Электронная библиотека » Валерий Бочков » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Латгальский крест"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 13:47


Автор книги: Валерий Бочков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
48

Тогда я устроился в порт. Работа в доках была грязная и тяжелая, но именно это меня и спасло – я едва доползал вечером до общаги. Сил на мысли просто не оставалось.

Затея поступать в текстильный оказалась бесперспективной – семь человек на место, к тому же медалисты и отслужившие в армии шли вне конкурса. Начал готовиться в Рижский политех, сдал экзамены, но недобрал баллов и туда. Почти сразу получил повестку из военкомата.

Мой бывший бригадир, Лиепиньш, коренастый, бритый ежиком ярый матерщинник, пьяница и антисоветчик, пристроил меня на сейнер-холодильник «Гинтарас». Военкомат Бривибасского района на пару месяцев потерял мой след. Я насквозь провонялся балтийской сельдью, научился пить чистый спирт и почти успокоился, но Костя-связист предупредил, что капитан утром получил радио от военкома и что меня будут встречать в рижском порту:

– С корабля, так сказать, прям на бал. Вернее, под Кандагар. Будешь, Краевский, помогать афганским братьям перебираться из каменного века в коммунистический рай.

На обратном пути, где-то у острова Хексел, сейнер попал в шторм, и у нас заклинило винт. Голландцы с грехом пополам дотащили «Гинтарас» в ближайший порт, которым оказался Алкмар. Пока капитан решал, вставать в док или дожидаться своих ремонтников, команду отпустили на берег. Всех, кроме меня. В медчасти я стянул резиновую перчатку, сунул в нее паспорт и сиганул за борт. Голландцы деликатно выудили меня из воды, доставили в полицию, где обогрели и напоили чаем с ромом. К моему требованию связаться с эмиграционной службой полицейские отнеслись спокойно и с пониманием. Через час в участок прикатил здоровенный негр в кремовом плаще и лайковых перчатках. Когда он их снял, его руки оказались темнее кожи перчаток.

Запас немецких и английских слов подходил к концу, пробелы в языке я компенсировал жестикуляцией. Неожиданно снова выручил бригадир Лиепиньш: припоминая его антисоветский треп, я удачно вкручивал крамольные имена, названия правозащитных хартий; я так увлекся, что уже чувствовал себя отпетым диссидентом. Под конец, размотав резинку и шлепнув, точно козырным тузом, своим паспортом, я потребовал политического убежища.

Негр пришел в восторг от моей смекалки в использовании медицинского инвентаря, по-свойски хлопнул по плечу и начал заполнять какие-то бланки.

49

Официант принес счет, подсунул его под пепельницу и жеманно удалился. Я наклонился – цифры и буквы слились в муть. Прищурился – тот же эффект. Сумма оставалась тайной; выудил из бумажника двадцатку, подумав, добавил еще пять.

Снаружи лил дождь. Упорный и муторный, такие в Прибалтике могут идти сутки напролет. От сизого света фонарей пустая улица казалась синей. По брусчатке полз то ли туман, то ли пар. В черном небе над призрачными крышами висел подсвеченный купол Домского собора. Я поднял воротник и перебежал на противоположную сторону; прижимаясь к домам, быстро пошел к набережной.

Долго блуждал в поисках машины, чертовы фонари-фламинго на всех спусках были одинаковыми. Нашел почти случайно и совсем не там, где искал. Куртка промокла насквозь, щекотные струйки воды пробирались под воротник и текли вниз по позвоночнику. Правый ботинок хлюпал, я его едва не потерял, угодив в бездонную лужу. Открыв багажник, я стянул с себя ботинки и носки, снял куртку, подумав, снял и джинсы. Ослепительная, как болид, мимо пронеслась фура. С рычанием и радостным бибиканьем окатила меня с ног до головы грязной водой и улетела во тьму, нагло подмигнув рубиновыми огнями стоп-сигналов. Я бессильно выматерился, стянул через голову рубаху, скомкал и бросил в багажник.

Единственный плюс – я протрезвел. По крайней мере, мне так казалось. Вопреки логике подобных историй, мотор завелся сразу; я включил печку на полную катушку и отчалил в ночь. Часы на приборной доске показывали половину первого.

Карта лежала в бардачке, но тянуться за ней было лень. Заблудиться я не мог – запад упирался в Рижский залив, слева темнела Даугава, пункт назначения находился в двухстах километрах вверх по течению реки.

Дождь продолжал лить, дворники сновали по стеклу, нервно размазывая темноту жирными полосами. Жать на педали босыми пятками оказалось неудобно, но я приноровился и вскоре, разогнавшись до шестидесяти, воткнул четвертую передачу. Свет фар выхватывал из тьмы указатели, они вспыхивали, словно зеркала. Знакомые названия – Саласпилс, Огре, Скривери, Лиелварде – были набраны латинскими буквами и не продублированы кириллицей, как я помнил. Только сейчас до меня дошло, что я возвращаюсь в другую страну, совсем не ту, из которой мне удалось сбежать четверть века назад. Все эти годы я вполне сознательно не следил за новостями с востока – можно назвать это трусостью, можно малодушием, скорее всего, то был инстинкт самосохранения. Но, разумеется, общая картина посткоммунистической географии мне была известна.

Шоссе Рига – Даугавпилс оказалось дорогой вполне европейского качества, не хуже немецкого автобана. Стрелка спидометра уперлась в сто десять, потыкав в разные кнопки, я наконец включил круиз-контроль. Проскочил поворот на Саласпилс; указатель утверждал, что до Плявиниса было сто шестьдесят километров. Значит, при такой скорости до Кройцбурга оставалось чуть меньше двух часов.

Итальянские мотористы снабдили мой «фиат» печкой адской мощности, в салоне скоро стало как в сауне, что при почти полной наготе ощущалось вполне комфортабельно. Пришла дельная мысль, что тряпки хорошо бы вынуть из багажника, разложить на заднем сиденье и просушить, но остановиться и заставить себя выйти под дождь я не смог.

За сорок минут не встретил ни одной машины, если не считать допотопного грузовика, который я обогнал где-то под Икскиле. Логично, в такой ливень видимость не превышала пятнадцать метров, а тормозной путь – семьдесят пять, поэтому нужно найти крайне убедительный довод, чтобы сесть за баранку. Или быть чокнутым вроде меня. Те самые пятнадцать метров желтой разделительной полосы, что неслись в мутном мареве фар, были моим единственным ориентиром в абсолютно черной вселенной. Ориентиром – но куда? Зачем я туда возвращаюсь? Что я хочу там найти, что понять? Ведь ничего исправить нельзя, все было сломано с самого начала, еще до моего появления на свет. Да и я сам, и все вокруг – мы как бракованная партия игрушек, все до единого с дефектом. На вид вроде ничего – и пружина заводится, и руки-ноги есть, и, гляди-ка, глазами даже хлопаем…

Жара стала невыносимой, я выключил печку. Ливень лихо колотил по крыше, в кабине стоял дробный гул, как в железной бочке. С севера докатился угрюмый раскат грома, точно там кто-то лениво ворочал булыжники. Включил радио, среди треска и помех нашел ночную станцию; пряный баритон доверительно говорил что-то по-латышски. Я не понимал ни слова, но голос успокаивал; продолжая слушать, стал гадать, о чем могла идти речь. Что мы все попадем на небо, если своевременно раскаемся в грехах? Или, наоборот, нас ждет абсолютное ничто, тотальная пустота? А может, латыш говорил о погоде? Или речь шла о сексуальных расстройствах у мужчин старше сорока? Или он читал вслух рассказ «Колодец и маятник»? Забавно, что каждое мое предположение тут же окрашивало голос диктора в соответствующий колорит.

Полыхнула молния. Ослепительный зигзаг разодрал небо по диагонали; я вздрогнул и растерянно выругался вслух. На миг из мрака вынырнул инфернальный пейзаж – рваные тучи путались в каких-то отвесных скалах, я мог быть на дне Марианской впадины или блуждать в окрестностях туманности Кентавра. Тут же обрушился гром, неукротимо и азартно, грохот был такой, точно кузнечным прессом крушили концертный рояль. Динамик радио поперхнулся и замолк на полуслове. В ушах зазвенели какие-то бубенцы, в оглушенном мозгу вдруг вспыхнуло слово «месть». Нет, вот так: «МЕСТЬ!» Буквы зажглись, как неоновая вывеска над кинотеатром – кровавым, красным. Вот она – истинная цель путешествия. Вот он – истинный смысл! Отгадка лежала на поверхности, у меня, как всегда, не хватало храбрости признаться в очевидном. Я ехал мстить.

