Электронная библиотека » Виктор Мануйлов » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 21 ноября 2018, 20:20


Автор книги: Виктор Мануйлов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Виктор Мануйлов
Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность

Часть сорок седьмая

Глава 1

Александр Возницын отложил в сторону кисть и устало разогнул спину. За последние годы он несколько погрузнел, когда-то густые волосы превратились в легкие белые кудельки, обрамляющие обширную лысину. Пожалуй, только руки остались прежними: широкие ладони с длинными крепкими и очень чуткими пальцами торчали из потертых рукавов вельветовой куртки и жили как бы отдельной от их хозяина жизнью, да глаза светились той же проницательностью и детским удивлением.

Мастерская, завещанная ему художником Новиковым, уцелевшая в годы войны, была перепланирована и уменьшена, отдав часть площади двум комнатам для детей. Теперь для работы оставалось небольшое пространство возле одного из двух венецианских окон, второе отошло к жилым помещениям. Но Александр не жаловался: другие и этого не имеют.

Потирая обеими руками поясницу, он отошел от холста. С огромного полотна на Александра смотрели десятка полтора людей, смотрели с той неумолимой требовательностью и надеждой, с какой смотрят на человека, от которого зависит не только их благополучие, но и жизнь. Это были блокадники, с испитыми лицами и тощими телами, одетые бог знает во что, в основном женщины и дети, старики и старухи, пришедшие к Неве за водой. За их спинами виднелась темная глыба Исаакия, задернутая морозной дымкой, вздыбленная статуя Петра Первого, обложенная мешками с песком; угол Адмиралтейства казался куском грязноватого льда, а перед всем этим тянулись изломанные тени проходящего строя бойцов, – одни только длинные косые тени, отбрасываемые тусклым светом заходящего солнца.

Картина, скованная морозом и сосредоточенным молчанием людей, была настолько жуткая, что Александру порой казалось, что он рисовал это с натуры, что он знал поименно этих людей, оживших на его полотне, что никуда не уезжал из города, голодал и умирал вместе с ними. А еще в нем крепла уверенность, что эта обнаженная правда ушедшего времени, пугающая его самого, еще больше может испугать тех, от кого зависит, увидит это полотно зрителя, или нет.

Он работал над этим полотном больше двух лет, и сейчас, когда картина была закончена, не мог с точностью сказать, что же он хотел ею выразить. Блокаду? Да, конечно. Трагедию людей, гибнущих от голода и холода, от бомбежек и артобстрелов? Да, и это тоже. Но не это самое главное. Главное заключалось в чем-то другом, и это что-то не давалось назваться каким-то определенным именем, оно вмещало в себя слишком много – даже больше, чем война, выходя за рамки картины, распространяясь во все стороны в неохватные глазом дали…

Глухо хлопнула входная дверь, деревянные ступени лестницы весело откликнулись на топот детских ног. Звонко стукнула еще одна дверь, на сей раз коридорная, и стало слышно, как шумят и возятся возвратившиеся из школы дети, как жена выговаривает им за это: папе работать мешать нельзя.

Александр улыбнулся, опустился в глубокое кресло. Он чувствовал себя безмерно уставшим, но досаждала ему не усталость, а странное ощущение незавершенности работы, и он снова и снова вглядывался в картину, пытаясь понять, в чем же эта незавершенность заключается. В том, что он не изобразил шагающих по улице бойцов? Но в одном из вариантов он их изобразил и поразился тому, насколько эти бойцы отличаются от жителей блокадного города. Получалось, что эти изможденные голодом люди смотрят на бойцов не столько с надеждой, сколько с удивлением: вот ведь, оказывается, есть в этом городе сытые, сильные, способные так свободно двигаться, таким ровным и ничем не стесненным шагом. В их взглядах не было зависти, зато обреченность сквозила во всем. Поэтому Александр и убрал шагающих бойцов, оставив одни лишь их тени. И картина даже выиграла от этого: исчезла обреченность, засветилась надежда. Но что-то существенное осталось недосказанным. И Александр, отрешившись от полотна и вернувшись к реальности, думал теперь, что все дело в том, что сам-то он блокаду не переживал, не голодал вместе со всеми, не испытал тех чувств, которые испытали нарисованные им люди. Так что же получается – два года напрасного труда? Или ему только кажется, что в картине чего-то не хватает? Наверное, так оно и есть. Надо отвлечься от нее, поставить лицом к стене и заняться новой работой. Но картина держала его и не отпускала.

Дверь в мастерскую тихонько отворилась, и Александр услыхал тихие и робкие шаги своей девятилетней дочери. Вот она подошла и остановилась сзади, не решаясь нарушить его молчание.

– Тебе чего, Аленушка? – спросил Александр.

– Мама зовет обедать, – шепотом ответила дочь.

– Иди ко мне, – протянул он ей руку.

Девочка приблизилась и встала рядом. Она поразительно была похожа на него, своего отца, и Александр всегда с некоторым удивлением вглядывался в ее черты. Дочь вложила в его руку свою ладошку, он поставил ее напротив, спросил:

– Как дела в школе, малыш?

– Хорошо, папочка. Я получила пять по арифметике и четыре по рисованию. – И пояснила: – У меня никак не получается лошадка.

– Ничего, малыш, подрастешь – получится. Да и четверка тоже хорошая оценка. Я вот картину нарисовал и боюсь, что на троечку.

– На троечку? Вот и не правда! У меня так никогда не получится, – покачала головой Аленка, вглядываясь в картину. Пожаловалась: – Мама говорит, что у меня нет способностей к рисованию. Она говорит, что ты пожалел и не оставил для нас ни капельки, все взял себе.

– Мама шутит, малыш, – улыбнулся Александр, привлекая дочку к себе и испытывая сладкое чувство отцовства от ощущения тепла родного тела, передающегося ему. – Ты еще научишься рисовать. Вот увидишь, – произнес он с уверенностью.

Затем поднялся, снял с себя испачканную красками куртку и, держа ребенка за руку, пошел в столовую, где вокруг обеденного стола уже сидели его дети: два сына, учащиеся девятого и восьмого класса, и младшая дочь пяти лет, родившаяся в эвакуации на Алтае. Отсутствовали самые старшие, двойняшки-десятиклассники: у них там какое-то мероприятие по комсомольской линии.

Аннушка разливала по тарелкам суп. Она располнела, раздалась в ширь, как и положено женщине, родившей шестерых детей, но не утратила мягкого очарования больших серых глаз и овального лица, излучающего готовность придти на помощь любому из сидящих за столом.

– Та-ак, что у нас сегодня на обед? – задал Александр обычный свой вопрос, заглядывая в тарелку. – Суп с фрикадельками? Оч-чень хорошо. Давно мы не ели суп с фрикадельками. Или я ошибаюсь? – И посмотрел на старших.

– Как всегда, папа, – смиренно ответил старший. – Вчера тоже был суп с фрикадельками.

– Поразительно, – смущенно пробормотал Александр, помешивая ложкой в своей тарелке.

Он хотел было сказать, что в блокаду за тарелку такого супа отдавали фамильные драгоценности, картины великих мастеров прошлого века, что находились люди, которые могли оторвать от себя, без всякого ущерба, не только тарелку супа, но и кое-что посущественнее. И это в городе, умирающем от голода. Но не сказал. Не исключено, что он уже говорил об этом, а если и не говорил, то лучше и не касаться этой темы при детях: в свое время узнают, а пока… И без того хватает такого, что лучше бы и не знать…

Так чего же все-таки нет в его картине?

После обеда Александр часок вздремнул на диване в мастерской, затем оделся и вышел из дому. Он шел по Невскому к Неве, затерявшись в текучей толпе, ничем в ней не выделяясь. Вглядываясь в лица спешащих по своим делам людей, в лица озабоченные и в большинстве своем женские, он по каким-то неуловимым признакам угадывал тех, кто никуда из Ленинграда во время войны не уезжал, вынес на своих плечах весь ужас блокады, наблюдая, как умирают близкие люди, чувствуя свою беспомощность. В их глазах навеки застыла мука пережитых месяцев и дней, и трудно было понять, откуда они черпали и черпают до сих пор силы, чтобы жить.

