Электронная библиотека » Валерий Бочков » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Латгальский крест"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 13:47


Автор книги: Валерий Бочков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
25

Я оставил Краба на лавке под акацией. Он спал в кружевной тени, запрокинув назад голову и раскинув крестом руки. Алик был красив, как античный герой, павший, но непобежденный.

От гармонии моей не осталось и следа, умиротворение сменилось беспокойством. Проклятое предчувствие беды снова наполняло меня, чувство это растекалось, росло. Тело как будто зудело изнутри. Разумеется, я был пьян и, разумеется, отдавал себе в этом отчет. Но что это меняло? Ничего.

После парка улица показалась пыльной и скучной. Чахлые кусты, будто присыпанные мелом, приземистые дома с узкими окнами, седая побелка и прямые углы – прусский аскетизм. Краски пропали, из всех цветов остался лишь серый, от грязно-шинельного до мутно-молочного. Но ведь серый – это не цвет, так, разновидность черного определенной градации. Даже магазинные вывески были блеклые, как выгоревшие на солнце фотографии. Прохожих было мало, а те, что попадались, брели с тусклыми лицами.

Я шел в сторону гарнизона. В Доме офицеров есть телефон. Уже придумалась фраза, которую я скажу ее матери. Имя я так и не вспомнил – ничего, обойдусь и без имени. У пожилого латыша учительского вида попросил закурить. Старик достал пачку «Беломора». Я выудил папиросу, звонко дунул.

– А вот где ты был, дедушка, в сорок пятом? – ласково спросил его я, сложил картонный мундштук гармошкой и сунул «беломорину» в зубы. – Огонь-то есть?

Шурочку Рудневу я приметил издалека. Она торопливо шагала навстречу, то семеня, то переходя на забавную иноходь;

бежала она как-то боком, припадая, точно одна нога была короче другой.

Мне стало смешно, я уже собирался выдать какую-то шутку, но тут увидел ее лицо. Белое, испуганное, некрасивое. Что-то случилось, случилось что-то жуткое: с этого момента до того, как она начала говорить, мой мозг лихорадочно перебрал дюжину вероятных несчастий – смерть, пожар, мать, отец, брат, кто-то из друзей. Глаз зафиксировал за эти секунды несколько совершенно неважных деталей, которые впечатались в мою память как символы беды: тень ограды на асфальте, похожая на тюремную клетку, порыв колючего сухого ветра, смятая обертка от конфеты «Грильяж». Да, и еще Шурочкины сандалии, ярко-красные, как сырая кровь.

– Мать… – Руднева задыхалась. – Твою увезли в больницу… На «скорой» увезли…

– Не-ет… – сумел проговорить я. – Нет-нет.

Дальнейшие события происходили рывками, словно кто– то разрезал кинопленку на куски, а после склеил как попало.

Непонятно как я очутился в больнице. В коридоре у стены сидел отец, во рту держал незажженную сигарету. Валет ходил, воткнув руки в карманы. На нем была белая рубаха, расстегнутая на груди, из пиджачного кармана торчал треугольный хвост полосатого галстука. Тут же, на подоконнике, сидел Женечка Воронцов.

Больничная вонь, линолеум на полу, алюминиевые стулья у стенки, хлипкие, у нас в столовой такие же. Холодный бледный свет – от этого света у всех лица пепельно-лимонные, как у покойников; я ворвался, влетел, а на меня лишь мельком взглянули, никто не произнес ни слова. Тут же понял, нет, почувствовал: спрашивать ничего нельзя. Надо молчать. Молчать и ждать. От бега я задыхался; хватая ртом воздух, встал спиной к стене, прижал ладони. Коридор был выкрашен скучной бежевой краской. На ощупь она была скользкой и влажной.

В больничном туалете, обливаясь, пил из крана воду. Потом сунул голову под струю. Вода лилась за шиворот, по груди, по рукам.