– Да! – выкрикнул я и треснул кулаком по баранке. – Да!

Клаксон испуганно пискнул, я засмеялся – догадка принесла облегчение и развеселила: ну еще бы, почти греческая трагедия. Герой рвется сквозь шторм и бурю в родной город на похороны отца с единственной целью – отомстить единоутробному брату. Машина его – цвета мести (эх, свалял дурака, надо было на «ягуаре» прикатить). Он гол как гладиатор…

Дальше придумать я не успел – в свете фар мелькнуло что-то, будто махнули пятнистой тряпкой, и тут же раздался громкий тугой удар. Руль прыгнул у меня в руках, машину понесло юзом. Голой пяткой я вдавил тормоз в пол до упора. Взвизгнула, завыла резина, в ветровом стекле закрутилась карусель – грязные кляксы, полосы, из черноты выскочили то ли столбы, то ли стволы. Кажется, я что-то кричал. Сознание раздвоилось: одна половина, истеричная и безумная, билась в агонии; другая с ледяным цинизмом информировала: да, вот именно так это и случается.

«Фиат» наконец остановился. Машина не перевернулась, меня даже не выкинуло на обочину. Я стоял на краю шоссе, фары нависли над черной лужей, за ней, в пунктире дождя, виднелся лес. Мотор заглох, приборный щиток светился всеми лампочками сразу – красная масленка, желтый мотор, синяя молния. Что она означает, эта молния? Во рту было солоно от крови, должно быть, я прикусил язык. Пересилив себя, оглянулся. Там, на шоссе, что-то лежало.

Глубоко вдохнув, я открыл дверь и вылез из машины. Асфальт оказался теплым и гладким, совсем как кафельный пол в бассейне. От габаритных огней к темному силуэту на дороге тянулись хилые полоски света. До него было шагов пятнадцать. Я разглядел запрокинутую голову, угадал согнутую в колене ногу. Как калека на протезах, заковылял туда. Руки тряслись, я бессильно сжал вялые кулаки. До тела оставалось метров пять. Мне показалось, что оно дернулось. К горлу подступил удушливый ком, я закашлялся, согнулся, меня вырвало на асфальт горькой гадостью. Кисло пахнуло коньячной сивухой.

Олень. Я сбил оленя. Он еще был жив, на губах надулся и лопнул розовый пузырь. Круглый испуганный глаз смотрел прямо мне в лицо. Встав на колени, я осторожно погладил его между рогов – двух коротких отростков, похожих на детские рогатки. Он был совсем юным, этот олень, которого я сбил. Из-под головы по асфальту растекалось темное, я потрогал, поднял руку – ладонь стала красной. Дождь мешался с красным и стекал к локтю розовыми струйками.

Олень дернулся, резко, конвульсивно, словно пытался встать. Задняя нога цокнула копытом об асфальт и вытянулась, как палка. Глаз помутнел, погас. Я дотронулся пальцами до горла, шея была еще горячей, но уже мертвой, однозначно мертвой – будто я трогал глину. Мягкую теплую глину.

Ливень иссяк, превратившись в шелестящий дождик. Наверное, похолодало, не знаю. Сгорбившись, я сидел перед трупом оленя, сидел посередине шоссе и не знал, что делать дальше. Вероятно, нужно было убрать труп с дороги, после съехать на обочину и постараться заснуть. Или хотя бы отдохнуть.

50

Суббота, утро, конец лета. До Кройцбурга, если верить указателю, оставалось десять километров. Я свернул с шоссе на проселок. Эти пыльные дороги нашей округи я исколесил на велике и помнил наизусть каждый вираж. Бессмертие, когда-то обещанное мне тут, оказалось бессовестным враньем. Ни выси, ни дали, ни глади. Даже Даугава оказалась гораздо у́же, чем мне помнилось. Серый поток мутной воды появлялся и исчезал: то нырял под скошенное поле, то прятался за лысый песчаный холм с соснами на макушке.

Я проскочил Вороний Хутор – крыша амбара провалилась, из грязной соломы торчали черные ребра балок. На хуторе, похоже, давно никто не жил. Раньше к дому было не подойти, у хозяина жила целая свора цепных волкодавов. Клыки – во, с большой палец. А вот дуб совсем не изменился, да и что такое четверть века для дуба?

Солнце встало и уже не слепило глаза. Меня пугала стремительность, с которой я приближался к Кройцбургу. Сосновый бор отступил от дороги, серебристая щель, вспыхнув, раскрылась голубым озером. Тут мы ловили раков. Озеро Лаури. До него на велике я мог домчать минут за двадцать. Ну ладно, не за двадцать, за полчаса уж точно. К тому же если срезать и у мельницы рвануть прямиком через рощу. Тропинка там коварная, в низине, у ручья сырая глина, Гусь так навернулся – локоть в кровь, переднее колесо восьмеркой.

Я остановился, выключил мотор. Вылез из машины. Прислонился к горячему капоту. По бокам желтели поля с синими точками васильков, сверху носились стрижи. Август старался изо всех сил: беззаботно звенел кузнечиками, наваливал бирюзу неба полуденной жарой – короче, прикидывался бесконечным. Но до школы оставалась всего неделя, и мрачные знаки неминуемой беды сквозили уже во всем: в клочьях сырого тумана, застрявшего в овраге, в прелом грибном духе, в запахе почти спелых яблок, в красном листе клена, единственном на всю зеленую крону.

Те последние деньки – они были на вес золота. Да что там золото, последние дни августа бесценны. Того, нашего августа. Ближе к озеру дорога шла под гору, можно было уже не крутить педали. Поля сменялись орешником и редкими осинами, постепенно мы въезжали в сосновый лес. Шины мягко катили по ковру из рыжих иголок, иногда звонко хрустела шишка под колесом. Как здесь было свежо, как пахло смолой! Мощные стволы уходили ввысь колоннами, сквозь кроны пробивались лучи, наполняя бор торжественным сиянием. «Как в костеле», – говорила ты и, сложив молитвенно ладони, делала кроткое лицо.

Августовский бор действительно напоминал католический собор. Я молча брал тебя за руку, и мы спускались к воде.

В Лаури били ключи, вода была кристальной, можно отплыть от берега и наблюдать, как на глубине бродят темные рыбины. Мы купались, ныряли, валялись на белом горячем песке – мелком, как соль. Ловили раков. Ты бесстрашно совала руку в нору, не пищала, когда рак прихватывал палец клешней. Потом я собирал хворост, под берегом у нас был припрятан котелок, в котором мы варили раков или уху. Солнце садилось, плавно опускалось на верхушки сосен, а после выкладывало длинные тени по траве. Лес становился полосатым. Ты зябко потирала ладони, накидывала мою рубаху и прижималась ко мне. Пахло костром, лесом, озерной водой; солнце набухало, постепенно становясь малиновым, и мне казалось, что счастливее меня нет никого на свете.

51

Конечно, одежда не высохла. С отвращением натянул джинсы: молния долго артачилась, но все-таки застегнулась. Надел рубашку – влажную, холодную, мятую. Ботинки за ночь поседели – покрылись белой плесенью, похожей на иней; я стер гадость рукавом, сунул ноги в ледяное нутро. Время подходило к полудню. Надо было ехать сразу на кладбище.

Лес кончился. Справа вынырнули и побежали, стреляя зайчиками, мелкие домики, похожие на собачьи будки. Раньше тут были огороды. Я взлетел на холм и сразу же увидел всю панораму: водонапорную башню, купол вокзала с флюгером и вокзальные часы. Стаю ворон над парком, за парком – замок. На пустыре, среди бурых лопухов, белела макушка часовни. За подросшими липами виднелась крыша моего дома. Жесть была выкрашена в тот же самый отвратительно-коричневый цвет. Я непроизвольно затормозил: господи, да тут не изменилось ничего, даже облако, похожее на дервиша в чалме, зацепившееся за шпиль костела, даже оно было из моего детства. Со станции донеслось бормотание репродуктора, звякнули вагоны; я взглянул на часы – да, полуденный экспресс покатил на Резекне.

Я добрался до Русского кладбища, к воротам подъезжать не стал. Там уже стоял кривобокий автобус и несколько дряхлых легковушек. В ржавом заборе не хватало прутьев, я пролез и пошел вдоль холмов и оград, крашенных серебрянкой. Трава доходила до колена, над крапивой кружили жирные шмели. К облупившимся фанерным обелискам были приделаны пропеллеры, дюралевые модели истребителей, просто красные звезды. Из керамических овалов на меня смотрели лейтенанты и капитаны, некоторых я помнил. Кирсанов разбился при катапультировании, Миша Донцов утонул. Отец Гуся тоже лежал тут. Я вдвое был старше каждого из них.

На могиле матери стоял простой деревенский крест, ни фотографии, ни имени, только деревянный крест – и всё. Рядом зияла яма. Справа высилась гора песка, вперемешку с черным грунтом, из нее торчали две лопаты с отполированными рукоятками. Тут же, в затоптанной траве, лежал на боку фанерный обелиск с моей фамилией, набитой черной краской по трафарету. Буква «р» подтекла и стала похожа на ноту. Я забыл, насколько звучна моя фамилия; четверть века она не означала ничего, кроме набора звуков смутно славянского происхождения.

Вдали ухнул барабан, за ним нестройно завыли трубы. Возникло почти непреодолимое желание исчезнуть. Я бы согласился сейчас очутиться в любом другом месте; где угодно, только не здесь. Вместо этого я лишь отошел в сторону. Покорно слушал, как неотвратимо приближается пугающая какофония.

Над кустами показался гроб, обтянутый красной материей с черной бахромой. Он плыл, покачиваясь, а после из-за орешника появились и люди. Толпа оказалась гораздо многочисленнее, чем я ожидал. Во главе процессии незнакомый кособокий старик нес атласную подушку с медалями. На флангах, как македонские щиты, двигались венки с астрами, гвоздиками и прочей гробовой флорой.

Брата я узнал сразу. Высокий жилистый мужик в дрянном костюме – скуластый пролетарий, он был похож на монтера после отпуска на юге: большие загорелые руки, седой ежик, коричневая шея; черный галстук на резинке съехал набок.

Валет тоже узнал меня, скользнул взглядом, не задерживаясь. Как просто и как банально. Кажется, целую вечность я ждал этого момента, трясся от страха и ненависти, точил клыки и когти, жаждал вцепиться и растерзать. Вырвать кадык из горла, сердце из грудной клетки, печень из брюшной полости… И вдруг – ничего! Безразличие, пустота и усталость.

Гроб опустили на козлы, прислонили крышку. Я стиснул кулаки и осторожно заглянул внутрь. Лицо отца изменилось мало, лишь слегка усохло и отливало лимонным, а волосы даже не поседели. На покойнике была парадная форма с капитанскими погонами. Мне стало вдруг стыдно и неловко – за себя, за него, за этих неуклюжих старых людей: отца выперли в отставку, даже не дав майора.

Незнакомые старухи в траурных кружевных косынках – мятые мокрые лица, кривые рты, в крепких кулаках комки белых платков – я никого не узнавал. Колченогий старик в мешковатом летном кителе без погон, но с орденской колодкой и гвардейским значком на груди, сделал шаг вперед и начал говорить. Голос и интонации показались знакомыми, старик чуть картавил, но не потешно – вроде Ленина, скорее импозантно, так грассировали в советском кино актеры, изображавшие аристократов и белогвардейцев. С оторопью я узнал в этом заморыше майора Ершова, директора Дома офицеров, щеголя, хвастуна и балагура. Он и тогда был оратором хоть куда, сам вел концерты, декламировал стихи, особенно любил Маяковского. «Кто там шагает левой?» – хищно выкрикивал Ершов в зал, подбегая к краю сцены. Сейчас он говорил, обращаясь непосредственно к мертвому отцу. Получалось эффектно – у меня по спине ползли мурашки.

После выступали другие старики. С орденскими планками, медалями и военными значками на старомодных, мятых пиджаках, они говорили долго и путано, об одном и том же. Что капитан Краевский – настоящий советский офицер, настоящий летчик– истребитель, что таких больше не делают, что подонки-демократы развалили великую державу, уничтожили славную армию.

Холодея, я узнавал некоторых ораторов. Я помнил их веселыми мужиками, которые учили меня пить пиво и бить дуплетом от борта в дальнюю лузу, я ездил с ними на рыбалку, где они варили мировую уху, жарили на углях шашлыки по-карски, а после лихо хлестали водку и пели протяжные русские песни. На спор они стреляли из табельного оружия по пустым бутылкам, устраивали боксерские поединки или гонки на мотоциклах по пересеченной местности – отважнее всех рыцарей Круглого стола, великолепней любой семерки ковбоев, бесстрашней всех героев Эллады – и сам черт был им тогда не брат.

52

На выходе с кладбища в меня вцепилась какая-то грудастая тетка с подведенными черным глазами. Она часто моргала, будто подмигивала.

– Чиж! Йо-мое!

Я подался назад: от тетки разило цветочными духами и бабьим потом. Она дыхнула мне в лицо свежей водкой и неожиданно мокро поцеловала меня прямо в губы.

– Чиж! А я стою-думаю, он или не он! Ну мать твою – Чиж! Я улыбнулся, виновато пожал плечом. Закашлялся, незаметно вытер рот от жирной помады. Толстуха удивленно заморгала, после радостно хлопнула в ладоши.

– Во дает! Не узнает! – Она снова ухватила меня за воротник. – Ну ты коварный мужчина, Чиж! Кто мне засос в восьмом классе поставил, а? А в трусы мои кто лазил? В кладовке! В Доме офицеров! На Новый год! Кто?

– Руднева?.. – проговорил неуверенно я, отступая и стараясь найти хоть малейшее сходство с той Шурочкой Рудневой, румяной и сдобной хохотушкой, напоминавшей задорных дев с трофейных игральных карт.

– Говорят, ты в Америке! – Она подалась ко мне, понизив голос. – Поднялся круто, говорят. Машины, яхты, виллы – все дела!

Она сделала округлый жест, на красных пальцах сверкнули крупные фальшивые бриллианты.

– Жируешь, говорят… Или брешут?

– В Голландии, – будто оправдываясь, пробормотал я. – Не в Америке…

– В Голландии? – изумилась она. – Чума!

Руднева затащила меня в автобус, припечатала мощным крупом к стенке. Старики, кряхтя и чертыхаясь, рассаживались. Злились, охали, с трудом пролезая между сидений. Водитель привстал, по-хозяйски оглядел салон, сплюнул в окно и дал газ. Автобус взревел, словно собирался оторваться от земли. Я сцепил пальцы замком и сжал их до боли – каждая мелочь была знакома до отвращения. На изрезанном дерматине передней спинки кто-то выцарапал короткое матерное слово. Мутное окно казалось намазанным то ли жиром, то ли мылом. За стеклом подпрыгнули кладбищенские ворота, коренастые обелиски, пыльный шиповник; с хищным хрустом воткнулась вторая передача – автобус съехал с обочины на шоссе и покатился.

На поминки я ехать не собирался. На поминки ехать не следовало.

Руднева болтала без умолку. Мне показалось, что она прилично подшофе; точно угадав мои мысли, Шурочка выудила из поддельной крокодиловой сумки пластиковую бутылку минералки. Свинтила пробку, выставив губы уточкой, аккуратно отхлебнула.

– Кирнешь? – сунула бутылку мне. – Со свиданьицем, ну? Сам бог велел!

От теплой водки, сивушной вони, от липкого горлышка в губной помаде меня чуть не вырвало. Я судорожно глотнул, стараясь протолкнуть алкоголь внутрь.

– Ты че, Чиж? Трезвенник, что ли? Чи хворый?

Она захихикала, потом зашлась кашлем; старик на переднем сиденье обернулся и что-то недовольно каркнул. Шурочка отмахнулась, краснея шеей и лицом, наконец откашлялась.

– Фу ты! – Она нагнулась и сплюнула тягучей слюной на пол. – Завязывать надо с куревом, вот что!

Я согласился. Неожиданно больно ткнув меня локтем в ребра, она спросила вполне серьезно:

– Слышь, Чиж, а ты сам-то женат? Ну, сейчас в смысле? Или…

Я молниеносно соврал, перебив ее.

В замызганном окне проплывали знакомые пригороды. Заборы, огороды, лачуги, заброшенное овощехранилище – на пустыре перед ним мы устраивали рыцарские побоища с латышами, сейчас тут росла двухметровая крапива. Вдали угадывался седой силуэт цементного завода. Руднева снова говорила. В автобусе стало жарко, воняло бензином и валокордином. Речь Рудневой походила на монотонный бред, темы менялись без логической связи, плавно перетекая из одной в другую. Сначала из приличия я поддакивал, после перестал. Обреченно слушал, ковыряя дыру в дерматине сиденья, про то, что нет в жизни никакой справедливости и, уж подавно, никакого счастья. Она ругала московских демократов, требовала всех расстрелять или хотя бы посадить с конфискацией. Возмущалась, что эти чертовы лабусы без латышского никуда не берут.

– Сидели у нас на шее полвека, курвы белоглазые! Ведь все на всем готовом – и нефть, и хлеб, и электричество – всё ведь наше, русское! Заводы им построили, школы, колхозы – всё!

Когда перебазировали аэродром за Урал, всех отставников бросили тут – живите как хотите! – и она, дура, тоже осталась. Работала тогда в парикмахерской на вокзале; цивильная работенка, культурно и чаевые. А после лабусы открыли салон в городе, у автостанции – и все, амба, хоть на панель иди. А в салон, гады, без языка не берут.

– Да, ты говорила…

– Слышь, Чиж, а как там, в Америке, парикмахерши, до фига небось зашибают? В кино у их баб волос сильный, укладка, окрас. Я вон тоже, когда мелирование на фольге освоила, ко мне запись за месяц была. Из Плявиниса клиентура приезжала, даже певица одна, которая тут на гастролях… Как же ее?

Она запела громким и противным сопрано:

– Снова-а стою одна, снова курю, мама, снова-а… А ва-а-круг, блин, тишина, взятая за основу…

Столы накрыли у рябин, прямо под окнами нашей квартиры – кухонное было распахнуто настежь, на подоконнике стоял ящик водки. Старики, толкаясь, занимали места. Звенели тарелками, кто-то закурил. Вокруг деловито сновали крепкие тетки неопределенного возраста в нарядных темных платьях с люрексом. Из дома к столу караваном плыли миски, кастрюли, бутылки. Под ногами шныряли дети и собаки. Стульев не хватало. Руднева усадила меня на лавку, сама плюхнулась рядом. Тут же с невероятным проворством навалила в две тарелки всякой снеди, наполнила до краев рюмки.

– Погнали! – азартно подмигнув обоими глазами, выпалила она. – За встречу!

Я выпил. Водка была комнатной температуры и отдавала ацетоном. Из жестяной миски размером со средний таз выудил соленый огурец. Закусил.

– Огурец – в жопе не жилец! – смеясь, жуя и подливая водки, весело гаркнула Шурочка. – Ты холодца покушай! Холодца! Привык небось там барбикью свою кушать? Шерри– бренди, джин и тоник, а? А тут простая русская еда! Простая, но полезная! Не то что у вас – сплошная химия в колбасе. Ну, давай, Чиж, понеслись!

И она, запрокинув голову, влила в себя водку.

В моей тарелке растекался холодец, погребенный под винегретом, бледный бок картофелины медленно набухал свекольным соком, кусок селедки угодил в оливье. Я ковырнул вилкой салат, пытаясь поддеть сельдь, выяснилось, что рыбу порубили, не чистя, с костями.

Над столом висел гам. На дальнем конце, что упирался в ствол старой липы, нестройно запели тетки. К ним подстроился угрюмый мужской бас – я узнал голос Валета. Или мне показалось? По крайней мере, он точно сидел на том конце, под липой. Песня оборвалась, одинокий бабий голос, подвывая по-деревенски, закончил припев и стыдливо смолк. Усатый красномордый старик, похожий на Бисмарка, внимательно разглядывал меня, потом обратился к Рудневой:

– Эй, Шурка-от-хера-шкурка, плесни водочки пилоту-орденоносцу!

Он вытянул руку с пустой стопкой, кисть его сильно дрожала, а на пиджаке у него действительно блестел орден Красной Звезды.

– Олег Палыч, поставь хрусталь на стол. – Шурочка сноровисто подхватила бутылку. – Поставь, говорю, прольешь! Дрочишь, как заводной пионер…

Усатый недовольно стукнул стопкой о стол. Шурочка одним движением до краев наполнила емкость. Усатый тут же выпил, довольно вытер усы. Слаженность их жестов, стремительная и грациозная, напоминала театральную пантомиму. – Это что, Михрютка, что ли, Цыганков прикатил со Ржеву? Речь шла обо мне, но обращался он к Рудневой, на меня даже не глядя.

– Олег Палыч, ты с коня упамши? Это ж Чиж! Младший Краевский – ну ты даешь!

– Чиж? – Дед удостоил меня взглядом, быстрым и небрежным. – Это который в Америку удрал?

– Ну да!

– А-а-а… – разочарованно протянул усач. – А я думал, Михрютка Цыганков со Ржеву прикатил. Плесни еще тогда.

Пантомима повторилась с вариацией – Руднева наполнила три рюмки. Мы чокнулись.

– Да-а, батяня у тебя был… – хмельно качнувшись и закуривая, мечтательно проговорила Руднева. – Мужик!

Она выпустила клуб дыма и снова налила водки.

– За батю твоего! Земля чтоб пухом!

Мы выпили. Она курила, щурилась и покусывала нижнюю губу, словно пыталась что-то припомнить. Ее глаза посветлели, стали серо-голубыми, сквозь маску пьяной лахудры проступило лицо моей соседки с третьего этажа Шурочки Рудневой, той самой, которой я поставил засос в восьмом классе, когда мы целовались после лыж, и с которой мы прятались в кладовке Дома офицеров, сбежав с новогоднего утренника. Все было, все правда. – Это он под конец сдал, а до этого и на лыжах, и на рыбалку… Таких лещей вялил! Спинка – во! – жирная, аж до локтей течет. Ошкуришь его, а он прозрачный, прям светится. Угощал… А когда тетя Марута умерла, вот тогда он и…

Она безнадежно махнула рукой с сигаретой. Столбик пепла упал в миску с огурцами.

– Какая Марута? Какая тетя?

– Во дает! У тебя там в Америке память, что ли, вконец отшибло? Тетя Марута! Ингина мамаша, считай, теща твоя!

– Что ты мелешь, Шур? Ты что?

– Ну ты вообще, Чиж… – Она возмущенно закинула ногу на ногу, выставив из-под стола круглую коленку с синяком. – Твой батя с ней роман закрутил, еще мамаша твоя жива была, Царство ей Небесное. Ты чего, Чиж, дурочку мне лепишь – весь гарнизон знал!

Она вперила в меня стеклянный взгляд – вокзальная лахудра (сальная пудра, помада, сажа под глазами) вернулась на место. Я дернул плечами, зевнул, зачем-то приподнял тряпку, которая изображала скатерть. Под ней была дверь. Поминальная трапеза по моему отцу проходила на столе, составленном из снятых с петель дверей.

Воробьи подбирали крошки, вконец обнаглев, прыгали у самых ног. Под липой снова запели, теперь про пиджак наброшенный и непостоянную любовь, голосили рьяным хором, горячо и от души. Пьяненький дядя Слава, тот самый, который учил меня кататься на коньках, проливал водку и пытался сказать какой-то тост, но его никто не слушал, и он в третий раз начинал: «А вот когда во время Карибского кризиса нас с Серегой отправили на Кубу…» В сигаретном дыму Валет, уже без галстука и с расстегнутым воротом, спорил с майором Ершовым, хмуро тыча в него пальцем. Этот жест был знаком мне с детства. Я налил водки и залпом выпил.

Шурочка тоже выпила, порылась в сумке, закурила. Протянула смятую пачку мне, я зачем-то выудил сигарету, послушно воткнул себе в рот. Руднева чиркнула зажигалкой, сунула пламя мне в лицо. Пахнуло паленым волосом и скверным табаком. Курить было противно, я бросил сигарету под лавку, придушил каблуком. Во рту осела табачная горечь, от дрянной водки голова гудела и уже начинала тупо ныть. Я твердо решил, что сейчас неприметно выползу из-за стола, доберусь до машины и уеду в Ригу. Но вместо этого чокнулся с Бисмарком, который теперь называл меня Михрюткой, и выпил еще. От огурцов тянуло кислятиной, оттолкнув миску, я уронил бутылку портвейна. По белой тряпке растеклось бурое пятно, похожее на старую кровь. Впрочем, ни Бисмарк, ни кто другой на неловкий казус не обратил ни малейшего внимания.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации