Текст книги "Латгальский крест"
Автор книги: Валерий Бочков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
9
В то утро даже снег скрипел по-особенному.
Инга шагала рядом, тесно прижавшись. Она все еще прихрамывала и держалась за мой локоть. Никогда не думал, что ощущение чьих-то пальцев на предплечье может привести меня в состояние умильного экстаза. Наверное, я даже улыбался.
Школу отменили – мороз под утро опустился ниже тридцати. Пустое небо холодно синело кобальтом. Голые липы блестели хрупкими ветками, как будто деревья были выкованы из сияющей стали. За липами пряталось низкое солнце, снайперски пуляя в нас острыми лучами. Было очень тихо. Шарф Инги от ее дыхания оброс мохнатым инеем. На ресницах тоже белел иней.
– Такая кличка. Обидно… – C каждой ее фразой сквозь шарф вырывалось белое облако, похожее на папиросный дым. – Вот я перестала совсем. Не говорила. Стыдно… как это, когда стыдно?
– Стеснялась? – подсказал я.
– Стеснялась. Да и потом еще оставили на второй год.
– А из-за чего? – спросил я. – Когда это началось?
Инга пожала плечом. Лисья шапка, надвинутая до самых бровей, поседела от инея.
– Маленькая совсем была… – Она замолчала, потом продолжила: – Испугалась. Испуг сильный. От такого произошло. Дедушка отвез в Даугавпилс, там больница такая. Они лечат.
– Как лечат? Чем? Уколы? Таблетки?
– Нет. Упражнения разные. Музыку громко включают, заставляют говорить еще громче. Стихи тоже. Трудно очень.
Снег сверкал, точно был посыпан дробленым стеклом. Наши тощие долгие тени, будто цапли, вышагивали сбоку. Тени были ярко-сиреневого цвета.
– А чего ты испугалась? Ну, тогда…
Инга не ответила, ее крепкие пальцы сжали мой локоть. Мы шли молча, потом она сказала:
– Мама добрая твоя. И красивая тоже. Спасибо говори ей, ладно?
Я удивился, но кивнул.
– Ладно. А папаша как тебе?
Она кивнула.
Все было очень хорошо. Мимо изредка проплывали хрупкие на вид и седые от инея автомобили. Шоферы не гнали, похоже, они сами не верили, что в такой мороз можно ездить. А может, никаких шоферов в кабинах и не было. Все окна были выбелены инеем. Урча прополз автобус – слепой корабль-призрак, плывущий из ниоткуда в никуда. Из выхлопной трубы валил густой белый дым. Он тяжко лип к сизому асфальту, как утренний туман.
Нас обгоняли редкие прохожие. Энергично скрипя подошвами, с паровозной прытью пешеходы выпускали клубы пара. Пар тянулся за ними белыми шлейфами. Все было очень хорошо. Все было просто прекрасно – мы, не таясь, шли по главной улице Кройцбурга. Инга прижималась ко мне, она крепко держала меня за руку. Мы больше не прятались.
– А тебя почему так зовут? – спросила Инга. – Такая птица?
– Птичка, скорее. Пташка. Знаешь песенку: «Чижик– пыжик, где ты был?»
Я пропел до конца. Инга засмеялась:
– А почему он водку выпил? Из фонтана?
– Фонтанка! Речка такая. – Я тоже засмеялся.
Поразительно, как у нас любая мелочь – глупость и ерунда даже, вроде этого стишка, – превращались таинственным, каким-то почти алхимическим, манером в радость самой драгоценной пробы. В счастье. Да, почти в счастье.
– А мне нравится. – Инга перестала смеяться. – Чиж…
Она словно пробовала слово на вкус. Потом, приблизив лицо к моему, тихо сказала:
– Чиж… Знаешь, Чиж, я бы никогда не поверила, что буду с русским. Вот как мы с тобой. Тем более, оттуда…
Она кивнула головой в сторону гарнизона.
Я не совсем понял, что она хотела сказать: русский, из военной семьи? Мне лично было совершенно наплевать на ее национальность, социальный статус, религиозную принадлежность, группу крови и прочую ахинею.
Я протиснулся к ее губам, мокрым и горячим. Колючий шарф мешал и лез в рот, от него пахло сырой собачьей шерстью. Инга рывком сдернула шарф. Она сжала ладошками мое лицо. Приоткрыла рот, точно сильно хотела пить. Ее ушанка медленно сползла назад и упала в снег. Мимо скрипели чьи– то шаги, шуршали шины автомобилей. Кто-то, проходя мимо, игриво присвистнул: мол, во дают ребята, да еще в такой мороз.
10
Дежурный, строгий молодой солдатик с огромными розовыми ушами, сверился с какой-то бумагой и направил меня на второй этаж. Лестницу только помыли, мокрые ступеньки блестели и воняли тухлой тряпкой. Коридор заканчивался окном, там, на красной тумбе, белел бюст Ленина. Круглый череп блестел и напоминал каменный шар. Я шел мимо закрытых дверей с таинственными табличками «Заместитель по ИАС», «ТЭЧ», «Инженер по АО». Нужная дверь оказалась последней. Я взглянул в гипсовые глаза вождя и постучал.
Майор Воронцов, стройный, с нежным румянцем на щеках, напоминал переодетую женщину-спортсменку. Указав мне на колченогий стул в центре кабинета, сам присел на край письменного стола. Тронул пальцами тугой зачес, ловко закинул ногу на ногу. Сапоги его сияли как лакированные. С минуту он молча разглядывал меня, то ли улыбаясь, то ли усмехаясь. За окном висели мощные сосульки. С них капало. Одна, кособокая, напоминала крыло ангела. Майор щелчком сбил что-то с коленки. – Краевский… – выдохнул он с каким-то плотоядным удовольствием. – Поговорим?
– Да, – ответил я простодушно.
Я действительно понятия не имел, что ему от меня нужно. Пристроил ладони на коленях, покорно, словно инок, и стал ждать. Майор дотянулся до портсигара – серебряная штуковина с каким-то рыцарским гербом лежала поверх стопки бумаг. – Куда после школы? Поступать будешь? Или в армию? – Он щелкнул, портсигар открылся. Нутро портсигара сияло позолотой.
– В текстильный. На художественно-промышленный.
– Вот как… – Майор достал папиросу, дунул – словно в свисток – и, ловко сложив мундштук гармошкой, сунул в рот. – Это где?
– В Риге.
– Вот как…
Он чиркнул спичкой, пламя поднес к папиросе. Затянулся, горелую спичку сунул в коробок. Выпустил дым. Его движения – лаконичные и изящные – напоминали пантомиму. Ладный и ловкий, точно танцор, казалось, вот-вот он выдаст какое-нибудь па или бойко отобьет чечетку. Я отвел глаза, боясь рассмеяться, – уж очень майор походил на Женечку, вернее, конечно, Женечка походил на майора. Сходство было комичным и слегка жутким, будто мне ни с того ни с сего вдруг показали моего приятеля, состарившегося на тридцать лет.
Вся стена от пола до потолка была заставлена папками. Деревянные полки кто-то явно смастерил под их размер – папки идеально входили по глубине и по высоте, оставляя сверху лишь зазор для пальца. На корешках белели приклеенные бумажные бирки.
На противоположной стене висела большая карта Кройцбурга и окрестностей. Какие-то места были помечены красным карандашом. Жирный красный крест стоял у озера Лаури. В том самом месте, где летом мы обычно ловим раков.
Неожиданно что-то заскрежетало, сосульки всей махиной рухнули вниз. Майор вздрогнул, резко повернулся к окну. – Значит, текстильный… – Он брезгливым пальцем стряхнул пепел в фарфоровую пепельницу в виде сердца, которое, словно тачку, толкал пузатый купидон. – Будешь, значит, горошек рисовать на трусах. Кружавчики примастыривать. Ясно… А брат?
– Он в Оренбургское летное поступает, на военно-морской.
– Ор-Бу – отлично! Авианосцы – будущее армии! У вас же и дед генерал?
– Был.
Майор соскочил со стола, пружинисто прошелся по кабинету. Остановившись у полки, вытянул одну папку. Развязал тесемки, раскрыл. Внимательно начал перебирать листы, иногда задерживаясь и вытягивая губы уточкой, словно собираясь кого-то поцеловать. За окном в жесть подоконника стучали капли с крыши. Снег таял. Небо цвета солдатского сукна казалось грязным и шершавым.
– Ага… – Майор нашел нужную бумагу, начал громко читать. – В 1927 году была создана группа «Огненный крест», переименованная в 1933 году в Объединение латышского народа «Перконкруст» («Громовой крест»). К осени 1934 года она насчитывала в своих рядах около пяти тысяч человек. «Перконкруст» представлял собой радикальную националистическую организацию, выступавшую за концентрацию всей политической власти в руках латышей…
Держа папку в руках, он вернулся к столу. Затянулся, выпустил дым и с чувством придушил окурок в фарфоровом сердце.
– Пятого июля 1941 года руководитель «Перконкруста» Гунар Цельминьш, уже получивший к тому времени звание зондерфюрера, призвал латышей вступить в добровольную «команду безопасности», которой руководил Карл Кронвальдс, бывший капрал латвийской армии, на момент формирования отряда возглавлявший всю полицию Латгальской области.
Майор не спеша читал вслух, он снова устроился на краю стола. Я подался вперед, пытаясь разобрать надпись на папке. – Десятого февраля 1943 года Адольф Гитлер подписал приказ о создании добровольческого латышского легиона СС как единой боевой единицы. Вступавшие в легион лица приносили присягу лично Гитлеру.
Майор поднял на меня глаза. Вынул из папки другой документ.
– В марте 1943 года на основе Второй механизированной бригады СС была создана карательная дивизия «Латгалия», подчинявшаяся непосредственно Карлу Кронвальдсу…
Он отложил бумагу, достал другой листок. Фиолетовая печать проступала на обратной стороне.
– А вот приказ о присвоении Карлу Кронвальдсу звания штурмбаннфюрера СС…
– Зачем вы мне…
– Погоди-погоди, Краевский. Сейчас все поймешь…
Я уже начал понимать.
Пожал плечами, повернулся к окну. Грязное небо порвалось, и в прорехе мелькнула невероятная синь. Вспыхнула и погасла. Небо стало еще серее.
– Части и подразделения Латышского легиона СС не только участвовали в боях с Красной армией, но и использовались командованием СС для проведения массовых расстрелов, осуществления карательных операций против партизан и мирного населения на территории Латвии.
Майор сделал паузу. Я продолжал смотреть в окно. Боковым зрением заметил, как он ухмыльнулся. Мои сцепленные замком пальцы затекли, я медленно разомкнул их, лениво сунул в карманы.
– В значительной степени именно из состава дивизии «Латгалия», – читал майор дальше, – формировались ударные группы для засылки в тыл Красной армии с целью совершения диверсий. Впоследствии многие из этих лиц превратились в так называемых лесных братьев…
– Я знаю, – буркнул я.
Майор не обратил внимания и продолжил:
– …лесных братьев, на счету которых свыше трех тысяч диверсионно-террористических актов, совершенных в период с 1944 по 1956 год на территории Прибалтики, унесших более…
– Да знаю я! Знаю! – вскричал я громче, чем хотел. – Знаю…
Глупость ситуации заключалась еще и в том, что называть майора «дядя Леша», как я обычно обращался к отцу Женечки Воронцова, тут было явно неуместно. Не называть же мне его «товарищ майор», в самом деле?
– Знаешь? – Дядя Леша спрыгнул с края стола и по-кошачьи прошмыгнул ко мне. – Знаешь?
От неожиданности я отпрянул.
– Ни хера ты не знаешь! Ни хера! – Майор зло зыркнул на меня, вернулся к столу. – Вот! Читай!
Он грубо сунул мне в руку несколько листков, сколотых большой железной скрепкой. Бумага, дешевая и серая, напоминала оберточную, из военторга. Машинописный шрифт кое-где пробивал ее насквозь. Отдельные места были подчеркнуты синим карандашом. Сверху стоял чернильный штамп «секретно». Я начал читать.
Дело № 475/4, Приложение 7.
Дивизия СС «Латгалия»,
Даугавпилс, Резекне, Крустпилс, декабрь 1944 – март 1945. Из протокола допроса свидетелей, 11 февраля 1945 года.
В ночь на 6 августа с. г. 65 Гвардейский стрелковый полк 22 Гвардейской стрелковой дивизии в районе деревни Рулани (Латвийская ССР) производил наступательную операцию. Немцы и латыши из дивизии СС «Латгалия» обошли боевые порядки гвардейцев, напали на них с тыла и отрезали небольшую группу советских солдат и офицеров от своих подразделений. При этом во время боя из группы было ранено 43 бойца и командира, которые, ввиду создавшейся тяжелой обстановки, не могли быть эвакуированы и были захвачены противником.
Захватив пленных, фашисты устроили над ними кровавую расправу.
Рядовому Караулову Н. К., младшему сержанту Корсакову Я. П. и гвардии лейтенанту Богданову Е. Р. немцы и предатели из латышских частей СС выкололи глаза и нанесли во многих местах ножевые ранения.
Гвардии лейтенантам Кагановичу и Космину они вырезали на лбу звезды, выкрутили ноги и выбили сапогами зубы.
Санинструктору Сухановой А. А. и другим трем санитаркам вырезали груди, выкрутили ноги, руки и нанесли множество ножевых ранений.
Зверски замучены рядовые Егоров Ф. Е., Сатыбатынов, Антоненко А. Н., Плотников П. и старшина Афанасьев.
Никто из раненых, захваченных фашистами, не избежал пыток и мучительных издевательств.
По имеющимся данным, зверская расправа над ранеными советскими бойцами и офицерами была произведена солдатами и офицерами одного из батальонов 43 стрелкового полка 19 Латышской дивизии СС «Латгалия». Командовал операцией штурмбаннфюрер Карл Кронвальдс.
Я закончил читать, но глаз не поднимал. У меня появилась уверенность, что с абсолютной точностью смогу угадать следующую фразу майора. И он действительно произнес ее:
– Инга Кронвальде. Тебе знакомо это имя?
11
Домой я пошел дальней дорогой – мимо замка, через парк, по берегу пруда. Снег, тяжелый и серый, был похож на дешевую соль, ту, что по семь копеек за кирпич в обертке. Сырой снег крошился, чавкал и лез в голенища. Сапоги давно промокли.
В голове крутилась последняя фраза майора: «Тебе, Краевский, русских девок не хватает, что ли? Самому-то не противно?»
Я не нашелся что сказать, стоял в дверях как дурак. Сейчас на ум приходили хлесткие ответы, я бормотал их вполголоса. Такие остроумные, такие язвительные.
А до этого майор сказал: «Из-за тебя, дурака, отца не только из авиации, из армии попрут – ты это хоть понимаешь? С волчьим билетом!»
Из грязных сугробов торчали мертвые кусты и мелкий мусор – бутылки, обертки, комки сырых газет. Лед на пруду потемнел и местами подтаял. В бездонно-черных полыньях скользили унылые утки. Вода казалась тягучей и напоминала деготь.
Фраза из протокола про отрезанные груди прокручивалась в голове снова и снова. Я не мог представить себе, как такое возможно. Пару раз я останавливался, думал, что меня вырвет.
– Но ведь ее тогда даже на свете не было… – бормотал снова и снова. – Господи, ну при чем тут она…
Подходя к дому, я увидел, что дверь в гараж была распахнута настежь. По обеим сторонам высились снежные горы. Из одной торчал рыжий черенок лопаты. На выскобленной до желтых досок площадке стоял отцовский мотоцикл. Вокруг толпились алюминиевые канистры, банки и масленки, все больше выкрашенные защитной краской. На некоторых по трафарету были набиты надписи «Огнеопасно!» и «Не курить!».
Сам отец, в темно-синем комбинезоне, в таких работают авиамеханики на аэродроме, возился с передним колесом мотоцикла. Стальной обод сиял, блестели стальные спицы, отец надраивал хромированную рессорную вилку, изредка макая тряпку в банку с какой-то белой гадостью, похожей на топленый жир. Изредка он поднимал красное лицо и что-то говорил Шурочке Рудневой. Она стояла тут же. Внимательно слушала, почтительно наклонившись и засунув руки в карманы белой кроличьей шубы.
Мне почти удалось прошмыгнуть незамеченным.
– Чиж! – раздалось в спину.
Я вздохнул, развернулся и поплелся к гаражу.
– Ты что ж, идешь себе, даже не поздороваешься? – Шурочка капризно сложила губы.
– Привет, – буркнул я.
– Здравствуй.
Она кокетливо повела глазами. Точь-в-точь как ее дура-мамаша, Римма Павловна из военторга. Обе были рыжеватой масти, небольшого формата – про таких говорят «до старости щенок». Маленькие собачки.
– Идет, понимаешь, не замечает…
Ее белая, отвратительно белая, шуба напоминала комок ваты. Я плотоядно покосился на чумазые банки, наполненные жирным и липким, чем-то упоительно грязным, что так восхитительно могло бы выглядеть на белом. Горюче-смазочные материалы – так это называлось на армейском языке. От греха я убрал руки за спину и крепко сцепил пальцы.
– А мне дядя Сережа про мотоциклы рассказывал…
Отец поднял голову и ни с того ни с сего мне подмигнул. Должно быть, на лице у меня появилось дурацкое выражение. Я не припомню, чтобы он мне подмигивал когда-нибудь раньше.
– А что ты не спишь? – спросил я первое, что пришло на ум.
Отец вернулся только под утро, после ночных полетов летчикам полагался день отдыха.
– Какой сон? – Отец тыльной стороной руки убрал волосы со лба. – Весна грядет! Пора чертяку взнуздывать!
Он погладил хромированный бензобак мотоцикла.
Отец привез мотоцикл из Германии, он уверял, что таких после войны осталось не больше дюжины. Именно на таком в тридцать седьмом году Эрнст Хенне поставил мировой рекорд скорости – двести восемьдесят километров в час. Рекорд продержался почти пятнадцать лет. Модель эта называлась «Мефисто».
По словам отца, наши механики на аэродроме довели мотоцикл до предела технических возможностей – даже инженеры из Баварии позавидовали бы. Как-то на спор батя разогнал «Мефисто» до двухсот километров. Помимо выигрыша, ящика чешского пива, отец получил крутую взбучку от полковника Лихачева – его отстранили на неделю от полетов. Гонка происходила на взлетно-посадочной полосе аэродрома.
– Чиж, достань сигарету. – Отец кивнул на летную кожанку, что висела на двери гаража. – Руки…
Он выставил грязную пятерню.
Я достал пачку. Выбил сигарету. Отец закусил золотой ободок фильтра, ожидая огня. Я поднес спичку.
– Как фройляйн? – негромко спросил он, выпустив струю дыма из угла рта. – Нога в порядке?
Огонь дополз до пальцев, я выругался и выбросил спичку. Подул на руку.
– Чиж! – Отец ткнул меня кулаком в плечо. – Гляди веселей! Нас ждут великие дела!
Спорить с ним я не стал. Повернулся и молча пошел к дому. Шурочка догнала меня у подъезда.
– Эй! Погоди!
Я повернулся. Она, неуклюже расставив руки, семенила по раскатанной до зеркального лоска дорожке.
– Ну?
Тут только я заметил, что у Рудневой подведены глаза, а веки намазаны зеленым.
– Ты что, глаза накрасила?
– Нравится? – Шурочка снова скопировала мамашину ужимку.
– Пылаю аж. От страсти.
Меня подмывало нагрубить ей – и про глаза с дурацкими стрелками, и про лягушачий окрас век, и что в своей шубе ей только на утреннике выступать в роли сугроба. Или овцы. И что мамаша ее – набитая дура, а у дочери есть все шансы стать ее точной копией.
– Да уж знаем-знаем про ваши страсти, – медово протянула Шурочка. – Латышские…
Она сняла варежку и своей птичьей лапкой взяла мою руку.
– Ну и как, – подавшись ко мне, тихо спросила, – как они, эти латышки?
– Не твое дело!
– Нет! Давай уж сравним. – Шурочка приоткрыла рот и медленно стала приближаться к моим губам. – Чи-жик…
Год назад мы с Рудневой целовались. Зимой, после физкультуры. Я помог ей донести лыжи, по-соседски. Поднялся, зашел. Потом мы как-то очутились на диване. Сам не знаю, как все получилось. От нее воняло потом – девчоночьим, сладковатым, как прокисшая дыня. К тому же она обрызгалась какой-то удушливой цветочной парфюмерией, явно мамашиной. Утренний лотос, говорит, аромат зыканский, скажи? Не что-нибудь – египетские духи.
Даже не подозревал, что египтяне окажутся такими мастерами в ароматно-парфюмерном деле.
Шурочка совала мне в рот язык и пускала слюни. Она стонала и охала, будто у нее болел живот. Я понятия не имел, в чем заключаются мои обязанности, и тискал ее бока через толстый свитер, подглядывая из-под прикрытых век. По неопытности меня угораздило поставить ей синяк на горле – засос, которым она на следующий день хвасталась подругам на перемене, оттягивая воротник белой водолазки.
Стыд, который мне почти удалось стереть из памяти, воскрес живее прежнего. Запах и вкус, даже звук сплелись в удушливый клубок, поднялись откуда-то из желудка и застряли у меня в гортани.
– Руднева, кончай! – Я отступил назад и поскользнулся.
Моя подошва попала на голый лед. Взмахнув руками и пытаясь сохранить равновесие, я инстинктивно ухватился за Шурочкино плечо. Она взвизгнула, и мы со всего маху вместе грохнулись в снежную жижу.
Пожалуй, ничего особо смешного в этом не было. Пожалуй, мне не нужно было так хохотать. Особенно когда Руднева поднялась и тут же поскользнулась снова. А после, стоя на карачках, орала на меня, выкрикивая сквозь слезы ругательства.
Я хохотал, сидя в грязном снегу, хохотал, задыхаясь, до горловых спазм. Наверное, это была истерика, потому что через какое-то время Шурочка перестала орать. Она стояла на четвереньках в луже, с шубы стекала серая вода, – ни дать ни взять заблудшая овца (именно такое потешное сравнение пришло мне в голову), – а она стояла и молча смотрела на меня с испугом, нет, даже с ужасом. Смотрела так, будто я сошел с ума.
12
Чердак. Я очутился там почти моментально. Или так мне, по крайней мере, показалось: вот я сижу в луже талого снега – (тире тут нужно бы заменить быстрой стрелой) вот я перед дверью на чердак.
Двери повезло – она оказалась незапертой.
Три этажа, шесть лестничных пролетов. Да, именно пролетов. Едва касался ступенек – летел. Перед своей квартирой я даже не остановился – мать, беззвучный укор вскинутой брови. Вечный упрек, неотвратимый, по бессмысленности своей похожий на первородный грех. К тому же дома мог оказаться и брат. Одна мысль о Валете взбесила меня. При условии, что я мог взбеситься еще больше.
Я вломился на чердак.
Грохнул дверью, голуби спросонья заметались между балок, поднимая пыль и мелкий мусор. Я замер, ожидая, пока птицы угомонятся, а глаза привыкнут к темноте. Воняло мышами и гнилью. Косые лучи острыми спицами пронизывали чердак, в них плясала серебристая пыль. Сердце колотилось где-то в гортани.
Паутина прилипла к лицу, я стер липкую гадость ладонью. Вытер руку о штанину. По дощатому настилу пробрался к чердачному окну, грязному до слепоты. Нашел шпингалет, дернул за раму. Свет ослепил. В лицо пахнуло холодным ветром, мокрым снегом.
Сырая жесть крыши с хлипкой ржавой оградой обрывалась в метре от меня. Дальше распахивалась даль, черно-белая и мутная, как любительская фотография.
Я ступил на крышу. Держась за верх рамы, поставил вторую ногу на скользкую жесть. Железо прогнулось, громыхнуло, как дальний раскат грома. Я дотянулся до загородки, осторожно выпрямился.
Ограда едва доходила до колен. Я стоял на самом краю крыши.
Внизу подо мной лежал двор, перечеркнутый пунктиром тропинок, дальше белело пустое поле с пучками черных кустов. За полем поднималась стена, из-за нее плоско, как в бедном театре, неубедительно торчали башни замка. За замком темнел парк. Парк заслонял горизонт, голые деревья расплывались в сизом небе мокрой акварелью. Над дымчатыми макушками высоченных лип кружили чернильные кресты грачей. Я снял шапку. Похоже, зима действительно подходила к концу.
Да, но и весна еще не настала.
Я ощущал вакуум межсезонья. Пустоту, в которую я угодил прямиком из кабинета майора-особиста. Зазор между. Щель между платформой и поездом. Падение из рая в ад затормозилось в каком-то предбаннике, усталый ангел, что бережно нес меня, разжал пальцы – бес еще не успел вонзить когти.
Я стоял на краю крыши. С таким же успехом я мог стоять на краю света – мое одиночество было абсолютным. Я потерял Ингу. С того летнего дня на острове прошло восемь месяцев – и вот я потерял ее. До нашей встречи я не подозревал о самом существовании ярких красок и волшебных звуков. Так живет крот – без малейшего понятия о блаженной гармонии радуги или беснующемся каннибализме кровавого заката. Моя душа, хромая и подслеповатая, брела по жизни, брела-ковыляла без особой надежды на белоснежные крылья. В лучшем случае душа-калека могла подпрыгнуть – ей была неведома сама концепция полета.
Как-то отец взял нас с братом на аэродром. Стоял ноябрь, над летным полем висели тучи, похожие на тяжелый сырой дым. Казалось, во всем мире царит смертельная тоска. Свинцовый купол давил на взлетную полосу. На ангары и зачехленные защитным брезентом самолеты. Пригибал к земле дохлые осины, плющил бурый пустырь, похожий на болото. Воздух можно было зажать в кулак и выдавить несколько мутных капель. Самолет оторвался от бетонки, круто пошел вверх. Стрелой пронзил хмарь. И уже через миг, через мгновенье вокруг были лишь синь и солнце. Безумная синь и сумасшедшее солнце. Даже тучи сверху выглядели не серой мразью, а восхитительно мохнатыми снежными горами – прекрасной белизны и невозможной мягкости.
Впрочем, Валет считает, что никакого полета не было. Что я все придумал. Иногда мне самому кажется, что так оно и есть. Но ведь от этого не становится бледнее синь и не тускнеет солнце – они там всегда. Даже в самый черный день они там – за тучами.
Сумрачные тени уже справляли панихиду. Глухие музыканты и безногие танцоры, нищие калеки на кулаках, рвань и падаль – как же им всем не терпелось спеть за упокой! Воткнуть свои грошовые свечки. Оплакать меня, измазать соплями и слезами мою безнадежность. Мою безысходную покорность – овечью благостную долю и кровавый топор мясника. Хруст сахарных костей и вопль красных клякс по белому кафелю.
Какая-то ленивая, но настойчивая сила подтолкнула меня к самому краю крыши. Без страха, почти безразлично, я заглянул вниз. Там никого не было. Должно быть, прежде чем меня кто-нибудь заметит, пройдет какое-то время. С вывернутой головой и сломанными в виде свастики конечностями. Немного бурой крови на снегу – так, для колорита.
И вот именно в этот момент, когда равнодушие почти оглушило мои мозг и душу, когда я уже почти махнул на себя рукой, когда в формуле свободного падения тела после знака равенства встал выкрашенный серебрянкой крест на Ржаном кладбище, внезапный приступ злости (не злобы, а именно злости) отрезвил меня.
– А почему? – произнес я громко. – Какого черта?
Почему это я должен делать то, что кому-то хочется? Кому-то, а не мне? Да и что они мне сделают? Что они вообще могут мне сделать? Да, конечно, отец – им ничего не стоит угробить его карьеру. С таким грузом вины даже я, привыкший к этой ноше, далеко не уползу.
Ответ явился просто и скоро – так встает солнце из– за кромки моря. Решение лежало на поверхности, наверное, именно поэтому я его не видел. Мы с Ингой должны уехать из Кройцбурга! И немедленно! Бежать-бежать-бежать – да! Бежать – и прямо сейчас!
Я оглядел унылую округу. Тяжкое небо, поле с часовней, полоска леса. Вся гамма серого – от нежного дымчато-грязного до кардинально темно-мышиного. Часы на башне вокзала показывали без пяти четыре. Шпиль с флюгером в виде всадника с копьем царапал подбрюшье туч. Господи, а ведь я мог запросто прожить всю жизнь, так и не узнав, что за хмарью есть синее небо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.