Когда я вернулся, Воронцов исчез. Валет теперь сидел рядом с отцом. Тот, казалось, даже не шелохнулся с моего прихода: прямая спина, руки на коленях, чистая белая сигарета. Отец сидел, глядел в стену и щурился. Словно что-то прикидывал в уме. Люминесцентная лампа над его головой моргала и тихо зудела. От этих моргания и зуда можно было сойти с ума.

Откуда-то сверху спустился врач – я услышал шарканье подошв по гулкой лестнице, потом увидел его в конце коридора. Врач подошел, позвал отца с собой. Отец молча поднялся, мы с братом остались вдвоем.

Я отошел к окну, выходившему во внутренний двор. Небо загораживала красная кирпичная стена, по длинным теням я догадался, что уже вечер. У железных мусорных контейнеров курила медсестра; она затягивалась по-женски неглубоко, но часто, будто торопясь. Я видел ее спину, из-под косынки выбились светлые волосы. Не докурив и половины, она несколько раз неуклюже ткнула сигарету в борт контейнера. Выбросив окурок и отряхнув ладони, медсестра обеими руками задрала подол халата вместе с юбкой. Мелькнули бледные ляжки, голубое белье. Она подтянула чулок, поправила резинку. Я не успел отойти от окна, она оглянулась. Мы встретились глазами – это была мать Инги.

Марута ее звали, я вспомнил. Почти так же, как мою мать.

Отец вернулся один. Валет спешно поднялся, выпрямился. Отец опустился на тот же стул, на котором сидел раньше. Положил ладони на колени. Я помнил правило: не спрашивать. Пока слово не произнесено, того, что оно означает, нет. Не существует. Лампа в потолке зудела и моргала. Зудела и моргала. Отец рассеянно, будто пытаясь что-то вспомнить, встал, медленно поднял стул за спинку и со всего маху треснул по плафону.

26

Похороны и поминки прошли как в бреду. Из той недели выпали целые куски, точно я смотрел фильм, то засыпая, то просыпаясь снова. Беда рассекла нашу жизнь на до и после. Все, что казалось невероятно значительным, не просто стало менее важным, оно потеряло всякий смысл. Откровение, безусловно, банальное, но суть тут именно в личном опыте: одно дело – прочитать про ожог и совсем другое – схватить раскаленную докрасна кочергу голыми руками.

Приехала незнакомая материнская родня из Кировограда, круглая тетка и две некрасивые девицы. От теткиных рук, маленьких и тоже круглых, будто опухших, постоянно воняло луком.

В доме с утра толпились какие-то люди, некоторых я знал, других видел впервые. Иногда со мной пытались говорить, я молчал, не понимая, какими словами и на каком языке объясняются люди, когда в соседней комнате стоит гроб. Но люди снова и снова подходили, трогали меня за рукав или пытались обнять за плечо. От их слов становилось еще тошнее. Я бы мог посоветовать соболезнующим сжать раскаленную кочергу, но, думаю, они бы вряд ли поняли, о чем идет речь, и решили, что я тронулся. Я понял, есть две вещи, которые объяснить невозможно: одна из них смерть, другая – любовь. Тоже банально…

Кировоградская тетка жгла свечи, даже на лестничной клетке стоял церковный дух гари и теплого воска. Зеркала она завесила черным тюлем, люстра, тоже в черном мешке, походила на повешенного лилипута. Тетка делала все неторопливо, ее обстоятельные руки, смуглые, цвета копченой камбалы, уверенно резали ножницами капроновую ленту и вязали банты; вновь прибывающие венки, на ее взгляд, были недостаточно торжественны, она принаряжала их пластиковыми гвоздиками и креповыми лентами.

После, теми же опытными руками, она рылась в материнских вещах, чинно и обстоятельно, так толковая хозяйка на рынке выбирает спелые помидоры; какие-то вещи аккуратно складывали в раскрытый чемодан, другие отправляли в пропахший нафталином мешок, в котором раньше хранилась каракулевая шуба. Я видел эту шубу на матери лишь на старых фотографиях из Ютербога. Шуба уже лежала на дне чемодана. Дочки в одинаковых кофтах домашней вязки сидели мышками рядом и следили за руками матери; лишь изредка вспыхивали взглядами и начинали горячо шептаться.

В один из дней, прячась от людей, я закрылся в ванной. Свет включить забыл. На ощупь нашел раковину. Опустился на колени – кафель был как лед, – уткнулся лбом в холодный край ванны. Сложил ладони, они были влажные и тоже ледяные. Никаких молитв я не знал. Но надеялся, что дело тут не в словах, не урок же литературы, где за чтение стиха наизусть тебе ставят отметку. Не может этого быть, иначе какой смысл? Зубрилы – в рай, остальные – в кипящую смолу, так, что ли? Ведь суть в твоей совести… хорошо-хорошо, назови это душой.

Взгляни в себя – в душу свою, в совесть, взгляни и честно признайся во всем. Да, в грехах, назови это так. Ведь нелюбовь к матери – грех. И ее нелюбовь к тебе не умаляет твоего греха. И согласись: не любить тебя у нее было гораздо больше оснований – именно твое рождение сделало ее калекой, вот уж воистину первородный грех, а вовсе не какие-то запретные яблоки! Рука просит, нога косит. И эта вскинутая бровь – осуждающий взгляд, но никого она не осуждала, просто была несчастна и одинока. Да, по твоей вине, хоть и без злого умысла – или, как там говорят прокуроры, непреднамеренное преступление? – не знал, не ведал, но незнание не отменяет наказания, нет-нет, ни в коем случае не отменяет.

Едва родившись, ты одним махом вдребезги разбил ее жизнь: никогда больше она не будет смеяться, кататься в лодке по озеру, срывая желтые кувшинки, упругие, будто резиновые, цветы; не будет больше танцев и веселых пикников, никаких ярких летних платьев – на тонких бретельках и с открытой спиной, никаких босоножек на шпильке – ведь нога-то косит, косит, косит; и украшения, все эти сережки, колечки-цепочки, бусы из янтаря, похожие на облизанные леденцы, – все так и будет лежать в резной шкатулке из светлого дерева. И никогда она уже не будет больше бегать по траве, собирать в букет простые цветы – одуванчики, васильки да ромашки, она их больше всего любила, а ей эта камбала кировоградская навтыкала напоследок пластмассовых гвоздик.

И если есть ад, то вот он, внутри. В твоей грудной клетке. И он навсегда, как бы ты ни пытался оправдаться, каких бы пронырливых адвокатов и шустрых бесов ни нанял, – тебе, милый друг, не выкрутиться, нет-нет-нет. Вина известна, приговор вынесен и уже выжжен на изнанке твоей души, вот он, достаточно туда заглянуть, в душу. Или в совесть, как сказал бы я. Готов ли ты тащить такую боль незнамо сколько лет, изо дня в день, а особенно глухими ночами, просыпаясь в гробовом мраке, точно ты уже там, в могиле, где бессмысленно и одиноко, космически одиноко, – готов ли? И где смысл? В чем цель? И как же обмануть самого себя и убедить в необходимости продления абсурда? Какими словами, какими доводами – да и есть ли они?

27

Отца отстранили от полетов. По семейным обстоятельствам и временно – так было написано в приказе, бумаге с печатью и подписью командира эскадрильи подполковника Карпышева, которую отец забыл на кухонном столе. Каждое утро отец все так же уезжал на аэродром, в то же самое время, в семь тридцать. Мы с Валетом его не расспрашивали; мы и раньше с отцом разговаривали мало, в основном болтали о всякой ерунде – рыбалке, футболе, мотоциклах, самолетах. Сейчас эти темы потеряли смысл. Принято считать, что беда сближает, – увы, не наш случай. С нами произошло обратное.

Однажды, вернувшись домой за полночь, я застал отца на кухне. Еще на лестничной клетке в нос шибануло паленой бумагой. Дверь в квартиру была приоткрыта. Каждый раз, заходя в подъезд, я мысленно видел крышку гроба, стоящую в углу. Крышка была затянута крепом и украшена черными капроновыми бантами. По краю шла алая лента, присобранная в кокетливые рюшки. В моей памяти крышка гроба осталась символом сочетания невыносимого горя и невероятной пошлости.

Отец был пьян. На кухонном столе горела керосиновая лампа, немецкая, трофейная, которая зажигалась, если в доме отключали электричество. По столу были раскиданы какие-то бумаги, открытки, фотографии. Рядом поблескивал графин – тоже трофейный, в хрустальных гранях оранжевыми искрами отражалось пламя фитиля. На полу в центре кухни стояло жестяное ведро, внутри что-то тлело. Дым тянулся к потолку, мутные пласты плыли по кухне и лениво вытекали в распахнутое окно.

Отец поднял глаза. Не сказав ни слова, налил из графина в чашку. Протянул мне. Я сделал глоток; похоже, это был коньяк. Допил, поставил чашку на стол.

– Слышишь? – спросил отец негромко.

Я прислушался. Вокруг лампы крутились мелкие мошки, с едва уловимым звоном бились о стекло. В черном проеме распахнутого окна виднелись неясные силуэты ночных лип. За ними кусок бархатного неба, тусклые точки звезд.

– Слышишь? Вот…

Нет, я ничего не слышал. Лишь тихий, едва различимый звон – то ли ночных жуков, то ли с озера долетали трели лягушек. То ли так звучит сама тишина.

– Ну?

Его голос казался странным, чужим. Да и лицо, освещенное снизу, с угольными тенями вместо глаз, – лицо тоже казалось не совсем отцовским. Словно кто-то не очень умело им притворялся. Отец ухватил графин за длинное горлышко, налил полную чашку. Заткнул графин пробкой. Притертое стекло шершаво скрипнуло. Хрустальная пробка, никак не меньше яйца, в наших детских играх в зависимости от тематики именовалась то Глазом Циклопа, то Бриллиантом Махараджи. Волшебный алмаз искали по квартире то рыцари-крестоносцы, то пираты, а то и сам Робин Гуд.

Отец двумя пальцами поднес чашку к губам и неспешно выпил. Посмотрел на меня. Его глаза я не видел, только два черных круга. Во рту от коньяка осталась горечь, мне хотелось пить, но отчего-то я боялся даже пошевелиться.

– Да, – пробормотал. – Да, слышу.

Отец довольно кивнул. Поставил чашку, вытащил из вороха бумаг новогоднюю открытку с ночным Кремлем, звездой и курантами. Приблизил открытку к стеклу лампы, начал читать. Узкое пламя внутри пузатой колбы подрагивало, отец, казалось, то хмурится, то хитро ухмыляется. Если только это был действительно отец.

– …и счастья в личной жизни. – Он хмыкнул, перевернул открытку. Разглядывая картинку, задумчиво повторил: – В личной жизни…

Лампа коптила. Отец подкрутил фитиль, огонек вытянулся. Из лимонно-желтого у основания он переходил в красный, утончался, превращаясь в хищное малиновое жало.

– И успехов в боевой и политической подготовке… – Отец тихо засмеялся, поднес открытку к верху лампы. На Спасской башне появился темный круг, он быстро почернел и вдруг прорвался и вспыхнул огненным кольцом.

– Недобрый знак… – Отец покачал головой. – Но ведь никто не поджигал, само загорелось. Но, с другой стороны, как же может само? Явный знак…

Отец ждал, пока пламя подберется к самым пальцам, потом бросил догорающую открытку в ведро.

– Хоть ты и знаешь, что жизнь не твоя, чужая, а живешь. И не возражай – и ты знал, да и я тоже.

Мне стало не по себе: отец обращался не ко мне, он говорил с кем-то третьим.

– И тот пожар, бесспорно… Ну как иначе, если в самый день свадьбы – явный знак. – Он подул на пальцы. – Явный знак. Ведь мне-то думалось: все потом можно исправить, ну наделал глупостей, так что ж, вся жизнь впереди. Нет, друг мой, нет.

Он усмехнулся, вытащил из стопки бумаг фотографию.

– Семейство Краевских в полном составе, – прочитал на обороте. – Город Ютербог.

Края фотографии по моде того времени были обрезаны фигурным ножом, должно быть, в каком-то немецком фотоателье. Отец поднес фото к верху лампы. Угол тут же потемнел от копоти и начал скручиваться как береста.

– Явный знак.

Я попятился, осторожно вышел в темный коридор и прикрыл кухонную дверь. Пробрался в нашу комнату. Не зажигая света, разделся и лег. Постепенно из темноты стали проявляться призрачные предметы – спинка стула, раскрытая книга на столе, гладко заправленная кровать брата с безукоризненным конусом подушки. Чернильный прямоугольник окна, перечеркнутый еще более черным крестом рамы. В раскрытую форточку тянуло теплом и мягкой свежестью, должно быть, только что прошел дождик. Там, снаружи, таинственно, словно подавая сигнал, пела какая-то ночная птица. Она высвистывала всего три ноты, хрупкие, стеклянные. Птица повторяла их с равными промежутками, снова и снова, как нехитрая заводная игрушка.

– Явный знак… – прошептал я, проваливаясь в сон.

28

На следующий день я встретился с Ингой.

Она звонила и раньше, несколько раз. Я слушал ее голос и не мог произнести ни слова. Слушал и вешал трубку. Она позвонила утром. Мы не виделись больше месяца, сказала она, с начала июня. Ты же знаешь, что случилось в начале июня, ответил я.

– Знаю.

В ее голосе не было жалости или сострадания. Именно поэтому я и согласился встретиться.

Со мной происходило странное: часть моих чувств точно притупилась, другие чувства просто атрофировались. Мне раньше казалось романтической чушью выражение «что-то умерло в душе моей», теперь смысл этих слов выглядел не просто вполне убедительной фразой, а почти медицински точным диагнозом. Должно быть, перемена была и внешней, не знаю, по крайней мере, у меня появилось ощущение, что меня стали избегать. Даже всякие полузнакомые и соседи при моем появлении углублялись в созерцание своих наручных часов или изучение трещин на асфальте. Казалось, что горе было инфекционной болезнью. Что беду можно подцепить как какой-нибудь грипп. Меня избегали как прокаженного.

Мы встретились на берегу озера. Я нарочно приехал чуть раньше – осмотреться. Бросил велосипед, пошел к воде. Тут все было как прежде: вкрадчивый шорох камышей, кривая ива, отраженная в озере, темный бор на обрывистом берегу. Из красной глины торчали корни сосен. Как бледные змеи, они сползали к воде.

Да, тут не изменилось ничего. Как же я любил бывать на озере раньше, и насколько безразлично оно стало мне теперь. Я видел белый песок, полого уходивший в синеватую, как бутылочное стекло, воду; вон у тех камышей я вытащил на спиннинг свою первую щуку – здоровенную, почти на два кило; за большим камнем, что торчит из воды и похож на сгорбленного монаха, мы ловили раков – господи, как же вкусны раки, сваренные на лесном костре! Все это я понимал разумом, но не чувствовал – чем там чувствуют? – сердцем, душой? Нет, не чувствовал ни душой, ни сердцем. Там, внутри меня, что-то разладилось, что-то сломалось, может, какая-то пружина, заводная стальная крепкая пружина, которая заставляет нас двигаться, суетиться и интересоваться, которая принуждает нас жить.

– Вон та белая полоска песка, где лежал утопленник. – Я показал рукой в сторону дальнего берега. – Помнишь?

Инга посмотрела туда, потом снова на меня.

– Все помню, но вот тут – ничего. – Я стукнул кулаком в грудную клетку. – Пусто.

Звук действительно вышел глухой и гулкий. Инга прикусила нижнюю губу, сказала:

– Так тебе нужно, чтоб я тебя жалела…

– С чего ты…

– Думала, соскучился, хочет меня…

– Да хочу, хочу! – сорвался я на крик.

– …хочет видеть меня…

– И видеть хочу! И видеть тоже! Только, знаешь ли, у меня мать умерла, и поэтому…

– Месяц назад, – сказала сухо.

Я поперхнулся, замолчал. Потом тихо произнес:

– Ты злая.

– Жизнь злая. А я хочу тебе помочь. Ты что ж, думаешь, ты один такой, с горем?

Инга начала говорить, спокойным, негромким голосом. Она рассказывала о себе, но интонации были ровные, почти монотонные, казалось, она без особого интереса пересказывает чью-то не слишком увлекательную историю. Я слушал и молчал; над озером плыли мохнатые летние облака, их белые отражения ползли по стеклянной воде и тянули за собой опрокинутую небесную синь; постепенно мне начало казаться, что это мы куда-то дрейфуем, – так бывает, когда сидишь в лодке и глядишь назад.

Инга родилась на хуторе. Да, на том самом. Когда ей исполнилось четыре года, арестовали отца. Потом военные приезжали снова, она пряталась на сеновале и видела, как военные насиловали ее мать. Видела, как солдаты били деда. Она все видела, и она все помнит. Хотя потом доктор говорил, что она это придумала. Что ничего этого не было. Соседей с окрестных хуторов тоже арестовали, почти всех. Тех, кто остался, затолкали в грузовики и отвезли на станцию. Мать собрала вещи в узел, они ждали, когда приедут за ними. Солдаты приезжали еще несколько раз, цепью шли по полю, прочесывали лес. Со стороны болот доносилась стрельба, выстрелы звучали глухо и совсем не страшно. Словно там ломали сухие палки.

– Нас не депортировали. Из всей округи только нас. Не знаю почему. – Инга посмотрела на озеро, потом на небо. – Я до шести лет не разговаривала. Совсем. Меня даже в школу не хотели брать. А потом, когда начала говорить, заикалась страшно. В классе дурочкой считали.

Она нервно дернула плечом.

– Плевать. Главное, не лезьте ко мне.

Последнюю фразу она произнесла холодно и зло. А может, мне так показалось из-за ее акцента, твердые звуки напоминали стук деревянных кубиков. Я ощущал, что со мной творится что-то неладное: в горле застрял ком, но вдохнуть я боялся – был уверен, стоит мне открыть рот, я разревусь, как ребенок. Боль, что копилась внутри целый месяц, была готова вырваться наружу.

И еще: Инга оказалась такой же переломанной, как и я.

– Отца не помню… – она задумалась, – совсем. Фотографии забрали солдаты. Зачем? Ни одной не осталось… Еще часто думаю про тех людей, на болоте. Ведь у человека есть предел… ну как назвать? предел страданий? Предел мучений? Ведь они там прятались больше десяти лет. Или те – в Саласпилсе. У Круминьша дед там мертвых сжигал. Такие большие печи и рельсы специальные, чтоб легче. Нас возили на экскурсию. А дед Круминьша умер два года назад, он тоже молчал всегда.

Нас тоже возили в Саласпилс на экскурсию, но говорить об этом я не стал. Ни про кирпичную трубу, ни про те страшные печи с чугунными дверями и засовами. Крепкими стальными засовами, словно кто-то боялся, что горящие мертвецы полезут обратно.

Жалость, невыносимая, жгучая жалость душила меня – жалость к ней, к себе, к этому пустому озеру, к темно-голубому небу, к невинным и глупым облакам. К тем, кого сжигали в печах, и к тем, кто прятался на болотах. Вместе с жалостью пришла ярость: я был готов растерзать обидчиков Инги голыми руками. Жуткое и восхитительное чувство: мне хотелось рыдать и смеяться одновременно. Но больше всего на свете мне хотелось схватить эту девчонку, прижать к груди изо всех сил, до боли. Слиться с ней. Стать чем-то единым, чтобы больше никто и никогда не посмел ее обидеть. Я был готов умереть за нее. Мало того, такая смерть казалась счастьем.

Взяв за запястья, я хотел притянуть ее к себе.

– Не надо. – Инга освободилась из моих рук. – Не сейчас. Не надо. Прости.

Я нехотя отпустил.

– Прости, Чиж. Мне кажется иногда, что я до краев, по самое горлышко. – Она резко провела ладонью по подбородку. – Что внутри просто нет больше места ни для чего. Ни для жалости, ни для…

Она махнула рукой, закусив губу, уставилась куда-то поверх моего плеча.

– Знаешь, это как с водой: если ее морозить, то она перестает быть водой. Она превращается в лед.

– Предел страданий? – спросил.

Она даже не кивнула, продолжала щуриться, словно пытаясь разглядеть что-то на дальнем берегу. Высоко над нами прочертил небо истребитель, раздался гулкий хлопок, как выстрел, – самолет преодолел звуковой барьер. Теперь звук мотора долетал до нас едва слышным комариным звоном. Впервые я знал наверняка, что там, в кабине, не мой отец. Его отстранили от полетов еще на две недели. На следующей неделе он собирался в Ригу, на четверг была назначена медкомиссия. – И еще… – Инга начала, но замолчала, словно передумав.

– Ну?

– Твоя мать…

– Что?

– Когда ее привезли в больницу, думали, что инсульт… – Она снова запнулась.

От предчувствия чего-то страшного меня замутило. Хотелось зажать уши. Молчи, хотелось крикнуть, больше ни слова! Ничего не хочу знать! Но я обреченно стоял и ждал. Стоял и слушал.

Инга говорила; медицинские термины и названия лекарств напомнили школу, то ли биологию, то ли химию. Антикоагулянты и аритмия, ишемический криз и геморрагический инсульт, еще какие-то слова, которых я не запомнил. Мне хотелось остановить ее, пока она не сказала самого страшного. – Откуда… – выдавил я сипло, – ты все эти…

– Мать дежурила в реанимации. Она медсестра там, старшая медсестра…

– Нет. Я про слова… Геморрагический…

Пришла на ум Гоморра, город-побратим Содома, уничтоженный Богом за грехи жителей: «Ибо были люди те злы и весьма грешны и пролил Господь на них огонь и потоки горящей серы». И если из Содома спасся Лот с дочерями, то население Гоморры…

– Чиж!

Инга дернула меня за рукав, без особого желания я вернулся на озеро. Находиться там очень не хотелось, к тому же я вдруг усомнился в справедливости Всевышнего: наверняка в Содоме и Гоморре погибли и дети – их-то за что? Не могли же и младенцы быть настолько грешны, что их следовало сжечь заживо.

– Ты… – она заглянула в глаза. – Ты понял?

– Детей за что?

– Каких детей?

– Его нет. Его же просто нет… Не существует.

– Кого? – Инга взяла меня за плечи. – Ты понял, она сама. Те таблетки… Она сама хотела…

– Не сама, – устало сказал я. – Не сама. Это мы. Мы все. И я тоже.

Мы стояли молча, руки мои казались тяжелыми, словно я ворочал камни.

– А отец знает, – спросил, – про таблетки?

– Да, – кивнула она. – Мать слышала, как врач ему говорил.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации