты, у меня никогда не хватало терпения.
Под моим каблуком тонкая пластмасса хрустела как первый лед. Вещи превращались в мусор, любимые вещи брата. Я топтал истребители, перламутровые ракушки, спичечные коробки, топтал с наслаждением, с азартом, пока не заметил, что в дверях стоит мать. Ее рот был приоткрыт, она шевелила губами, точно пыталась что-то сказать. Кисть руки тряслась сильнее обычного. Скрюченные пальцы, вывернутая ладонь – жест нищенки, выпрашивающей милостыню.
– Что?! Ну что тебе надо? – заорал я и, оттолкнув мать, выскочил из комнаты.
До озера я домчал минут за двадцать. Бросил велосипед у обочины, влетел во двор. Куры не обратили на меня внимания, продолжали сосредоточенно клевать. Силуэт старика черным стручком маячил на огородах. Инга стояла на крыльце, она так и застыла на ступеньках с миской, полной клубники.
– Где он? – подбежав к крыльцу, выкрикнул я. – Где?
Выкрикнул высоким противным голосом. От гонки меня трясло, я задыхался. Инга стояла на три ступеньки выше, в ее взгляде промелькнула смесь жалости, отвращения и насмешки – так, по крайней мере, показалось мне с нижней ступени. Рукавом я стер пот с лица, облизнул губы. На зубах похрустывал песок. От этого ее взгляда все как-то вдруг потеряло смысл. Что говорить и делать дальше, я не знал. Вот идиот – запоздалое раскаяние, усталость и апатия буквально подкосили меня, точно кто-то выдернул провод из розетки. Какая ревность, какая месть? Надо же быть таким дураком…
– Клубнику будешь? – спросила она обыденно.
И протянула мне миску.
Где-то совсем рядом прокукарекал петух, хрипло и нагло. Я машинально выбрал самую крупную ягоду, взял за зеленый хвостик.
– Попить дай?
– Молока хочешь?
– Воды…
Рядом с дверью был вбит гвоздь, на нем висел ржавый ключ. Рыжий след на доске напоминал кровь, смытую старую кровь. Неожиданно в руках у меня появилась солдатская кружка, холодная, полная до краев. Я осторожно поднес кружку к губам, сделал глоток. Вода оказалась ледяной, как из родника.
Инга молча смотрела, как я пью, и это уже был другой взгляд. Пил я медленно, словно боясь ее спугнуть. Что-то изменилось – в ней, в нас, в воздухе, в мире, не знаю, – но я безошибочно ощутил это: будто рябь, что комкает отраженные облака, вдруг замирает, и озеро превращается в небесное зеркало. Что это? Чудо? Пока еще нет. Надежда? Нет, скорее надежда на надежду.
Потом она молча взяла меня за руку и повела в сторону озера. Я шел смиренно, как слепой за зрячим, как ребенок за взрослым, шел, ничего не спрашивая, не говоря ни слова. Взобрались на холм, поросший клевером. Там паслись две равнодушные коровы пятнистой масти. Открылся вид на березовую рощу, за ними темнел сосновый бор. Меж сосен внезапно блеснул серп озера, вспыхнул и тут же погас.
Сверху донесся звук, словно там, на небе, с треском рвали тугую ткань. Две серебристые искры – звено «мигов» – перечеркнули синь стремительной диагональю. Истребители скрылись за кромкой леса, звук запоздало катился следом. Вполне вероятно, что в одном из «мигов» сидел мой отец. Я хотел сказать об этом Инге, но передумал. Она шла впереди и даже не подняла голову на звук.
Тропа спустилась в лощину, заросшую лопухами. Пересекла тихий ручей. Впереди темнел бор, оттуда тянуло свежей сыростью, ранними подосиновиками. Голые стволы стройными мачтами уходили вверх, здесь пахло смолой. Мы неслышно ступали по упругому ковру из рыжих иголок, кроны смыкались наверху и не пропускали солнца. Тут было сумрачно и торжественно, как в готическом храме.
Озеро осталось где-то на востоке. Лес стал гуще, между сосен тесными семьями росли елки. Тропа давно исчезла, но Инга уверенно шагала вперед. На ней были линялые кеды на босу ногу, по загорелым икрам хлестали папоротники. Мы перелезали через упавшие деревья, Инга перемахивала их ловко, как на уроке физкультуры, вовсе не заботясь, что мне, идущему следом, были отлично видны ее трусы, белые с невзрачным узором.
На проплешинах, поросших ярко-зеленым мхом, нагло краснели мухоморы, маслянистые и крепкие, все в белых пупырышках. Мне показалось, что земля под ногами стала пружинить, как туго натянутый батут. Наверное, где-то рядом начиналась топь. Латгальское торфяное болото – гиблая трясина, вроде зыбучих песков. Про такие места рассказывали жуткие истории – вроде лужайка, трава и осока, а шаг ступил, и все. И не то что туриста или грибника, целую корову запросто затянет – глазом не успеешь моргнуть. Вернее, корова не успеет. Недаром у латышей столько легенд про замки, ушедшие под землю.
– Dūksts! – Инга обернулась и еще что-то сказала, тоже по-латышски.
Я кивнул; речь, очевидно, шла про топь. Махнул рукой – все в порядке. Если не помнить об опасности, шагать по зыбкой поверхности было даже весело, конечно, если не думать, что в любую секунду невинный газон может порваться, как тряпка. А там под ним – черная торфяная гуща без дна, об этом тоже думать не стоило.
С ветки кубарем сорвалась какая-то серая неопрятная птица; я пригнулся, она пронеслась, чуть не задев меня крылом. Инга остановилась. В просвете меж сосен открылась поляна. Земля под ногами обрела твердость, топь кончилась. Посередине поляны высился горбатый холм, похожий на курган. Макушка его была покрыта мхом. Я подошел ближе, погладил мох рукой: упругий и мягкий, он напоминал толстый плюшевый ковер. Вокруг кургана торчали кряжистые пни, деревья давно спилили, пни тоже поросли мхом.
Инга обошла курган, я пошел следом. С той стороны чернел вход. По краю земля была укреплена валунами.
– Под ноги гляди! – Инга нагнулась и нырнула в темноту.
Ход круто уходил вниз. Подошвой я нащупал покатую ступеньку, потом другую. Выставив руку, начал осторожно спускаться в темноту. Земля под моими пальцами сухо осыпалась. В подземелье, как и положено, пахло погребом и плесенью. Услышал, как чиркнула спичка. Огонек вспыхнул, разгорелся, стал ярче. Инга держала в руке свечу.
– Где мы? – спросил я.
Она не ответила, подняв свечу, пошла дальше. Ход, тесный и низкий, неожиданно закончился большой комнатой. Потолок, укрепленный балками, устрашающе нависал, посередине стоял грубый деревенский стол и две длинные лавки. Инга поставила свечу на стол.
– Что это? – тихо спросил я.
В углу темнела сложенная из булыжников печь, кирпичный дымоход утыкался в потолок. Стены были зашиты досками, старыми, почерневшими от времени, из щелей торчал сухой мох. Я разглядел какие-то прямоугольники на стене; иконы, что ли? – удивился я. Подошел ближе – книги. Они были прибиты гвоздями к доскам стены. Ржавыми плотницкими гвоздями с рифлеными шляпками величиной с пятак. Обложки книг потемнели, удалось разглядеть только фамилии Фадеева и Шолохова. И еще одну, «Рожденные бурей», имя писателя кто-то выцарапал. – В школе их воровала, – сказала Инга. – В библиотеке.
Она сидела на лавке, положив кулаки на стол. Смотрела не на меня, а как-то сквозь меня.
– Библиотекарша старая, глухая… Прошмыгнешь между стеллажей…
Рядом с печкой лежала большая кукла, фарфоровая, из трофейных. Такие закрывают глаза и говорят «мама». На кукле не было ничего, кроме старомодных панталон с кружевами. Руки кто-то вывернул назад. Вместо глаз чернели две дыры. Я сел перед куклой на корточки. Нужно было что-то сказать, но я не знал, что. Стиснул ладони, спиной ощущал взгляд Инги, как она молча смотрит сквозь меня. Воздух стал плотным, каким-то шершавым, так бывает перед самой грозой, летом, когда горячий ветер гонит по дороге пыльный смерч, когда колючий песок лезет в нос, в рот, забивает глаза. Я зажмурился. На лбу выступила испарина, я попытался вдохнуть глубже, но горло сжалось, тоже стало шершавым, тесным. Как тогда в метро. Прошло столько лет, а чувство страха и беспомощности воскресли моментально.
Это была моя первая поездка на метро. Тем летом мы навещали деда с бабкой. Сколько мне было – пять, не помню, около того. Что удивительно, с фотографической четкостью запомнились мелочи: лампы на бесконечном эскалаторе, высокие, как хрустальные бокалы – они степенно уплывали вверх, на макушке каждой лампы – кованый обруч вроде латунной короны. Лампы плыли вверх, а мы скользили вниз. Черная резина поручня, гладкая и теплая, как тело, – помню тебя. Помню слова отца: «А это самая глубокая станция метро»; он произнес это так гордо, точно сам копал ее.
Запомнился запах – он вырвался из тоннеля, за запахом несся рев, и только потом на платформу вылетел поезд. Мы зашли в вагон, двери закрылись. Перрон тронулся и поплыл. Замелькали люди, арки, белый кафель, синие узоры – почти Гжель – свет внезапно оборвался.
Мы ворвались в грохочущую черноту, за окном с визгом проносились огни, мне казалось, что сама темнота кричит. Что она нас проглотила, темнота, она живая и теперь орет, визжит и хохочет. Я вжался в стекло, я видел черные кишки чудовища, перепутанные, толстые, им не было конца. Я начал задыхаться: такое бывает во сне, когда снится, что падаешь с жуткой высоты, – все твое существо сжимается в невыносимо щекотный комок. И, кажется, вот еще миг – и ты умрешь от этой щекотки.
Когда я открыл глаза на станции «Павелецкая», вокруг хлопотали какие-то люди. Я лежал на жесткой скамейке, холодной и мраморной, как саркофаг. Мне тыкали в нос вонючую едкую гадость на вате, доктор что-то объяснял отцу, а Валет показывал мне из-за спины кулак и беззвучными губами повторял одно слово: «Урод, урод, урод».
– Ты что, заснул?
Я вздрогнул; голос Инги выдернул меня из московского подземелья и вернул в латгальское. Я рукавом стер пот со лба, медленно поднялся с корточек и обернулся. Инга все так же сидела на лавке, ее ладони теперь были плотно прижаты к столу, словно она боялась потерять равновесие. Между ладонями стояла свеча. Это была толстая церковная свеча из мутного желтого воска, фитиль потрескивал, узкое длинное пламя вытягивалось в дрожащее жало, огонь из оранжевого превращался в черную нить копоти, уходящую в темень низкого потолка.
Из сумрака постепенно выплыли очертания предметов – глаза привыкли к темноте, да и свет свечи оказался достаточно ярким: я разглядел дрова, березовые чурки, аккуратно сложенные в поленницу у печки. Рядом из массивного чурбака торчал топор. Три оружейных ящика громоздились один на другом, длинные, крашенные защитной краской, в таких перевозят винтовки. В углу были свалены лопаты с ржавыми лезвиями, там же белели скрученные матрасы, из дыр лезла желтая вата. – Твой брат… – Инга подняла ладони, словно защищая пламя свечи от ветра.
– Что?
– Он сказал, что ты…
– Врет. Он врет. – Я чуть не произнес вслух: «Не урод! Никакой я не урод!»
– Я же…
– Он всегда врет.
– Иди сюда, – тихо позвала Инга. – Дурак. Я про другое…
Она встала, я подошел ближе. Она коснулась рукой моей щеки, ее ладонь была чуть шершавой и жаркой от свечи. Указательным пальцем провела по моему лбу – медленно, сверху вниз. По носу, подбородку, по горлу, по кадыку – точно чертила линию, делящую меня пополам. Расстегнула верхнюю пуговицу воротника. За ней – другую, еще одну, ниже. Я сглотнул, я стоял не двигаясь. Пытаясь справиться с неожиданно осипшим голосом, выговорил:
– Инга…
– Тсс-с, – шепнула она и чуть заметно покачала головой, мол, ни слова.
Мы смотрели друг другу в глаза, и это напоминало игру: мы в детстве играли в такую, «гляделки», кажется, называлась: кто моргнет первым или кто первым отведет взгляд, тот и проиграл.
Ногти ее царапнули мою грудь, щекотно, едва ощутимо, как лапки паука. Пробежали вниз. Скользнули под пояс штанов, я непроизвольно вдохнул, втянул живот. Ее губы дрогнули – полуулыбка, намек на улыбку. Не знаю, улыбка, а может, глаза – эти светлые застывшие ледышки, – только мне казалось, что она в любой момент вдруг может расхохотаться, превратить все в шутку. Или разозлиться и оттолкнуть.
Она взялась за ремень, не отрывая взгляда от моих глаз, на ощупь расстегнула пряжку.
– Повернись, – сказала тихо.
– Что?
– Спиной повернись.
Я повернулся. Инга вытянула ремень из брюк.
– Руки дай.
– Зачем?
– Там узнаешь…
Я почувствовал, как она стягивает мои запястья ремнем, застегивает пряжку. «Там узнаешь», – повторил про себя. Где – там?
– Змеи заползают сюда, – сказала. – Гадюки из болота…
Ремень больно впился в руки, но я молчал. Валет бы наверняка даже не пискнул, терпел бы, как тот спартанский мальчик. В дальнем углу темнота зашевелилась, что-то едва слышно зашуршало.
– Инга?
Она что-то пробормотала по-латышски, дыша мне в затылок, потом спросила:
– Руки… можешь?
Я улыбнулся, помотал головой – нет, не могу. Попробовал ослабить узел, вытащить кисть – дохлый номер. Инга прижалась к спине, обвила меня руками. Перестал дышать, боясь даже шелохнуться, – я почувствовал, как ее пальцы расстегивают мои брюки, одну пуговицу за другой. Штаны сами сползли вниз.
Руки затекли, стянутые локти ломило, но мне было наплевать – все мое существо сжалось и сконцентрировалось там, внизу, где умело блуждали ее пытливые пальцы. Будто на краю бездны застыл-замер по стойке смирно, закусив губу – вот-вот сорвусь, взлечу, взорвусь. На полувздохе от вскрика в столбенеющем мозгу вспыхнула мысль: вот оно, я живу! Живу, дышу, горю! И только она, эта чокнутая латышка с глазами полярной собаки, способна зажечь меня. Только с ней я живой – это ж так ясно! И вся чушь про половинки душ, которые ищут друг друга по свету, не про меня – нет-нет-нет! О нет! Без нее я не половина, без нее меня просто не существует. Меня просто нет. Лишь тень, унылый отпечаток человека. Как след сапога в сырой глине. Скучный и никому не нужный, даже самому себе.
Не помню, наверное, я кричал. Уж точно стонал. Сердце подскочило и бешено колотилось в гортани. Я задыхался. Инга, сипло дыша, впилась губами мне в шею сзади – мокрое и горячее (кровь, слюни, слезы?) стекало по спине под рубашку. Судорожными пальцами я пытался ухватить Ингу, схватить, потрогать хоть что-то – платье, тело.
Блаженным приливом жизнь затекала обратно в меня – пьяного, оглушенного, счастливого. Тело казалось неуклюжим, тяжелым, будто я лежал в ванне, из которой только что ушла вода. Открыл глаза.
Темнота была абсолютной. Такую темноту почему-то называют кромешной – что это вообще за слово? Свеча не горела.
– Инга?
Я повторил еще раз, позвал чуть громче.
– Инга…
Голос прозвучал глухо, как в подушку. Темнота казалась густой, почти мягкой. Как сажа.
– Очень смешно…
Я постарался придать голосу тон небрежный, чуть насмешливый. Главное, невозмутимый. Инга – я представил себе, как она зажимает ладошкой рот, – стоит тут, в двух шагах, и давится от смеха. Ну, ничего, ничего, скулить никто не собирается.
– Я же знаю, ты тут. Я слышу.
На самом деле ничего я не слышал. Ничего, кроме собственного дыхания. Ремень впился в запястья, локти ломило. Я сжал кулаки, пальцы затекли до немоты, кулаки получились ватные, точно на руках были толстые варежки. Попробовал растянуть узел, но от усилий кожа ремня лишь больней врезалась в руки.
Так, стол должен быть за спиной, печка справа; нужно дойти до противоположной стены и, держась за стену, найти выход. Идти нужно налево – это сто процентов. Плевое дело – пара пустяков.
Я сделал шаг, но совсем забыл про брюки. Запутавшись в спущенных штанах, со всего маху грохнулся на землю грудью и лицом. Мрак взорвался ослепительно белым, словно в мозгу лопнула ртутная лампа. Я от души ударился подбородком и, похоже, прикусил язык. Во рту появился вкус крови.
Никогда раньше не пытался встать со связанными за спиной руками. Процесс оказался гораздо занимательнее, чем может показаться. Пару раз удалось подняться на колени, но каждый раз, путаясь в брюках, я заваливался на бок. Наконец догадался освободиться от штанов – катаясь по земле и брыкаясь, я вывернул проклятые портки наизнанку и отделался от них. Вместе со штанами я лишился и обуви: кеды запутались в штанинах и снялись вместе с носками. Пыхтя и ругаясь, встал. Теперь мне было плевать, что Инга слышит. Я был очень зол.
– Не смешно! – рявкнул в темноту. – Глупо!
В голове гудело. Но не ровным гулом, нет, казалось, в моей башке поселился целый рой задорных цикад. Они пели буйным хором – в унисон, а то вдруг начинали солировать, выдавая трели почище зубоврачебной дрели. Звон накатывал волнами, и в моменты прилива казалось, что весь мир набит шальными цикадами.
На ощупь доковылял до стены. Стукнулся коленом о какой-то острый угол, кажется, там стояли оружейные ящики. Осторожно двинулся влево. Руки перестали болеть, исчез мерзкий зуд в пальцах, теперь я их просто не чувствовал. Стена тянулась бесконечно, выхода не было. Но я не мог пропустить выход. Странная штука происходила и со временем, время оказалось напрямую связано со светом: в полной темноте оно текло как-то иначе. Теперь я уже точно не знал, сколько прошло с начала моего путешествия вдоль стены – минут десять или пара часов.
Снова ударился коленом. Похоже, о те же ящики. Мне не составило труда нарисовать их в воображении – эти чертовы оружейные ящики, крашенные в хаки, с полустертыми готическими буквами, набитыми по трафарету. Я обошел комнату и вернулся в исходную точку. И снова каким-то макаром умудрился прозевать дверь. Выругавшись, я лягнул пяткой в темноту – деревянное нутро ящика отозвалось пустой бочкой.
Мне почудился звук – глухой шорох, словно кто-то пересыпает сухой песок. Мыши, это мыши, не змеи. Даже не смей думать о змеях. Это мыши. Я замер и перестал дышать – понять, откуда доносится звук, так и не смог. Потом услышал голос, едва различимый – так долетают обрывки чужого разговора с дальнего берега реки. Призрачным шелестом, прозрачным шуршанием. Мне вдруг привиделось, что вокруг не подземелье, а, наоборот, пустыня, бескрайняя и бесконечная. Я чуть было не потерял равновесие и не упал снова. Уперся лбом в сырые доски, которыми были зашиты земляные стены. От древесины пахло гнилью.
Зачем она делает это? Зачем?
– Инга! – крикнул я. – Зачем? Зачем?
Голос стал громче, ее голос. Она что-то негромко напевала на латышском. Послышались шаги, я оглянулся на звук.
Чиркнула спичка.
Огонек выхватил половину ее лица, челку, белок глаза. Инга перестала петь, она остановилась в черном проеме входа. Поднесла спичку к фитилю и зажгла свечу. Медленно подняла свечу над головой. Дрожащий свет растекся по комнате, громоздкие неуклюжие тени полезли на стены. Да, я стоял у оружейных ящиков. Справа находилась печь. Выход был прямо напротив.
– Ты что, чокнутая? Да?! Сумасшедшая?
Я начал орать, сдержаться мне не удалось.
Продолжал в том же роде, наверное, даже обзывал ее какими-то обидными словами. Я орал, постепенно понимая, насколько нелепо выгляжу – взбешенный, но без штанов и босиком, в грязной распахнутой рубахе.
Но Инга не улыбалась, она слушала с серьезным лицом. Слушала, неспешно, шаг за шагом, приближаясь ко мне. На расстоянии вытянутой руки остановилась. Наклонилась и поставила свечу у ног.
Удивиться я не успел: Инга выпрямилась и со всего маху влепила мне пощечину. Ладонь угодила по щеке и по уху. Звон оглушил меня, я заткнулся на полуслове.
– За буфетчицу. – Белый от бешенства взгляд из-под челки.
– Ну, ты-ы… – простонал я, мотая головой.
– Ты понял? – Почти крик.
– Да…
Она терла ладонь, должно быть, отбила.
– И еще…
Я инстинктивно отшатнулся.
– Запомни! – выкрикнула Инга. – Я никогда и никого не предавала. Никогда!
– Ты чокнутая! Истеричка!
– Да! Чокнутая! Да! Истеричка!
Она рванулась, на секунду мне показалось, что она сейчас укусит меня. Вопьется в лицо. Чертова хаски.
– Ты понял?! Понял?!
Нет. Я не очень понимал, о чем идет речь, но на всякий случай буркнул:
– Понял.
– Хорошо. – Она нагнулась за свечой. – Тогда пошли.
– Руки…
– Да. Руки.
Снаружи наступал вечер. Там прошел дождь, и лес был мокрым и ярким, точно свежевыкрашенным. Блестела трава, папоротники, их узорчатые листья казались лакированными. Мы возвращались. Я снова плелся следом, Инга шагала не оглядываясь. Моя решимость послать ее к чертовой матери постепенно выдыхалась вместе со злостью. К тому же нужно было сперва выбраться из болот. Я тер ладони, пальцы тупо ныли, они были красные и распухшие, как морковки. Сжать руку в кулак не получалось. От ремня на запястьях остались белые полосы, похожие на шрамы.
По сути Инга была права. Я злился на нее лишь за то, что она довела меня до бабьей истерики. До белого каления! До воплей и ругани, до оскорблений. А так – права. Ведь была же буфетчица – была. Дважды была, если уж начистоту. К тому же милицию наверняка не Инга, а соседи вызвали.
Над нами нависали еловые лапы. С крепкими, филигранными шишками, как на новогодних открытках. Проходя, Инга ухватила ветку рукой, отпустила. Меня обдало холодными каплями. Она повернулась, засмеялась. Я почти столкнулся с ней. – Прости, – перестала смеяться, серьезно добавила: – Так было нужно.
Вот чокнутая. Хотел быть строгим, обиженным, но не смог – улыбнулся в ответ.
– Чокнутая, – сказал я.
– Ага… – Она взяла меня за шею, притянула к себе. – Еще как…
Она целовала, не закрывая глаз, не жмурясь, как нормальные люди. Ее ресницы касались моих, светло-голубой глаз, широко распахнутый, огромный и жуткий, глядел в упор. Мои ладони сползли с талии, я стиснул ее ягодицы. Она сама подалась ко мне, прижалась. Я почувствовал ее упругий лобок. – Нет… – прерывисто дыша, сказала Инга. – Не тут. Пошли к озеру…
И снова впилась в мои губы.
Именно в этот момент мне стало ясно, что я пропал. Осознание пришло с каким-то восторженным упоением, как перед прыжком с кручи. Да, она сумасшедшая, но я готов сделать все, что взбредет ей в голову, – и не просто сделать, а с радостью. С бешеным восторгом сделать! Любовь? Нет, не думаю, да и кто знает, что это такое – любовь. Мания, безумие, умопомрачение – счастье! Словно я преступил черту, за которой не страшно уже ничего. Когда вдруг озаряет: а ведь никакой смерти-то и нет!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.