А природа творила свой извечный круговорот, и ничто человеческое не отражалось на плывущих в небе облаках, сияющем солнце, разве что в терпком весеннем ветре, тянувшем со стороны залива, да сильнее чувствовался дым кораблей, стоящих в устье Невы. Но весна подавляла все. Она торжествовала в набухающих на березах и липах почках, в гомоне воробьев, в криках чаек, в перещелкивании и пересвистывании скворцов в садах и скверах, в синеве неба, в пыхтении на Неве ледокола, ломающего лед. И даже во взглядах и лицах людей, полнящихся новыми надеждами, в звонких криках детей в Александровском саду.

Возницын вышел к Неве, остановился на том месте, откуда писал эскизы для своей картины: панорама Сенатской площади, «Медный всадник», Адмиралтейство, Исаакий… Сами по себе они не несли ничего трагического. Трагизм исходил от людей, от санок с бидонами для воды, от бессильно опустившейся на сугроб женщины, от распахнутых глаз девочки на испитом лице, закутанной в материнский платок, от молодой и пожилой женщин, пережидающих колонну, везущих на кладбище чей-то труп, завернутый в зеленое покрывало… Он видел такие картины на многочисленных фотографиях, в кинохронике тех лет. А еще он знал, что такое голод, но тот голод, испытанный им в детстве, все-таки был не таким голодом, как в блокаду.

Сколько раз он приходил сюда и в прошлую зиму и в эту, выбирая самые морозные дни, торопливыми мазками писал эскизы, отыскивая такую точку, чтобы каждый, глянув на картину, мог сразу же понять, что это Ленинград – и никакой другой город. Сколько раз возле него останавливались люди, самые разные люди, и именно тогда он научился угадывать, кто из них пережил блокаду, а кто, как и он сам, жил вдали от Ленинграда, не испытывая всего, что пережили эти люди и сам город.

Глава 2

– Возницын?

Александр вздрогнул, поднял голову. Напротив стоял широкий человек в длинном сером плаще, перетянутом поясом по заметно выпирающему животу, серая шляпа закрывала глаза, из-под шляпы выглядывал слегка приплюснутый нос, нависший над полными губами, окруженными густой щетиной.

– Не узнаешь? – спросил человек, приподнимая шляпу и открывая обширную лысину, обрамленную валиком перепутанных волос.

– Марк? Либерман? Не может быть! – воскликнул Александр.

– Почему же не может? Очень даже может. Разрешаю потрогать, чтобы тебе не казалось, что я – привидение, – не разделил с ним радости Марк.

Александр протянул руку.

– Ты очень изменился. Если бы не голос, я бы и не узнал, – оправдывался он, тиская руку Марка. – Хотя, увы, годы берут свое. И никто не исключение. Рассказывай, как поживаешь.

– Да что ж рассказывать? Поживаю, как все.

– Мне говорили, что ты перебрался в Москву… Правда, это было еще до войны…

– Было дело, но… вредна столица для меня.

– Что ж так?

– Да так – долго рассказывать.

– А чем занимаешься?

– Оформительством, украшательством и прочими штучками-дрючками. А ты?

– Да все тем же и все там же.

– Завидное постоянство, – усмехнулся Марк знакомой ядовитой усмешкой. – Ты хорошо приспособился, Александр: все, что ты пишешь, тут же объявляется классикой. Тебе никакие морозы не страшны, никакие поветрия…

– Я пишу то, что пишется, – набычился Александр. И уточнил: – Я пишу жизнь, а ты по-прежнему ее декорируешь то в черные, то в светлые тона… В зависимости от погоды, надо думать.

– Ты как не понимал искусства, так и не понимаешь до сих пор, товарищ Возницын…

– И очень доволен своим непониманием, товарищ Либерман. Понимающих много, а художников – увы.

– А ты, значит, настоящий художник?

– Это решать потомкам. Хотя и я, грешным делом, думаю, что так оно и есть.

– Удобная позиция, – презрительно скривил толстые губы Марк.

– Да уж какая есть, – проворчал Александр, отступая.

Раньше он всегда пасовал в словесных баталиях перед Марком, перед его напором. Теперь он не почувствовал былого трепета, его лишь удивила вызывающая враждебность Марка. Чтобы как-то приглушить свою неловкость, он полез в карман за папиросами, но вспомнил, что папирос там нет, потому что недавно бросил курить, махнул рукой, повернулся и пошел вдоль набережной, даже не кивнув бывшему приятелю на прощание.

– Ничего, придет время, и твои картины буду пылиться в запасниках, – бросил Марк ему в спину.

Возницын не обернулся, засунул поглубже руки в карманы пальто и ускорил шаги. На душе у него было нехорошо. И не от пророчества Марка, а оттого, что весна, картина – и вдруг Марк, как напоминание о прошлых заблуждениях, как покосившийся верстовой столб на давно заброшенной дороге. Он вспомнил, что года два-три назад имя Марка мелькнуло в статье, в которой громились космополиты, приверженцы западных образцов творчества, растлевающих душу и сознание масс. И что-то еще в этом роде. Марк тогда жил в Москве: то ли женился на москвичке, то ли еще что. В ту пору много было всяких статей на эту тему, собраний в союзе художников, споров и проклятий. Доставалось всем, не обошли стороной и Возницына. Впрочем, и сейчас все это продолжается, но в несколько другой тональности, и стало заметно, что произошло вполне видимое расслоение творческой интеллигенции на космополитов и патриотов, и Возницына прочно причислили ко второй группе. Ему даже предлагали выступить по радио или написать статью, но он отнекивался, боясь всякой публичности, полагая, что его работа и есть доказательство его позиции, а скрипеть пером – не его дело. Статью написали другие, Александру предложили подписать – и он подписал ее, тем более что там уже стояли подписи уважаемых им старших коллег-художников. Видимо, вся эта кампания сильно ударила по Марку и его друзьям, как она уже била по ним в середине тридцатых годов. Ударить-то ударила, да только не по их благополучию: выглядит он весьма солидно, явно не бедствует, а желчи у него хватало и в молодости.

Возницын свернул на площадь, пересек ее, вышел к собору, остановился, точно налетел на препятствие: возле колонны стояла женщина в черном платке и в черном же пальто, мелко крестилась и так же мелко кланялась в сторону парадного входа в собор. Было что-то в этой женщине, хотя он и не видел ее лица, от нестеровских богомолок, от суриковских печальниц за землю русскую. И неважно, о чем она просила своего бога перед вратами величественного и мертвого храма, важно, что она просила. Другие не просят, а она вот пришла, считая, видимо, что здесь ближе к богу, слышнее ее молитвы.

И тут что-то забрезжило в воображении Александра – и он увидел эту женщину в толпе на своей картине, в толпе, ожидающей, когда пройдет воинская колонна, и, забыв о Марке, заспешил домой, в мастерскую, боясь, что из его воображения ускользнет образ этой женщины – женщины, благословляющей солдат, идущих на передовую.

Дома его ждали. Аннушка, встретив у двери, предупредила:

– Писатель Задонов, Алексей Петрович. Уже полчаса сидит у нас. Говорит, что ты будто бы с ним договаривался о встрече.

– Да-да, договаривался, но не конкретно. Надеюсь, ты его напоила чаем?

– Напоила. Пыталась накормить, но он отказался. Я не знала, когда ты придешь…

– Ничего, ничего, все нормально.

И Возницын вступил в комнату, а навстречу ему поднялся человек с копною светло-русых волос на голове, прихваченных сединой на висках, немного полноватый, но не слишком, прямой той барственной прямотой, которая вырабатывается с детства гувернантками и гувернерами, с несколько сероватым лицом человека, явно злоупотребляющего алкоголем и редко бывающем на свежем воздухе, в добротном заграничном костюме и ярком галстуке. С тех пор, как они виделись последний раз, прошло больше года, за это время Задонов явно постарел, его будто придавило к земле, хотя старая закваска действовала, не давая ему согнуться окончательно.

Все это Возницын схватил наметанным глазом художника, улыбнулся и шагнул навстречу гостю, протягивая руку. И Задонов улыбнулся ему широко и открыто, они обнялись, хотя никогда не были друзьями, а познакомились более года назад в Москве на вручении Сталинских премий. Правда, потом был вечер, проведенный вместе в ресторане гостиницы «Москва», в шумной компании литераторов и художников. Сидели рядом, разговорились и почувствовали, что между ними есть много общего, соединяющего. Там же Возницын пригласил Задонова к себе, если тот окажется в Ленинграде, предложил написать его портрет.

– А я уже успел познакомиться и с вашей очаровательной женой, и с вашими детьми. Только в мастерскую без вас меня не пустили, и правильно сделали, – говорил Задонов, улыбаясь и лукаво щурясь, в то время как Аннушка смущенно перебирала пальцами свой передник. – Поэтому можете себе представить, Александр Трофимович, с каким нетерпением я вас ожидал.

– Ничего, еще заглянем, Алексей Петрович. Непременно заглянем. Более того, мне будет интересно узнать ваше мнение о кое-каких моих картинах, которые еще никто не видел. Ну и… наш договор, надеюсь, остается в силе?

– Остается, остается! – воскликнул Алексей Петрович. – Я на старости лет стал таким честолюбивым, что сам на себя в зеркало наглядеться не могу и все мечтаю, чтобы мои портреты красовались везде и всюду, смущая нахальным взглядом добропорядочных гражданок. Уж вы, Александр Трофимыч, будьте так добры и придайте моему взгляду что-нибудь этакое вольтеровско-бонапартовское, но с обязательной примесью чего-нибудь нижегородского. Иначе и мне и вам несдобровать: тут же зачислят в космополиты, в какие-нибудь антифобии.

– Все будет, как вы хотите, Алексей Петрович, – поддакивал Возницын, широко улыбаясь. Ему нравилась эта раскованность и даже некоторая развязность Задонова, не переходящая, однако, границ приличия, его смелые суждения обо всем, сдобренные иронией, свидетельствующие об уме и большой эрудиции, чего так не хватало самому Возницыну.

В мастерской, где на станках стояло несколько холстов с законченными или недоконченными работами, Алексей Петрович сразу выделил блокадников, остановился перед ними и долго вглядывался в испитые лица людей. Он то приближался к картине, то отходил от нее, затем повернулся к художнику, произнес:

– Я думаю, это будет сильная вещь, когда вы ее закончите.

– Вы считаете, что она не закончена? – удивился Александр проницательности писателя.

– А разве… Гм… Честно говоря, мне показалось, что здесь не хватает какого-то завершающего штриха. Что-нибудь такого… ну, как, например, юродивого у Сурикова в «Боярыне Морозовой»…

– Да-да! – воскликнул Возницын. – Именно юродивого. То есть, не его самого, а нечто благословляющее идущих на смерть. И вы знаете, Алексей Петрович, я как раз только полчаса назад об этом догадался, и не где-нибудь, а возле Исаакия! Увидел там молящуюся женщину и понял, чего не хватает моей картине, и кинулся домой…

– Но тут, должен вам заметить, нужна большая тонкость, имея в виду наши нынешние общественные пристрастия…

– Да, я вас понимаю, очень хорошо понимаю, – вторил Задонову Возницын, потирая руки. – Но ведь это и есть правда жизни. Разве не так?

– Так-то оно так, да есть и другая правда, и ее-то вам и сунут в нос, если вы… Впрочем, я уверен, что ваш талант найдет золотую середину и посрамит всех добровольных цензоров.

– Я постараюсь…

– Видимо, я пришел не вовремя, – произнес Задонов и, заметив протестующий жест художника, решительно заявил: – Давайте сделаем так: вы заканчивайте картину, а я к вам зайду дня через три-четыре. И не спорьте со мной: я слишком хорошо знаю, что такое схватить жар-птицу за хвост и упустить ее. Тем более что сегодня я не в форме: приехал вчера, и, как водится, встреча, застолье и все такое прочее. Я, признаться, даже не имел в виду заходить к вам именно сегодня. Так уж получилось, что вышел проветриться и оказался возле вашего дома. Так что беритесь за работу, и не мучайтесь никакими сомнениями… Впрочем, вот вам телефон моего номера в гостинице, как закончите, звоните.

И Возницын, проводив гостя, вернулся в мастерскую и взялся за кисти.

Глава 3

Алексей Петрович, покинув мастерскую Возницына, вышел на Невский проспект, посмотрел налево-направо и пошагал без всякой цели в сторону Адмиралтейства. Ему шли навстречу и обгоняли его плохо одетые люди, многие мужчины и женщины в телогрейках, в перешитых шинелях и еще бог знает в чем. Нынешний Ленинград мало походил на тот, который он помнил по довойне, хотя дома в центре почти не пострадали, а те, что пострадали, уже были восстановлены.

Зато изменились сами ленинградцы: из них будто выдавило прежний оптимизм, прежнюю интеллигентность, они будто сами не узнавали своего города и поэтому шли с опущенными головами и отсутствующим взглядом. Блокада все еще жила на улицах и площадях города не только оставшимися предупреждающими надписями на обшарпанных стенах домов, расковырянном асфальте и выщерблинах на булыжных мостовых, но и в промерзших душах его жителей. Выделялись те, кто вовремя покинул обреченный город, а теперь вернулся, не испытав того, что испытали выжившие в блокаду, но не своей одеждой, а раскованностью провидцев и победителей.

Алексей Петрович приехал в Ленинград, чтобы встретиться с несколькими писателями, пишущими о войне, романы или повести которых публиковались в журналах, и договориться с ними о том, чтобы они подготовили эти произведения для книжного издания, внеся в них некоторые изменения, диктуемые нынешними поветриями. Эта часть его обязанностей в качестве председателя комиссии по изданию серии книг о войне особенно его тяготила и он иногда думал, что хорошо бы заболеть, но не шибко, а чем-либо из каких-нибудь гастритов-колитов, получить справку о невозможности исполнять возложенные на него обязанности, удрать в санаторий месяца на два, спихнуть это дело на Капутанникова, которого взял себе в ответственные секретари, и пусть бы тот вертелся и набивал шишки на свою чугунную голову. Однако Алексей Петрович понимал, что все это одни лишь его пустые мечтания, что из этого круга не вырваться, что раньше надо было думать, когда еще имелась возможность отказаться, а теперь поздно.

Одно из двух могло его спасти: либо Сталин забудет о своем желании иметь нечто вроде художественной энциклопедии о войне, либо изменит политику в этом вопросе. Ведь, несмотря на то что он призвал писателей правдиво отразить минувшую войну, правдиво как раз и не получалось. Что касается самого Алексея Петровича, так он уже и поплатился за свою правдивость двумя годами прозябания в Ташкенте и неожиданно присужденной ему премией… за ту же самую книгу. Вот и поди знай, что теперь можно писать о войне, а что нельзя, если за одно и то же и казнят, и милуют. Так ведь могли и не помиловать…

Встретившие его вчера писатели, предупрежденные заранее, устроили в ресторане небольшую попойку в честь московского гостя, за столом, собственно говоря, и были решены все проблемы, теперь осталось только в ленинградском отделении Союза писателей утвердить ответственного, и пусть он тут крутится, как хочет. Ответственного по Ленинграду и всему северо-западу подбирал не Задонов, подбирали в Москве, его дело было встретиться с этим писателем и проинструктировать его по всем пунктам. Писатель этот сейчас был в отъезде по случаю кончины своего брата, живущего где-то в области, и должен вернуться со дня на день.

Была запланирована еще одна встреча – с писателем Зощенко, которого в сорок шестом основательно побили за антипатриотизм и даже за антисоветчину, через некоторое время простили, напечатали в журналах несколько его «партизанских рассказов», которые Алексей Петрович, будь его воля, ни за что бы в энциклопедию не внес, но сверху «было спущено мнение», что попробовать можно, если наберется на целую книжку. Зощенко на встрече в ресторане не присутствовал, и Алексей Петрович понял из смутных намеков ленинградских коллег, что его и не звали.

Ну, и… Ахматова. Она сама прислала ему приглашение посетить ее, если у него найдется время и желание. При этом очень лестно отозвалась о его книгах: знала старая метресса, откуда зайти.

Особого желания встречаться с престарелой поэтессой Алексей Петрович не испытывал, но и проигнорировать приглашение не мог: скажут, что испугался, или, того хуже, зазнался, раззвонят по всему свету. Даже тот факт, что он не пошел на встречу с Ахматовой и Зощенко в Москве, когда им устроили восторженную овацию, что перепугало все литературное начальство во главе с Фадеевым и Симоновым, имел то последствие, что даже милейший Иван Аркадьевич, его тайный прокуратор, попенял ему за это неприсутствие… правда, всего лишь по телефону:

– Надо, надо было побывать, – говорил он, и Алексей Петрович даже в трубку слышал, как он усмехается своею масляной усмешкой, и подумал, что этот Иван совсем не тот, за кого себя выдает, в том смысле, что в нем службиста больше, чем всего остального. – Мы с вами, дорогой мой Алексей Петрович, – плел свои кружева Иван Аркадьевич, – не должны стоять в стороне от таких событий, даже если они противоречат нашим партийным принципам, чтобы не прозевать возможный поворот настроения нашей интеллигенции в нежелательное для партии русло.

Алексей Петрович сослался на повышенное давление и головные боли, и что если бы не это, обязательно бы присутствовал, потому что в любом случае интересно и любопытно, что и доказала сама встреча. При этом подумалось: не предвидеть вместе со своими коллегами из КГБ и ЦК такой восторженный прием Ахматовой и Зощенко Иван Аркадьевич не мог. Значит, им зачем-то нужно было и то, и другое, что тут замешана какая-то политика, не видная снизу. А коль им это надо, пусть и ходят на всякие тусовки, а ему, Алексею Задонову, вся эта свистопляска ни к чему. Но говоря так, он все-таки жалел, что не присутствовал, удивляясь, какая-такая муха его укусила, что он вдруг взбрыкнул и не пошел.

Впрочем, черт с ними со всеми!

Итак, завтра к Зощенко, послезавтра к Ахматовой.

А пока… пока надо выветрить из себя вчерашний хмель и связанные с ним последствия, вроде набрякших век и покраснения носа, не считая других мелочей, в последние год-полтора красноречиво свидетельствующие об образе жизни и пристрастиях их хозяина. А если серьезно, то надо бросить пить: и печень пошаливает, и сердце, и в голове по ночам шумит и звенит, как в знойной степи перед дождем. Ему только инсульта и не хватало. А еще усталость, которой он не знал раньше, или вдруг охватит сонливостью и безразличием, желанием скрыться куда-нибудь подальше, в глушь, в… Нет, только не в Саратов.

Алексей Петрович шагал по набережной Невы, дышал полной грудью ветром с Финского залива и ни о чем не думал. И хотя он действительно ни о чем не думал, но где-то в подсознании жило в нем ожидание встречи с женщиной, с которой он познакомился в прошлом году в поезде, возвращаясь из поездки по южным городам, ставшим символом особенно ожесточенных боев сорок первого-сорок третьего годов: Воронеж, Белгород, Тула, Курск, Харьков, Сталинград, Ростов-на-Дону, Новороссийск. Во время войны он бывал если и не в самих этих городах, то около: приехал, увидел, написал, уехал, потому что главные его корреспондентские пути пролегали от этих городов в стороне.

Женщина эта, Гюльнара Рашидовна Короедова, русская по матери и узбечка по отцу, ездила на могилу мужа, похороненного в станице Крымской. Муж ее летал на пикирующих бомбардировщиках Пе-2, погиб в сорок третьем. Алексей Петрович оказался с этой женщиной в одном вагоне поезда Сочи-Ленинград, женщина часто выходила курить в тамбур, не заметить ее было нельзя: она выделялась той яркой восточной красотой, облагороженной славянскими чертами, которая притягивает глаз. Да и лет ей было не больше тридцати.

В тамбуре они и познакомились. Она, назвав свое настоящее имя, предпочла, чтобы он называл ее Галей, Задонов же про себя продолжал называть ее Гюльнарой, что подходило ей больше. И пока ехали до Москвы, Гюльнара рассказала ему всю свою жизнь. Видать, потребность существовала у нее такая, а рассказать некому: и никто из родных, оставшихся в Ленинграде, не выжил, а она выжила, служа метеорологом в Кронштадте и получая повышенный паек, да и время для исповеди приспело только после посещения могилы мужа. У Алексея Петровича остался ее ленинградский телефон и приглашение позвонить, если окажется в Питере.

Вчера он и позвонил, и пригласил ее провести с ним сегодняшний вечер в ресторане. Правда, судя по голосу, звонок его Гюльнару не обрадовал, но и явного неудовольствия не вызвал, и Алексею Петровичу пришлось задействовать все свое искусство уговаривания, чтобы она согласилась на его предложение.

Он слышал врывающиеся в телефонную трубку звуки радио, перебиваемые живыми голосами, представлял коммунальную квартиру, где жильцов, как в подсолнухе семечек. А еще запах общей кухни и туалета, длинный коридор с ненужными вещами, и вспомнил Ирэн и Татьяну Валентиновну – и на сердце стало неуютно: повторять все это не хотелось, ничего нового почерпнуть из этой встречи для себя он не мог. На мгновение возникло желание положить трубку, но… но не сидеть же целыми днями в гостинице, не шляться же одному по музеям. Тем более что дел практически никаких, а командировка на целую неделю.

И вообще, он, видать, постарел: нет уж былой тяги к новым обстоятельствам, к новым людям, да и обстоятельств новых нет, и людей нет тоже. Действительно, забиться в какую-нибудь глушь и не высовываться оттуда до скончания собственного века. Что ему эти новые потуги борьбы с космополитами, с низкопоклонством перед Западом! Что ему даже до борьбы с евреями, которые, оказывается, больше думают об Израиле и еврейском Крыме, чем о России, будто можно кого-то силой заставить быть русским патриотом, а еврея переделать в нееврея!

Алексей Петрович помнил, какое изумление охватило всю русскую Москву, когда тысячи и тысячи евреев (говорили о пятидесяти и даже о ста тысячах) собрались возле израильского посольства приветствовать Голду Меир, назначенную послом в СССР. Говорили, какое столпотворение там образовалось, какие крики и вопли слышались со всех сторон, какие восторженные слезы и даже истерики там случались.

До сих пор многим представлялось, что евреи – это те, что работают рядом, живут рядом и заботы у них такие же, как у всех, и никакой особой связи между ними нет, как нет ее между русскими, населяющими ту же Москву.

И вдруг – такое!

Ведь это же надо было собрать по Москве десятки тысяч евреев, – и наверняка в тайне от властей, чтобы не воспрепятствовали, – и быть уверенными, что соберутся и возликуют, а не освищут. Только теперь до многих дошло, с кем они имеют дело, какая сплоченная и решительная сила таится за каждым евреем, на вид невзрачным и незначительным. Об этой демонстрации еврейского единства в советских средствах информации не было ни слова, ни полслова, но на Западе об этом трубили долго и настойчиво по всем радиоканалам.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации