Текст книги "Латгальский крест"
Автор книги: Валерий Бочков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Я переехал на Принс-Хендрик в январе. Леонора тогда свалилась с жестокой простудой, стала капризной, хрипло кашляла, как умирающий шахтер, но не переставала цедить свои коктейли (ямайский ром с лимонадом и льдом) и курить. Как многие голландцы, из экономии она курила самокрутки – тонкие и тугие пахитоски, которые она ловко сворачивала буквально за несколько секунд, причем даже не глядя.
Устроился я на четвертом этаже, в бывшей лаборатории ее прадеда. Спал на кожаном диване, близнеце чудища из латышского фотоателье Адриана Жигадло. Я платил ей ренту скорее символическую, тем более для таких апартаментов, да еще и с видом на залив.
В феврале закончились языковые курсы, к весне мой голландский стал вполне приемлем для вербального выражения относительно сложных мыслей. Мы вступили в пору наших «арабских ночей»: мои истории плавно перетекали одна в другую, стеклянно позвякивал лед в стаканах, Леонора сорила пеплом на подушки, из почти мифической тьмы вставали Гусь и Арахис, рыжая буфетчица и милиционеры, появлялась мать, выходил отец, недобро щурясь, выплывал Валет. Инга в моих историях получалась неубедительной, как коллажный портрет, грубо составленный из фотографий разных людей. Из-за нее мы чуть не поругались.
– Она чокнутая! – неожиданно громко и зло сказала Леонора. – А ты – тряпка!
– Она любила меня!
– Дурак! Безумец не может любить никого, кроме себя и своего безумия!
Я растерялся, а Леонора, ткнув окурок в пепельницу, откинула одеяло и, шлепая босыми пятками по паркету, вышла прочь из комнаты.
Если уж начистоту, то мне самому те истории казались почти вымышленными. Словно я пересказывал какие-то нордические саги вроде Калевалы или Нибелунгов, где жестокость выдавалась за решительность, вероломство – за ум, хитрость котировалась выше чести; где брат убивал спящего брата, а после рубил его тело на сто кусков и выкидывал в волны прибоя; где вдова покорно отдавалась убийце мужа, который, в свою очередь, душил младенцев в колыбели, опасаясь грядущей мести. Я рассказывал о событиях, участником которых был сам, и часто не мог объяснить логики поступков, причем не столько Леоноре, сколько самому себе.
Еще одно открытие подтвердило мою раннюю догадку об иллюзорной природе времени. Повторюсь, времени не существует. Когда в жаркой темноте Леонора стискивала мои плечи, когда ее кукольный голосок, задыхаясь, поднимался все выше, словно карабкаясь по ступеням, и я уже не мог отличить сладострастных возгласов от истерических рыданий, когда она становилась робкой, доверчивой и ласковой, мне начинало казаться, что я обнимаю не взрослую тетку, прокуренную и страдающую алкоголизмом, а трусливую девчонку, неопытную и пугливую ровесницу.
Да, жалость под определенным углом зрения действительно здорово напоминает любовь. Но не радостную, какая случается летом или в самом конце весны – с теплым ливнем и мокрыми поцелуями в высокой траве, полной стрекота кузнечиков и запаха лесной земляники, а любовь хмурую, февральскую, безнадежно горькую, как ядро гнилого ореха. Чем ближе я узнавал Леонору, чем больше она рассказывала о своей жизни и о себе, тем глубже я погружался в эту непроглядную хмарь.
Альбертом звали ее сына, который умер в пять месяцев. Муж (имени его она не произнесла ни разу, он фигурировал в истории как «он» или «этот») сумел убедить Леонору, что смерть ребенка – полностью на ее совести. После попытки самоубийства она очутилась в психушке, через полгода ее выпустили, прописав кучу таблеток и обязательную психотерапию. Муж к этому времени исчез, сняв с их счета все деньги и прихватив фамильные драгоценности.
Леонора страдала от нескольких фобий. От тривиальной боязни открытых пространств – иногда она не могла заставить себя выбраться из-под одеяла весь день – до экзотического страха быть превращенной в птицу. Она опасалась острых, колющих и режущих предметов, ей постоянно чудился запах дыма, однажды она призналась в своей крепнущей уверенности, что на дом непременно рухнет неисправный самолет. На улицу она выходила лишь в случае крайней необходимости. За общение с внешним миром отвечал я. Продукты и напитки (ром – непременно «Капитан Морган», лимонад – разумеется, только «Сол»), оплата счетов, покупка газет и журналов – все это и многое другое стало моей обязанностью.
Одновременно я продолжал разбираться с хозяйством прадедушки: навел порядок в лабораторном архиве, разложил студийные дневники по годам (хронологию нарушала обидная брешь в 1874 году – в коробке с первым полугодием мыши устроили гнездо, превратив бумаги в труху). Я пылесосил манекены и чистил костюмы. На открытой террасе с головокружительной панорамой на черепичные крыши, золотые шпили и кирпичные башни я развесил на прищепках парики, бороды и магические вуали. Судя по гирляндам мертвых лампочек и забытым бутылкам, выводку барных стульев и пыльным фужерам, на террасе некогда пили и веселились. Леонора на террасу не выходила, у нее возникало непреодолимое желание прыгнуть вниз. В целом она относилась к моему увлечению нечистыми делами порочного Гуго Кастеллани со сдержанным раздражением, переходившим в безразличие.
Старинные фотокамеры сохранились превосходно и наверняка работали. Подтвердить или опровергнуть мою уверенность, увы, возможности не было – дагеротипы перестали выпускать почти сто лет назад. К лету я привел чердак в божеский вид. Пользуясь рисунками Гуго, схемами и записями из дневников, я воссоздал на чердаке его тайную студию, ту, где создавались химеры. Его магические вуали оказались гениальным изобретением – шелк или марлю вешали наподобие занавесок как перед объектом съемки, так и за ним;
угол освещения и яркость лампы меняли прозрачность вуали, создавая ощущение таинственной туманности и неожиданной, почти инфернальной, глубины.
На барахолке, что у оперы на Ватерлоо-плейн, мне удалось за пятьдесят гульденов выторговать у хромого югослава старый «Никон» с парой приличных объективов. Проявлять пленку и печатать фотографии я мог, оставаясь на работе после закрытия фотоателье. В июне я начал экспериментировать. Поначалу пытался разобраться и просто повторить – стандартный путь из подмастерьев в мастера в любом ремесле. Изобретательность Гуго восхищала, но еще больше поражала его интуиция: ведь только дьявольским чутьем, и ничем другим, не объяснить лунный отлив рефлексов, робкую дрожь бликов, тягучую негу теней – ворожба, чистой воды ворожба! Кастеллани продвигался на ощупь, он был первым, никто до него не посягал на документальное воспроизведение загробного мира.
41
Амстердам – город кентавров. Велосипедных. Пользоваться любым другим средством передвижения тут считается дурным тоном. Однако стать идолом велосипеду не позволила голландская рациональность: велосипед – лишь средство передвижения, не более того. На улицах редко увидишь дорогую модель, сияющую новеньким хромом и сверкающую никелем спиц. Истинный амстердамский велосипед похож на калеку, кажется, что он тайком сбежал со свалки, он крив и коряв, местами ржав; кто-то нетрезвый малярной кистью выкрасил его в случайный цвет, оставшийся от покраски тюремной ограды. Такой не жалко оставить под дождем, наскоро приковав цепью к решетке моста или к фонарному столбу. Не стоит тратиться на замысловатый замок, все равно рано или поздно твой велосипед украдут. Кража велосипеда неизбежна как смерть, это самое распространенное преступление в Амстердаме. Если ты стал жертвой, в полицию не обращайся, просто поезжай на велосипедный рынок, что на полпути к аэропорту Схипхол: за двадцать гульденов ты купишь себе другой. Не хуже, но и не лучше, может, другого цвета. Вполне возможно, ты наткнешься на свой, украденный накануне.
Со временем ты тоже станешь асом и будешь держаться в седле не хуже любого амстердамца, научишься на ходу есть картошку из кулька, круто поворачивать, не вынимая рук из карманов, лихо, но невозмутимо уворачиваться от неуклюжих туристов. А какое упоение в вечерний час влиться в стремительный поток, неукротимо несущийся по улицам и мостам, по набережным и вдоль каналов, подобно неистовой стае валькирий с летящими по ветру русыми волосами, крылья ми черных плащей, лентами шарфов и пестрыми подолами платьев!
Свой велосипед я оставлял в прихожей под лестницей. Это был мой третий, два предыдущих, разумеется, похитили злодеи. Местные скажут: три за год – нормальная статистика.
Бросив мокрый плащ в угол, я подхватил увесистый пакет с продуктами и поднялся наверх. Леонора сидела на сумрачной кухне, сгорбившись, смотрела в окно. Она не повернулась; в толстой кофте деревенской вязки поверх шелкового халата она напоминала хворую тропическую птицу. Я потянулся к выключателю.
– Не включай, – скомандовала она и закашлялась.
Я равнодушно пожал плечами, бухнул пакет на стол. Внутри звякнули бутылки. Она снова начала кашлять, закрывая рот комком белого платка. У меня появилось ощущение, что со мной это все уже происходило – здесь, в Кройцбурге, во сне? По окну стекал дождь, уличные огни расплывались, таинственно мерцая рубиновым и лимонным, точно в волшебном калейдоскопе. В детстве я разобрал один, там оказались осколки крашеного стекла и несколько зеркал. Мусор в картонной трубке. Мой совет: никогда не пытайся разобрать калейдоскоп. – А у тебя было прозвище? – спросила Леонора, не поворачиваясь.
– Чиж, – сказал я по-русски.
– Что это?
– Птица. – Я не знал голландского перевода. – Маленькая птица.
Она подняла стакан, сделала глоток. На кухонном столе стоял другой стакан с растаявшим льдом на донышке. В пепельнице рядом лежали два окурка с белым фильтром.
– Кто-то был? – спросил я, разглядывая окурки: да, «Салем» с ментолом. – У тебя был кто-то?
Она снова закашлялась. Я подошел, хотел что-то сказать, но, махнув обеими руками, выскочил в коридор. Сбежал по лестнице, натянул мокрый плащ, вывел велосипед под проливной дождь. Напоследок от души саданул дверью. Проезжая по мосту, нашарил в кармане ключ и с размаху швырнул его в черноту канала.
Умоляю тебя: никогда не пытайся разобрать калейдоскоп.
42
Мне позвонили утром, когда я проявлял пленки. Марейка, двухметровая рыжая девица, сидевшая на выдаче и приеме заказов (вечерами она подрабатывала телефонным сексом, причем на четырех языках – как-то в баре, лениво потягивая пиво, она демонстрировала мне вполне достоверный оргазм на испанском), постучала в лабораторию и просунула в щель бумажку с телефоном и неведомым мне именем Ян-Виллем ван Тайтл.
Я позвонил. Птичьим щебетом откликнулась секретарша – господин ван Тайтл занят, но он с удовольствием примет господина Краевского завтра в одиннадцать. Господин ван Тайтл будет ждать господина Краевского по адресу Шпигельстраат, 19. Увы, никаких подробностей сообщить она не может.
Шпигельстраат – улица с претензиями. Тут притаились лавки ювелиров с изумрудами и сапфирами бесстыжих размеров за толстенными стеклами витрин, а рядом с уютными галереями, где можно купить офорт Дали или эстамп Матисса, сияют мореным дубом двери адвокатских контор. Бронзовые ручки – кольцо в львиной пасти, орлиная лапа с шаром – надраены до блеска. Прохожих мало. Туристов заносит сюда лишь случайно – за каналом с горбатым мостом виднеются черепичные крыши Рейкс-музея с резными флюгерами.
Ян-Виллем ван Тайтл, коренастый блондин в золотых очках и черной, как старый ворон, тройке, поднялся из-за массивного письменного стола и вкрадчиво пожал мне руку. Книжные полки, плотно набитые одинаковыми томами, упирались в потолок кабинета. Толстый ковер с кровавым орнаментом из арабских лопухов, на стене потемневший портрет в золотой раме. Пахло хорошим табаком и восковой мебельной мастикой. Запах напомнил генеральскую квартиру моего деда.
На зеленом сукне стола были расставлены старинный письменный прибор, изображающий рыцарский замок, бронзовая пепельница и настольная зажигалка в виде дракона. По бокам, на тумбах стола, лежали папки чуть ли не крокодиловой кожи с медными пряжками, а прямо по центру стоял керамический горшок с крышкой. В похожих крынках латышские крестьянки хранят сметану.
Говорил Ян-Виллем негромко и неспешно, как человек, привыкший, что его всегда слушают и никогда не перебивают. Я послушно вынул бумажник, показал документы. Он взял их в руки, маленькие, с короткими детскими пальцами нежного цвета и идеальными розовыми ногтями. Долго читал и разглядывал. Не вернул, положил перед собой. Из папки достал бумаги, на одной краснела настоящая сургучная печать с бечевкой.
Через час я вышел на улицу. Выплюнул незажженную сигарету, которой угостил меня Тайтл. На губах и во рту остался мятный привкус, как от пастилки «холодок». Быстро пошел в сторону музея. Наткнулся на кого-то в военной форме, пробормотал какие-то извинения. Нет, спасибо, нет, мне не нужна помощь. Резко развернувшись, зашагал в противоположном направлении. Те же двери с бронзовыми ручками, те же вывески: «Шапиро и сын», «Рекс фон Коливер», «Д-р Адлер, адвокат и нотариус»; в витрине галереи на бирюзовом лаке помоста лежала позолоченная русалка в натуральную величину. Шел быстро, почти бежал. Слезы текли по лицу, я их не вытирал. Без всхлипов и рыданий эти чертовы слезы текли сами. Текли по щекам, по подбородку. По шее стекали под воротник. Во внутреннем кармане топорщились бумаги. Обеими руками я прижимал к плащу Леонору – да, бесспорно, она была миниатюрной женщиной, крошечной, но все равно я не мог уразуметь, как им удалось впихнуть ее в трехсотграммовую крынку из-под сметаны.
Про свой велосипед, оставленный на Шпигельстраат, я вспомнил лишь под утро.
43
Лишь в апреле мне хватило духу привести на ПринсХендрик-каде женщину. Тихую монголку, изображавшую из себя художницу-примитивистку, с идеально круглым лицом и бритой наголо головой, покрытой татуированными узорами. Но даже спустя полгода я чувствовал себя предателем. Самым безопасным местом тогда показался чердак. Мы поднялись наверх, мы были пьяны, но даже когда, путаясь в ее цыганских бусах и фальшивых золотых монистах, я завалил художницу на пол, мне толком ничего не удалось: то меж балок, то в дверном проеме мерещилась мне худая, почти детская, фигура в шелковом халате, кутающаяся в безразмерный белый свитер деревенской вязки.
С Леонорой пришлось поступить так, как ее прабабка поступила со своим покойным супругом. Разница заключалась в том, что я пытался спрятать свой стыд, вдова – позор мужа. Для храбрости включив радио на всю катушку и предварительно высосав треть бутылки, я взялся за дело. Собрал все – пепельницы, стаканы, одежду, обувь, белье, парфюмерную мелочь и прочий хлам – свалил в мешки, огромные, из черного тугого полиэтилена (на упаковке советовали использовать их для строительного мусора). Один за другим оттащил все девять мешков в ее спальню и запер там на ключ. Выкинуть или отдать старьевщикам хоть что-то у меня просто не хватило духу.
Сам не знаю зачем, я продолжал работать в привокзальной фотостудии. Уволился лишь в сентябре. Денег Леоноры при моих нехитрых запросах хватило бы лет на двести. Если честно, то все это время меня подмывало снять какую-нибудь квартиру, желательно подальше от залива, и никогда больше не приходить на Принс-Хендрик-каде. Но с упрямством страдальца каждый вечер я заставлял себя тащиться на набережную. Подходил к двери, вытаскивал ключ с белой лентой и, вдохнув полной грудью, как перед погружением на дно, отпирал замок.
Поднимался наверх. Снимал с полки крынку с Леонорой, ставил на кухонный стол, садился напротив. Вспоминал, что случилось за день, рассказывал. Леонора не перебивала, слушала – она и прежде была немногословна. Человеческий прах похож на серую пудру, серая мягкая пыль с горьковатым запахом, порой я открывал крышку и высыпал пепел на ладонь. Разглядывал, пытаясь вспомнить ее лицо. Пить за здоровье мертвых бессмысленно, поэтому я пил молча, без тостов. Ближе к ночи, охмелев, начинал чокаться с крынкой.
Да, иногда, чтобы не сойти с ума, надо просто не противиться безумию. Как на реке – лечь, раскинуть руки и покорно плыть по течению. Кто знает, возможно, именно стоический мазохизм и помог мне заштопать дыру в совести и выправить отношения с покойной. Безусловно, казалось, проще сбежать. Но ведь бегство – всего лишь географическое перемещение тела, а багаж боли, стыда и страха всегда с тобой. Вроде чемоданчика с бесценным грузом, что приковывают к запястью стальным браслетом.
44
Тот декабрь выдался туманным и теплым: две недели с какой-то тропической яростью лил дождь, в Зюд-парке пробилась трава, яркая и сочная, там вовсю пели птицы и пахло весной – совсем как в марте. На липах набухли почки, и из них уже проклюнулась невинная зелень. На клумбах распустились лиловые крокусы, вылезли стрелки тугих тюльпанов. Казалось, еще чуть-чуть – и наступит лето.
Но не тут-то было: под самое Рождество ливень иссяк, ветер разогнал тучи, за ночь столбик градусника сполз до минус семнадцати. А когда утром выкатилось солнце, Амстердам вспыхнул и засиял. Чистый и звонкий, словно залитый лаком, город выглядел новенькой игрушкой. Все было покрыто тонким слоем льда – рыжая черепица крыш, чугунные поручни мостов и оград, флюгеры, шпили башен, кресты церквей. Брусчатка улиц казалась стеклянной, в замерзших каналах отражалось синее небо. По этой синеве неслись шальные амстердамцы: выяснилось, что на коньках горожане гоняют даже бесшабашней, чем на велосипедах. Пестрели вязаные шапки, длинные шарфы неслись, как хвосты безумных комет, морозный воздух звенел от стали коньков. Поджарые студенты с портфелями и рюкзаками, седые старухи, похожие на законспирированных колдуний, шумные и отчаянно румяные дети, тут же конторские служащие в строгих галстуках и с деловыми папками под мышкой – можно было подумать, что в то утро весь город разом встал на коньки.
Нора появилась сразу после полудня. Часы на башне у Нойе Маркт отбили двенадцать, и тут же раздался стук в дверь. Настойчивый и громкий, на грани с хамством. Я кубарем скатился вниз по лестнице. Гремя замком, распахнул дверь.
– Нора! – Она выставила энергичную ладонь, будто демонстрировала какой-то удар в карате. – Вы Кастеллани?
Заготовленная голландская ругань застряла у меня в горле, я неуверенно пожал ей руку – ладонь была узкой, цепкой и холодной как ледышка.
Я побаиваюсь таких бойких брюнеток, мелких и азартных, с повадками фокстерьера. Если бы не это предубеждение, я бы счел ее даже красивой. Опять же, в категории гнедой масти и мелкого калибра: эдакий смелый гибрид Буратино с Кармен.
Нора едва доставала мне до подбородка, за ее африканской шевелюрой, похожей на клуб паровозного дыма, в дверном проеме сверкал стеклянный город, сияла синь, звенели лед и сталь. Шагнув вперед, она потеснила меня вглубь прихожей и захлопнула входную дверь.
– Вот! – Нора нырнула в сумку, похожую на ягдташ охотника из немецкой сказки, рывком вытащила папку. – Вот: Амстердам, Принс-Хендрик-каде, Гуго Кастеллани! Вот!
Она протянула мне фотографию, старинную, на картонке, с поблекшим золотом тиснения по рамке «Студия Гуго Кастеллани. Спиритуальная фотография». И адрес, мой адрес.
На снимке, в знакомом кресле, сидела чуть испуганная девица в черном кринолине, за ней справа проступала фигура военного в усах и аксельбантах. Господин напоминал венгерского гусара из массовки в оперетте Кальмана. Гусар сжимал саблю, на клинок был насажен какой-то фрукт – яблоко или персик. Может, апельсин. Военного и девицу я видел впервые, в архиве Гуго этой фотографии не было точно. Я включил свет в прихожей. – Такие есть? – Она ткнула в фото острым малиновым ногтем.
Она говорила по-английски с южноевропейским выговором, то ли итальянским, то ли румынским. Манера речи походила на телеграфную связь, где каждое слово стоило невероятно дорого. В том же лаконичном стиле часа через два Нора предложила мне переспать с ней.
– Секс мешает бизнесу, – категорично провозгласила она. – Надо сделать, и все. Работать дальше.
Я вежливо отклонил ее предложение. Она равнодушно дернула плечом; мы уже сидели на кухне и пили газированную воду со льдом. Есть люди, абсолютно уверенные в своей правоте, они безоговорочно убеждены в слепоте и глупости остального человечества; в моем мозгу даже мелькнул сумасшедший порыв сграбастать эту пигалицу в охапку и спустить вниз с крутой лестницы. Я закусил губу и до боли сжал ладони под столом.
Поначалу мне казалось, что она хочет купить фотографии Гуго, после речь зашла о каких-то передвижных выставках. Потом – о музеях Кастеллани в Амстердаме и Нью-Йорке. О возрождении ателье «Мистическое фотографирование призраков и духов». Ее слова напоминали липкую паутину, она плела свой бред без остановки, вкрадчиво и монотонно. Постепенно на меня навалилась тоска, казалось, что это настырное существо обосновалось на моей кухне навечно. Я осовело блуждал взглядом по стенам и потолку, по висевшим над плитой медным кастрюлям, по корешкам кулинарных книг, по жестяным банкам с наклейками «Сахар», «Мука», «Кофе». Часы на стене показывали без пяти пять.
– А знаете что… – сонно перебил я. – Меня… к сожалению, совсем не интересуют…
– Где уборная? – Не дослушав, она встала. – Я хочу писать.
Пока Нора была в туалете, я нашарил в буфете бутылку, быстро отхлебнул из горлышка. Поставил обратно и захлопнул дверцу. Какая все-таки наглость! Настоящее хамство! В туалете шумно спустили воду.
Она вернулась. Потирая мокрые руки и ухмыляясь, спокойно уселась напротив.
– К сожалению, меня совсем не интересуют ваши предложения, – со строгой сдержанностью начал я. – К тому же… к тому же…
Я запнулся и замолчал. Пока я говорил, Нора, вперив в меня свои смородиновые глаза, невозмутимо расстегнула ворот кофты, потом ниже – пуговицу за пуговицей. Флегматичные движения завораживали, я не мог оторвать взгляда от ее пальцев с яркими, как леденцы, ногтями. Так же неспешно, обеими руками она распахнула кофту и медленно подняла к горлу белую сорочку. Смуглые груди, полные, удачной формы, с задорными, почти воинственными сосками выкатились наружу. Я открыл рот, но сказать не смог ничего; внезапную немоту вызвал не импровизированный стриптиз, что устроила на кухне моя гостья, нет, эпатировать человека, живущего в пяти минутах ходьбы от «красного квартала», голой женской грудью невозможно, мимо голых красоток в витринах курсируют безразличные домохозяйки с авоськами и бегут, не оглядываясь, школьники. Наготу амстердамец воспринимает с безразличием Адама до грехопадения. Нет, поразило меня вот что: над ее левым соском белел шрам, оставленный чем-то острым, бритвой или ножом, – две короткие молнии.
– Кто… ты? – выдавил я с трудом.
– Подойди, – вполголоса произнесла она, поднимаясь со стула. – Ближе.
Покорно, на ватных ногах, я обошел стол.
– Ближе.
Нора взяла мои руки, приложила к своей груди. Ладони наполнились жарким и упругим.
– Сожми. Сильней. Не бойся…
Легко сказать – вялые пальцы казались чужими.
– Сильней! – выдохнула она. – Закрой глаза.
Я послушно зажмурился. Ладонями ощутил, как твердеют ее соски.
– Кто я? – прошептала. – Ну?
Пол качнулся, начал уплывать из-под ног. Похоже на разгоняющуюся карусель – сперва плавно, после все быстрей и быстрей. Господи, вот и полетели! Муторная слабость накатила вместе с тошнотой. Как перед обмороком. Казалось, я уже теряю сознание, нужно было открыть глаза, но я не мог разлепить веки.
– Кто я? – повторила настойчиво.
Карусель неслась, вертелась как бешеная. Не остановить уже, не спрыгнуть.
– Не надо… Пожалуйста, не надо…
Язык не слушался, слова эти я произнес скорее мысленно. В вязкой темноте мутнеющего сознания вспыхнули какие-то искрящиеся огни, огни крутились, выписывали восьмерки и сновали зигзагами; можно было подумать, что невидимые существа носятся в ночи с бенгальскими огнями. Вот ведь психи, господи прости… Верх стал мягче, низ уплотнился. Проступил горизонт, знакомый контур деревьев и крыш, толстая труба цементной фабрики, водонапорная башня, шпиль костела. Зачем, зачем она тащит меня туда, зачем? Столько боли и столько сил потрачено, чтобы забыть. Зачем? С обрыва раскрывалась панорама реки, большого острова, похожего на щуку, на той стороне темнели кусты орешника, за ними – делянки огородов и покатые спины лугов.
– Кто я? – эхом донеслось из соседней вселенной.
Я знал, что нельзя произносить имя, знал. Но губы сами прошептали два слога:
– Ин-га…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.