Текст книги "Латгальский крест"
Автор книги: Валерий Бочков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
36
Денег оказалось меньше, чем я ожидал. Всего триста семьдесят пять рублей, по большей части пятерками. Было несколько червонцев и одна фиолетовая – двадцать пять рублей. Купюры топорщились в кармане, стараясь снова свернуться в трубочку (так я их прятал в своем матрасе).
Ночной вокзал был пуст, касса закрыта, буфет тоже, в окошке с табличкой «Дежурный» кто-то маячил и изредка кашлял.
Шаги отдавались гулким эхом, иногда казалось, что кто– то шагает мне навстречу, но никто так и не появился. Похоже, той ночью я был единственным пассажиром. Неспешно добрел до стальной решетки камеры хранения багажа, за ней темнели пустые полки; в туалете шершавым обмылком с запахом мертвой мыши вымыл руки, после, стараясь не смотреть в зеркало, вымыл лицо. Вернулся в зал ожидания и долго изучал невразумительное расписание, мелкое, под мутным стеклом; казалось, кто-то напечатал все маршруты поездов Советского Союза. Некоторые поезда были отмечены непонятными значками – звездочками и крестиками, похожими на тайные кабалистические символы.
Пустая платформа мерцала лужами, должно быть, асфальт недавно окатили из шланга, и вода не успела высохнуть. От невидимых клумб томительно пахло душистым табаком. Было очень тихо. Лавки, каждая под своим фонарем и со своим конусом желтого света, уходили в перспективу.
Гармонию нарушала фигура милиционера, бродившая вдали. Сердце екнуло, мне стоило труда не повернуть обратно. Но я заставил себя продолжить прогулку: беспечно подошел к краю платформы, заглянул вниз, словно изучая рельсы. Даже фальшиво зевнул, прикрыв рот ладонью. Боковым зрением увидел, как милиционер двинулся в мою сторону. Неспешно, пошаркивая подошвами, он подходил ближе и ближе.
– Документы.
Постовой сделал ленивый жест, отдаленно имитирующий отдание чести. Я повернулся, опустил на асфальт тощий рюкзак – собирался впотьмах, кроме зубной щетки и китайского фонарика я сунул туда бог знает что еще – из внутреннего кармана куртки достал паспорт и школьный аттестат.
Милиционер взял, отошел, встал под фонарь. Я поплелся за ним. Он раскрыл, начал листать паспорт.
– С гарнизона?
– Нет. С кирпичного, с той стороны.
Судя по выговору, постовой родом был с юга, наверное, украинец или белорус. Или молдаванин. Хотя молдаван я видел только в кино, да к тому же молдаванину полагаются усы.
– А-а… С кирпичного…
– С кирпичного.
– Че-то не похожа фотография. – Он прищурился, глядя то на меня, то в паспорт. – Вроде как ты, а вроде…
– Я это.
– А может, старший брат. Паспорт у него тиснул и в бега.
– Паспорт мой, – буркнул я. – И брата нет.
От милиционера крепко разило сапожной ваксой и потом.
– Нету брата! Малолетки знаешь какие кренделя выписывают! Вот тут зимой взяли одну артистку, пятнадцать лет, сама с-под Краснодара… Ну как же ее… Яна… Яна… фамилия еще еврейская… А на вид гладкая такая курвочка, титястая и жопа что орех – лет двадцать, а то и больше, не моргнув глазом, дашь! А ей пятнадцать! К морякам в Клайпеду пробиралась иностранным, чтоб за валюту, понимаешь, за тряпки, джинсы там всякие. Во как! Паспорт у сестры тиснула…
– Нет у меня сестры.
– Нету… А чего среди ночи? Куда едешь-то?
– В Ригу, – сказал первое, что пришло в голову. – В институте собеседование. Рано утром. В девять. В девять утра собеседование.
Постовой вдруг погрустнел, замолчал.
– Драпать. – Он протянул мне документы. – Драпать из этой дыры… А то ведь так всю жизнь по платформе прошаркаешь… Первый на Ригу в четыре ноль шесть, московский скорый.
– Спасибо. А как с билетом, касса-то…
– Билет! Да проводнице трояк дашь, и вся любовь. Не прозевай только, стоянка всего минуту.
Я кивнул, убрал документы, пошел к вокзалу.
– Эй! – окликнул милиционер. – Вспомнил! Фамилия той ссыкухи краснодарской – Файнгарт! Файнгарт, во как!
37
Да, еще одна деталь, которую я забыл упомянуть… нет, вру – как такое можно забыть, снова, жалея себя, решил не говорить, а забыть такое невозможно. Она, деталь эта, неразлучна со мной – ныне, присно и во веки веков, аминь! Выгравирована в моей памяти, выколота на изнанке моей души равнодушными буквами прокурорского протокола – вот, читай и ты: «На левой груди жертвы, в сантиметре над левым соском, обнаружен свежий порез в виде двух параллельных молний, похожих на воинский знак СС. Порез нанесен острым предметом, скорее всего, ножом или бритвой».
Можно ли объяснить, чем Инга была в моей жизни, не знаю, вряд ли. Для этого я должен взять тебя за руку и провести по всем тайным тропам нашей заповедной страны. Показать хрустальные водопады и изумрудные озера, бездонные туманные ущелья с парящими орлами и снежные горы, втыкающие свои пики в сапфировое небо; и те сонные долины, где клевер мягок и сочен, где пастухи в заброшенной хижине оставляли для нас теплый хлеб, овечий сыр и кислое молодое вино в глиняном кувшине; а просыпались мы лишь к полудню от звона крыльев пестрых колибри – рубиновых, золотых и прочих невиданных цветов, которым еще не придумали названия.
А после мы отправимся другим маршрутом. Для этого нам понадобится карта моей боли – это будет не столь приятная экскурсия, но она, прости, тоже нужна. Без этого тебе не понять, отчего спустя столько лет я не смог найти замену ей, Инге. Думаешь, я не пытался? Еще как!
Осколки образов, обрывки фраз, тени чувств – вот главные сокровища моей памяти. Я их разглядываю, любуюсь, как в детстве наши девчонки любовались своими «секретами» – в тайном месте под кусочком стекла они прятали всякий мусор – фантик, ленточку, обрывок фольги, мертвый цветок. Да, мусор; но, прижатый стеклом, этот мусор выглядел действительно красиво.
Как по́шло, скажешь ты. Как банально. Да, я согласен, банально и пошло. Ведь ничего нет банальнее смерти, тривиальнее боли и вульгарнее потери близкого. И как ни крути, в конце концов, смерть – единственная стопроцентная гарантия в этой жизни.
Тебе могло повезти: ты увернулся от страданий и бед, ты обитаешь в милой сказке с говорящими оленями и мягким климатом, тебя не запрятали в острог, ты не попал на каторгу, твой дом не был сожжен огнем вражеской артиллерии, тебе не пришлось зимой пробираться по льду реки, и тебе не ампутировали обмороженную ступню без наркоза; о пыточных камерах у тебя смутное представление, а про инквизицию, Освенцим и подвалы Лубянки ты знаешь лишь из книг. Но даже в этом случае у тебя еще есть кто-то живой, кто тебе дорог. И он умрет. В этот страшный час ты будешь гол как младенец и беззащитен как птенец, выпавший из гнезда.
На старом кладбище под Амстердамом я набрел на могилу с надгробным камнем. Сделал фото этого надгробия, увеличил и повесил на стену. Бескомпромиссное послание гласит:
«К тебе, путник, проходящий мимо, обращаюсь я. Как ты сейчас – вчера был я. Как я сейчас – ты будешь завтра».
38
Ночные звонки меня не пугают. К тому же я, как правило, засыпаю лишь под утро. Разумеется, пробовал я и снотворное, но все эти таблетки отчего-то не рекомендуется мешать с алкоголем. А принимая и то, и другое, рискуешь нарваться на неожиданный и не всегда приятный результат. Подробности опускаю, ты можешь о них прочитать на коробке, если вооружишься увеличительным стеклом. Муравьиным петитом набран целый ассортимент побочных эффектов, половина из них будет пострашнее любой бессонницы. Навязчивые мысли о самоубийстве, беспричинная истерика и немотивированная агрессия – вот тебе всего лишь несколько фиалок из того букета.
Телефон зазвонил в полчетвертого утра, точнее, в три часа и тридцать две минуты. Одной минуты не хватило до полной гармонии троек. По неясной причине глупости такого порядка расстраивают меня. Номер, что высветился, показался мне слишком длинным для нормального человеческого телефона и напоминал расстояние до дальней галактики.
– Я знаю, тебе плевать, звоню для очистки совести. Отец умер. Похороны в субботу.
Я не произнес ни слова, в динамике пиликали короткие гудки. Бережно, как раненую птицу, я опустил телефон на стол. На экране светились три тройки.
За одну минуту время спрессовалось и обратилось в ничто. Двадцать семь лет, разделявшие нас, оказались ложью, вымыслом, фантазией. Я не то что сразу его узнал, этот голос выдернул меня и швырнул обратно в прошлое. Дюжина слов, всего дюжина слов – и мне снова пятнадцать, чистая магия! Оказывается, я не переставал бояться его, я не переставал его ненавидеть. Нас разделяли четверть века и несколько государственных границ, но меня трясло, точно Валет стоял тут, прямо передо мной. С ухмылкой, щуря глаза и лениво потирая ладони, как он делал всегда, прежде чем ударить.
Я отодвинул кресло, опасливо поглядывая на темный экран телефона, встал из-за стола. Подошел к окну. На подоконнике в углу тихо приютилась недопитая бутылка. Я открутил пробку, сделал большой глоток. Мысленно проследил путь алкоголя, отпил еще.
– К чертовой матери! – сказал громко, обращаясь непонятно к кому – к брату, к усопшему (как выяснилось) отцу или к себе самому.
На той стороне залива, пришвартованный к набережной, сиял разноцветными лампочками китайский ресторан, за ним пунктиром мерцали железнодорожные пути, чуть левее виднелось здание вокзала, важное, похожее на крепость с остроконечными башнями и исполинскими часами над аркой входа. Не составляло труда разглядеть время – было без пятнадцати четыре.
Шок от звонка прошел, смятение тоже, я отпил из бутылки и попытался взглянуть на вопрос рационально. Первое: я никуда не еду. Разумеется, я никуда не еду. Ни в какую Латвию и ни на какие похороны. И не надо меня стыдить – они сами вычеркнули меня из своей жизни, и отец, и брат. Чужие люди, просто чужие – кто они мне? Никто! Их нет, они не существуют.
Не существуют?
Но отчего тогда, милый друг, спустя (вокзальные часы показывали четыре утра), спустя двадцать семь минут тебя продолжает трясти? Что это – страх, ненависть или, вот прекрасное словосочетание, жажда мести? Жажда мести! Как романтично, как вульгарно, точно сюжетец французского романа: герой возвращается на родину, чтобы отомстить брату за смерть любимой.
По горбатому мосту прокатился трамвай, стеклянно звякнул и исчез. Отвинтив пробку, я опрокинул в рот бутылку – пусто.
Ведь мерзавец затем и позвонил, чтоб ткнуть меня носом – как щенка, как жучку: нет, врешь, ничего не изменилось. Целая жизнь прошла, и ты можешь себе придумывать, каким важным и влиятельным стал, мол, знаю-знаю себе цену – и костюмы, рубашки с запонками, и летаю только первым классом, вон на Манхэттене пентхаус с видом на Центральный парк, и тут дом в пять этажей. Все это, может, и правда – да вот только стоит мне поманить тебя пальчиком, и побежишь ты ко мне на задних лапках. Побежишь-побежишь, как миленький. К ноге, Чижик, к ноге!
39
На том же кладбище под Амстердамом я отыскал могилу Гуго Кастеллани. Треснувшая по диагонали плита оказалась на редкость лаконичной: кроме фамилии покойного там не было ничего – ни глубокомысленной фразы, ни года рождения, ни года смерти, даже имени не было. Для человека, посвятившего свою жизнь налаживанию контактов с загробным миром, столь скромная презентация, причем именно тут, на месте перехода из одного мира в другой, могла показаться весьма странной, если не знать печального финала его карьеры.
1875 год стал годом краха Гуго Кастеллани. Серым февральским утром полиция нагрянула с обыском в его фотоателье на Принц-Хендрик-каде. Студия занимала весь второй этаж, на третьем находилась фотолаборатория, четвертый и пятый были жилыми, там обитал сам фотограф-спиритуалист. На чердаке полиция обнаружила тайную студию и склад манекенов в человеческий рост, набор париков, накладных бород, несколько черепов, в том числе один верблюжий, и целую коллекцию – более двухсот – фотопортретов с умелой ретушью.
На суде Кастеллани полностью признал свою вину. Он подробно, шаг за шагом, раскрыл всю механику мошенничества. Клиент при внесении аванса должен был указать, кого из умерших родственников или друзей он желает видеть рядом с собой на фотографии. Поскольку запись производилась за несколько месяцев до съемки, у Кастеллани было достаточно времени на тщательную подготовку. Если не удавалось найти портрет, использовался череп, задрапированный вуалью. Иногда добавлялся парик или борода. Детали играли важную роль: тайными путями Гуго узнавал о пристрастиях и увлечениях покойного. Фотограф считал, что именно нюансы, а не парики и накладные бороды, заставят клиента поверить в истинность фальшивки. Не выпячивая, лишь намеком, порой едва заметным штрихом – ведь трюк заключался в том, чтобы клиент сам разглядел спрятанное послание с того света. Сам разгадал шараду и расслышал загробную весточку.
Вдова генерала Деграсси упала в обморок, рассмотрев в увеличительное стекло пучок моркови: отставной генерал в последние годы жизни стал заядлым огородником. Амфора, дымчатым силуэтом проступавшая на фоне, напомнила князю Потоцкому об острове Корфу, месте первой встречи с недавно скончавшейся во время родов княжной. Череп верблюда, задрапированный марлей, изображал призрак любимой лошади, чучело лисы намекало на охотничьи увлечения. Невзначай оброненная кукла, сачок для ловли бабочек, скрипка, палитра с кистями или нотный пюпитр – Гуго, безусловно, обладал незаурядным воображением.
На суде, не таясь, он рассказал и о технической стороне преступления. Фотография гостей с того света готовилась накануне в тайной студии на третьем этаже. Манекен наряжался в подходящий костюм или платье, выбиралась драматичная поза; заранее отпечатанный портрет в натуральную величину крепился булавками к голове манекена. Сверху накидывалась «магическая вуаль» (так Гуго называл крашеные куски марли и полупрозрачного шелка): драпировка создавала мистический флер и заодно скрывала изъяны – булавки, швы, грубые края и места склейки. Делался снимок, фотопластину проявляли, и она оставалась в лаборатории.
На следующий день появлялся клиент. Он приходил к назначенному часу, его встречал ассистент, немой индус-сикх в белом тюрбане, вел в студию. Усаживал в кресло. Фоном служил черный бархатный занавес. Такие же шторы закрывали все три окна. Тщательно выставленные фонари освещали лишь человека в кресле. Появлялся фотограф, одетый в черный фрак; к тому времени он отпустил длинные волосы и отрастил демоническую бородку клинышком. Без единого слова Гуго подходил к камере и делал снимок. Молча уносил дагеротип в лабораторию. Пока ассистент угощал клиента ликерами или кофе с бисквитами, Гуго наверху проявлял пластину: фон за креслом оставался прозрачным; совместив новый негатив с заготовленным загодя, «загробным», фотограф делал отпечаток.
Элементарная химия, авантюризм и немного фантазии – и через двадцать минут клиент получал несокрушимое доказательство существования загробного мира.
Прокурору не составило труда отыскать пострадавших. Клиентами фотомедиума были персоны по большей части богатые и именитые. Некоторые – настолько, что их фамилии были изъяты из документов следствия. Свидетелями на процессе выступили: знаменитый журналист, вдова известного итальянского скульптора, профессор Гаагского университета, полковник артиллерии, оперная дива и ученый-зоолог.
Все они слышали признания фотографа; несложная механика мошенничества не оставляла сомнений в обмане: прокурор демонстрировал парики и фальшивые бороды, привезли даже верблюжий череп и два манекена, женский и мужской, – но вопреки фактам, вещественным доказательствам, вопреки здравому смыслу все свидетели выступили в защиту обвиняемого. Процесс над Кастеллани виделся им результатом происков завистливых конкурентов – менее удачливых спиритуалистов, заговором воинствующих атеистов из академических кругов, коррупцией в полиции и архаичностью судебной системы Королевства Нидерландов.
Что это? Абсурд? Как можно объяснить абсурд? Да и можно ли? Что заставило взрослых образованных людей занять наивную позицию, идущую вразрез с логикой? Ведь не дремучие крестьяне из сумрачного Средневековья, сливки и пенки – элита просвещенного века.
Ответ не так прост и состоит из нескольких элементов. Разумеется, доверчивость. Доверчивость, часто помноженная на горечь от потери близкого человека. Гордость. Разумеется, гордость – никто не хочет выглядеть простофилей, клюнувшим на незатейливую блесну: к тому же за парный фотопортрет с покойником клиенты платили хорошие деньги. В любом, даже очевидно проигрышном, положении человеку свойственно желание выглядеть авантажно и, по возможности, сохранить лицо.
Но помимо перечисленных, вполне понятных, человеческих слабостей в этой истории есть и элемент почти мистический – я вовсе не имею в виду фальшивых выходцев из мира мертвых, нет, речь идет о желании верить. И не просто верить, а верить вопреки. Вопреки здравому смыслу, фактам, законам физики, своему опыту и мудрости всего человечества, вопреки всему на свете. Что рождает эту непостижимую веру – любовь, утрата, тщеславие или вообще непонятно что – не столь важно. Важно, что в каждом из нас тайно тлеет страстная готовность поверить в чудо. Мы жаждем тайн, и, чем невероятней, чем сверхъестественнее она, тем упрямее наша вера.
40
Через сто лет я сам стоял перед парадной дверью того самого дома на Принс-Хендрик-каде. Фасад, да и саму дверь, похоже, красили еще при фотографе-спиритуалисте. Дом на амстердамский манер был зажат с боков соседями: велосипедная мастерская справа и антикварная лавка слева. Звонок не работал, я вдавил немую кнопку еще несколько раз, прижал ухо к облупившейся краске. Тихо. Стукнул кулаком несколько раз, потоптался немного, уже собрался уходить. На втором этаже хлопнули ставни, в приоткрытом окне показалась старуха. Она что-то прокаркала по-голландски, я не понял ни слова и, задрав голову, выкрикнул как пароль:
– Кастеллани!
Старуха исчезла и тут же появилась снова, совсем как кукушка в ходиках. Махнув рукой, что-то бросила мне. Я едва увернулся. На тротуар, звонко звякнув, упал ключ. Такими в сказках запирают замки казематов или башен с томящимися там златовласыми принцессами. К кольцу была привязана белая лента, пока ключ летел, она неслась за ним хвостом кометы.
Прихожая, тесно заставленная каким-то хламом, напоминала кладовку. Наверх вела крутая узкая лестница. Я поднялся на второй этаж и очутился в темной и неожиданно большой комнате с тремя стрельчатыми окнами. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, высокий потолок был украшен алебастровыми розетками и прочей безвкусной орнаментикой, на месте люстры из дыры свисал оборванный провод. Старуха оказалась женщиной около сорока, босой, в черном атласном халате с китайскими мотивами. В стакане, что она цепко держала, блестел лед и желтела какая-то янтарная жидкость. Женщина была пьяна в лоск. Мои часы показывали десять сорок утра.
Она начала задавать вопросы. Голос напоминал голосок девочки-подростка, высокий, с ломкой хрипотцой, намекающей на завершающую стадию полового созревания. Что она о чем-то спрашивает, я догадался лишь по интонации – то был мой первый год в Голландии, и я объяснялся на косноязычной смеси школьного немецкого с вкраплением приблизительного голландского и весьма условного английского. Все это сопровождалось выразительной мимикой и живописной жестикуляцией. В безвыходных ситуациях я использовал русские слова, снабжая их окончаниями «ус» или «ум», надеясь, что подобная вестернизация славянской речи будет способствовать пониманию.
Я показал ей эмиграционную карточку, которую мне выдали в полиции пару недель назад. Печать с королевским гербом не произвела особого впечатления – покрутив в руках, она вернула картонку мне. Звякнула ледышками в стакане, сделала птичий глоток и снова что-то спросила. Пару слов я понял. – Нихт! Найн! Ихь бин кайн польский коммунист. – Я тыкал себя в грудь, отрицательно мотая головой. – Ихь бин русский фотографус.
– Фотографер?
– Йа! Йа! Фотографер!
Ее звали Леонора Кук, она оказалась правнучкой знаменитого Кастеллани. Выяснилось, что и Гуго тоже на самом деле был Куком. Так, по крайней мере, я понял. Мы поднялись наверх. На чердаке пахло теплой пылью и старой бумагой. Пирамиды сундуков и коробок разных калибров упирались в почерневшие балки, в углу теснились манекены, плюшевые от серой пыли. Под брезентом, что Леонора сдернула королевским жестом, обнаружилось массивное кресло на львиных лапах и с резной спинкой. Я попытался сдержаться, но все-таки чихнул. Леонора вежливо пожелала мне здоровья, я галантно кивнул:
– Беданкт!
Она позволила мне рыться в коробках. В одних хранились стеклянные пластины с негативами, в других – отпечатки. Фотографии столетней давности выглядели на удивление качественно – идеальная резкость, прозрачность света и мягкость тени; любой сегодняшний фотограф, пользующийся новейшей оптикой, мог бы позавидовать техническому мастерству Гуго. Не говоря уже о его творческой виртуозности.
Пришельцы с того света выглядели настоящими призраками: мутные и полупрозрачные, в чутких позах, они словно прислушивались к какому-то тайному зову, будто кто-то властно вызвал их из загробного мира. Безусловно, помимо технического и артистического мастерства, Гуго обладал феноменальным психологическим чутьем.
Вот молодой мужчина, лицо серьезно, он сидит прямо (я узнал кресло на львиных лапах), пальцы сжимают подлокотник. Он пристально смотрит в объектив камеры. Мне кажется, что он смотрит мне прямо в глаза. За креслом клубится туманная бездна. Из морока, точно сотканная из клочьев дыма, возникает фигура, женская фигура. С мольбой она тянет руки, пытается обнять мужчину, но какая-то сила, мощная и упругая, вроде сильного потока, тащит ее прочь. Лицо женщины едва угадывается, но сходство несомненно.
Не знаю, сколько времени я провел на чердаке. Леонора приходила и уходила, потом появлялась снова, мелодично позвякивая льдом в полном стакане. В углу я раскопал футляр с набором объективов, две старинные камеры и штативы для них, в чемодане обнаружился целый выводок аптекарских склянок, реторт и колб. В одних мешках были сложены парики и бороды, в других – куски марли и шелка.
Когда я уходил, Леонора показалась мне трезвее, чем утром. Она загадочно улыбнулась и тронула указательным пальцем мою скулу, словно проверяя мою реальность. Я попросил разрешения прийти еще раз. Одновременно подумав, что в год моего появления на свет Леонора наверняка была весьма привлекательной девицей.
Тогда я жил в общаге рядом с рынком на Альберт Кёйп, получал пособие в шестьдесят гульденов и ходил на вечерние курсы голландского языка при протестантской церкви. Соседи по общаге, два развеселых брата-суринамца шоколадного цвета в пестрых рубахах с пальмами и попугаями, пытались пристрастить меня к марихуане, но из этого ничего не вышло: от травы меня мутило, вместо обещанного кайфа на меня наваливалась тошнотворная слабость, как при пищевом отравлении. По утрам мы подрабатывали на рынке, помогая торговцам разгружать овощи и фрукты. Тогда я узнал о существовании киви и абсолютно гладких персиков, впервые попробовал манго и папайю. Устрицы мне не понравились, а вот голландская селедка оказалась гораздо вкусней нашей, балтийской.
Я ощущал себя Адамом до появления Евы. Я был тихо счастлив. Одиночество не тяготило меня, наоборот, казалось естественным. Созерцание стало моей страстью. Я превратился в огромный и жадный глаз. Амстердам виделся мне сказочным городом, уютным и тихим, волшебным рогом изобилия, полным добрых сюрпризов.
Город не скупился на чудеса, я их хищно впитывал. Большие чудеса, чудеса поменьше, ну и совсем уж крошечные, вроде стеклянных капель росы на стальных спицах велосипедов ранним утром или запаха жареной картошки из соседней забегаловки. Или как торговцы рыбой разбойничьими голосами зазывают покупателей, выкрикивая цены, или как от тюльпанов пахнет медом, а мед пахнет ванильным печеньем.
С каким восторгом, тихим и похожим на хрупкое счастье, я шагал утренними безлюдными улицами, когда сонное солнце с трудом протискивалось меж домов и рассыпалось тысячей зайчиков по мокрым булыжникам мостовой, по лужам на пустых столиках летних кафе, путалось в железных ножках венских стульев, а то вдруг вспыхивало звонкой радугой в веере воды из шланга, которым обстоятельный хозяин заведения в мокром фартуке и свежей рубашке снежной белизны неспешно поливал тротуар.
День подкрадывался незаметно. Вдруг тишина обрывалась – и ты оказывался в вихре бесшабашной карусели: солнце выкатывалось в зенит, острые черепичные крыши пронзали синее небо, по невозможной синеве перпендикулярно каналам, мостам, домам и соборам неслись разорванные в клочья белые облака, крикливым чайкам вторили звонкие трамваи, из кондитерских несло душистым жаром и пахло булками с корицей. Задорный здоровяк, похожий на отставного фельдфебеля, улыбаясь всем своим естеством – прищуром глаз, пышными усами, бронзовой лысиной с апостольской седой опушкой, – бодро крутил ручку расписной шарманки, громогласной, как духовой оркестр, и огромной, как платяной шкаф. Тут же румяная деваха в красном чепце и яично-желтых сабо приглашала на лодочную прогулку по каналам с выходом в залив. Пиво и лимонад входили в стоимость экскурсии. С запада, из ларька с тщательно нарисованной русалкой, благоухало маринованной селедкой с луком; с востока, из открытых окон харчевни, тянуло пивным хмелем и жареными сардельками.
Ошалевшие туристы сбивались в стайки; они бродили по городу как заблудившиеся дети – японцы с неизбежными фотоаппаратами щелкали все подряд, включая сытых голубей и магазинные вывески, немцы гоготали и бесконечно ели картошку из клетчатых бумажных кульков, зычные американцы, похожие на мордатых подростков, искали кофейни с марихуаной, жгучие средиземноморские брюнеты, воровато стреляя маслинными глазами, нетерпеливым шепотом требовали указать кратчайший маршрут в «квартал красных фонарей».
А после на город тихо спускались сумерки, и вдоль каналов можно было кружить вечно; в воде отражалось розовое небо, потом каналы становились фиолетовыми, темно-лиловыми – и вдруг чернели как деготь, густели и застывали.
Зажигались окна и ложились в неподвижную воду, штор никто не задергивал, часто окна были распахнуты настежь: в интерьерах всевозможных вкусов и разного достатка амстердамцы занимались обыденными делами – грустили, фальшиво подпевали радиоприемнику, беседовали, целовались, ужинали. Выпивали, многие курили, иногда, судя по страстным стонам, совокуплялись, реже ругались. После я узнал, что голландская эта традиция уходит в Средневековье: священник выполнял ежевечерний обход прихожан, заглядывая к ним в окна. Занавешенное окно намекало на темноту помыслов хозяина, за шторами определенно занимались каким-то греховным делом. Но если ты чист душой перед Богом и людьми, то и скрывать тебе нечего. А все естественное – от Бога и потому не стыдно.
На Принс-Хендрик-каде я снова появился через несколько дней. К тому визиту я выучил несколько голландских фраз. Пока я копался на чердаке, Леонора даже угостила меня кофе – принесла фарфоровую чашку на подносе; на бумажной салфетке рядом лежал сиротский сухарик.
К сентябрю мне выдали разрешение на работу, и я устроился в фотолабораторию у центрального вокзала. До Принс-Хендрик было всего минут пятнадцать быстрым шагом – через мощеную площадь, перерезанную серебром трамвайных рельс, по трем горбатым мостам над тремя сонными каналами.
Леонора, очевидно, считала меня слегка помешанным, но неопасным, тихим. Вроде шахматистов, математиков или страстных нумизматов, что проводят жизнь в параллельном мире черно-белых клеток, дробей и слепых монет мертвых империй. После смерти Кастеллани (тот скончался от сердечного приступа прямо в зале суда) семейство Куков постаралось сделать все, чтобы мир поскорее забыл и фотографа-спиритуалиста, и его фабрику заказных призраков. Агенты Кристи умоляли вдову выставить на аукцион хоть что-нибудь из бутафорского арсенала Гуго: за верблюжий череп они обещали не меньше тысячи гульденов, за любой манекен – пятьсот. Дагеротипы знаменитостей запросто могли уйти по сотне. Деньги по тем временам весьма приличные, к тому же после выплаты судебных издержек семья – вдова и две дочки – остались на бобах. Но прабабка Леоноры, дочь брабантского драгуна, участника бойни под Роттердамом, где он в одном бою потерял три пальца, глаз и правое ухо, была непоколебима: оптика и камеры, мошеннический реквизит и аксессуары вместе с архивом негативов и отпечатков – все было свалено в мешки, коробки и сундуки и хладнокровно заперто на чердаке.
В одном из ящиков я наткнулся на лабораторный дневник Гуго. По отпечаткам и приложенным схемам было видно, как он экспериментировал с освещением и выдержкой, пытаясь добиться наибольшего эффекта, как использовал свои магические вуали для создания загробной реальности, как шаг за шагом приближался к созданию почти идеального миража потустороннего мира. Ведь мираж, зафиксированный на фотографии, перестает быть фикцией. Он убедителен как снимок вон того фонаря или этого дерева. К тому же на тот фонарь тебе определенно наплевать, а призрак любимого дедушки тебе близок и дорог. Внезапно я начал понимать, отчего обманутые клиенты не приняли сторону обвинения. В конце концов, примерно так работают все религии, и история человеческой цивилизации не такой уж плохой пример для подражания.
Леонора, пьяненькая и по-детски неловкая, вечно что-то ронявшая или цеплявшаяся за углы, с русой школьной челкой и большими глазами невинной голубизны, поначалу казалась мне фигурой нелепой и почти комической. Как-то она предложила мне переночевать. Сказала, что постелет в кладовке под лестницей. Это была не совсем кладовка, а что-то вроде кровати в шкафу – голландское изобретение для сохранения тепла, – кстати, именно в таком саркофаге спал и великий Рембрандт. Я нехотя согласился, убедив себя, что до общаги тащиться через весь город, а так утром домчусь на работу за пятнадцать минут.
Опасения мои оправдались: ночью хозяйка пришла ко мне в шкаф. Но вместо ожидаемого разврата она залезла под одеяло и, обхватив меня, прорыдала всю ночь. Многих слов я не понял, кажется, она говорила про свою мать и про какого-то Альберта, кто это был – отчим, или брат, или просто знакомый, – выяснить мне не удалось. Под утро, не разжимая рук, она заснула, а я, боясь пошевелиться, лежал оглушенный, как контуженый солдат, забытый на поле боя.
Рубашка была насквозь мокрой, я не мог себе представить, как одна маленькая женщина в состоянии выплакать такое количество слез за одну ночь. Другим открытием стало, что жалость и сострадание в нужной пропорции удивительно напоминают суррогат любви. Разумеется, любви платонической.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.