Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
После спектакля я старательно избегал свою партнершу, уверенный, что после того, как выяснилась моя артистическая бездарность, меня можно только презирать.
К счастью, наш драмкружок вскоре закрылся: заболела Марипална. Она, правда, и раньше прибаливала частенько, глотала даже на уроках какие-то пилюли, вздыхала и смущалась. Но уроки не пропускала. А тут ее нет один урок, два, три… десять. Сперва литературу и русский замещали то математикой, то химией, затем у нас появилась новая учительница русского языка и литературы, чем-то похожая на Марипалну, но лет эдак на двадцать моложе. Звали ее Еленой Лаврентьевной. Она была невысокого росточка, очень широкая, и такая же, как у Марипалны, доброта исходила от ее широкой фигуры и широкого же лица, что мы в нее сразу же поверили. Елена Лаврентьевна, на мое счастье, не выделяла меня из общей массы, и раздача сочинений перестала быть для меня одновременно и пыткой и болезненным наслаждением.
* * *
Несколько раз мы – человек по пять, не больше – навещали небольшой дом на окраине Адлера, стоящий в переулке, который заканчивался кустами ивняка и шумящей за ним Мзымтой, – здесь снимала маленькую комнатку Марипална. Мы чинно пили чай из старинных фарфоровых чашек, ели варенье из замысловатых розеток, осторожно вдыхая тяжелый запах старости и отцветающих хризантем, и, отсидев положенное, ответив на все вопросы больной, с облегчением выходили на свежий воздух.
В последний раз мы собрались возле этого дома, чтобы проводить свою учительницу в последний путь. Впрочем, было воскресенье, и народу собралось совсем немного. Да и о смерти и похоронах я узнал от Герки, а он – от своей матери. Мы нарвали, где только смогли, разных цветов и прибежали к больнице, откуда Марипална пустится в свой последний путь.
Голова Марипалны в белых буклях лежала на белой же подушке, лицо казалось удивительно маленьким, усталым и смущенным оттого, что собравшийся народ оторвался от дел ради нее, Марипалны, и мне показалось, что она сейчас приподымется, пошарит глазами по толпе, отыщет меня и при всем честном народе произнесет: «Нет, вы посмотрите, какой у него взгляд! Вы только посмотрите! Этот взгляд говорит о том, что перед нами человек со способностями, заложенными в него от бога. Подождите, он еще себя покажет!»
Бедная Марипална. Какие там способности? Где они? Ау! Все это вам только померещилось. Тем более что их, эти способности, кроме вас, не видит никто.
Маленький оркестр грянул похоронный марш, гроб поставили в кузов полуторки, машина тронулась, за ней старенький автобус с провожающими. Но нам места там не нашлось.
Тело Марипалны упокоилось на старом кладбище среди высоких буков и грабов, на откосе холма за парком «Южные культуры», унеся с собою все тайны ее прежней жизни. Отсюда зимой сквозь заросли ажины, потерявшие листву, видно темно-синее море, иногда в белую крапинку, малиновые закаты в хорошую погоду и низкие серые облака, прижимающиеся к синей и даже черной воде. А летом не видно ничего, кроме зеленой стены колючего кустарника.
Глава 16
В этом году на нашем огороде выросла небывалая капуста. Иной качан вымахал таким огромным, что мама его с трудом поднимала. Все лето я следил за огородом, пропалывал его, поливал, собирал гусениц, травил медведок, гонял диких голубей, почему-то очень падких до капусты. И вот наступил октябрь, и мама сказала, что мы поедем в Сочи, продадим там часть капусты и купим мне костюм, первый костюм в моей жизни. А если хватит, то и рубашку и что-нибудь еще. Потому что стыдно такому парню ходить в школу оборванцем. Тем более что я пою в хоре, и не просто где-нибудь во втором-третьем ряду, а иногда и запевалой, мама сама видела и слышала, как я пою, но чтобы выйти на сцену, мне приходилось одалживать чьи-нибудь штаны и пиджак. Чаще всего у Альки Телицына, потому что мы с ним одного роста. Поэтому, когда я запеваю, то есть солирую, Алька остается в одних трусах и прячется за кулисами, потом я возвращаю ему его одежду, напяливаю на себя свою и пою уже сзади всех, так что среди других голов торчит только моя голова.
И вот теперь, когда дело за малым, – чтобы маме дали отгул на один день из железнодорожной столовой, где она работает поварихой, – я вдруг увидел, как плохо и бедно я одет. До этого я не то чтобы не знал этого, а, как бы это сказать… знание мое ничего не меняло, так что лучше как бы и не знать. Ну, хожу в заплатках, и не я один, с чего бы это вдруг унывать? Не с чего. А тут сразу на тебе: и стыдно, и не спрячешься, и поделать ничего нельзя. Но я креплюсь и не пристаю к маме, чтобы она поскорее взяла свой отгул.
Зато Людмилка прямо-таки исскулилась вся: когда и когда? Ей, Людмилке, тоже обещана обнова: чулочки там и всякие прочие девчоночьи штучки. Да и то сказать – ей уже тринадцать лет, сиськи топорщатся из-под платья почти с мой кулак. Однако ей в заплатах ходить в школу не приходится: худо-бедно, а на школьную форму мама для нее разоряется из своей маленькой зарплаты и из алиментов, которые удерживают с папы. А у нас, у мальчишек, формы нет. В Адлере, по крайней мере. А где-то, говорят, и мальчишки тоже ходят в форме.
– Завтра поедем, – сказала как-то мама, придя с работы. – Завтра воскресенье, самый базарный день.
Всю ночь я ворочался на своей продавленной кушетке и таращился в темноте на часы, тикающие над маминой кроватью, чтобы не проспать, потому что утром рано-рано за нами заедет столовский грузовик, который едет в Сочи за продуктами. Все мои желания, все мои надежды на что-то новое, невероятное сосредоточены на этом завтра. Шутка ли сказать: целый костюм, рубаха и, может быть, ботинки. Если хорошо продадим. А почему мы должны продать плохо? Что мы с мамой – хуже других? Другие же продают – и ничего. И мы продадим тоже.
Мы не проспали. То есть мама не проспала, а я проспал, но она меня разбудила. Я поплескался под умывальником, мы попили чаю – вот и машина уже пипикает напротив нашего дома.
Шофером этой машины оказался совсем молодой парнишка, всего лет на пять старше меня, но ужасный задавака. Колькой зовут.
– Ну-к, подкинь, – велел он, берясь за углы мешка с капустой.
Я подхватил мешок снизу, и мы вдвоем закинули его в кузов. Затем еще два. Потом в кузов залезли мы с мамой, с кошелкой и безменом и уселись на лавочку возле кабины. Затем машина заехала за завхозом, рядом с нашей капустой легли два мешка с картошкой и два с капустой же, в кузов залез дядька, оказавшийся мужем завхозши, угрюмый, неразговорчивый, а сама завхозша, тетка толстая и горластая, села в кабину. Понятно, что при такой жене муж и должен быть угрюмым и неразговорчивым.
Полуторка старая, тарахтит, что твоя армянская арба. Слышно, как со скрежетом Колька переключает скорости. Иногда кажется, что его драндулет вот-вот заглохнет и встанет. Но нет, не глохнет и не встает, а катит себе и катит.
Миновали Адлер, железнодорожную станцию, потом Кудепсту, Хосту, мимо тянулись санатории и дома отдыха, видно, как ходят там, несмотря на такую рань, дядьки в полосатых пижамах и тетки в цветастых халатах, все такие упитанные, что просто удивительно, зачем им еще и санатории.
– С жиру бесятся, – проворчал муж завхозши и сплюнул через борт.
Мама поддакнула и стала рассказывать, заискивая перед мужем завхозши, что у нее много родственников в Москве и Ленинграде, что один даже работает в министерстве, и жена у него стерва, так она из санаториев не вылезает…
Мне стало стыдно за маму, и я закричал:
– Смотрите! Смотрите! Дельфины!
– Чего ты кричишь? – возмутилась мама. – Вот невидаль – дельфины. – Но после моего крика замолчала и не стала дальше рассказывать про своих родственников.
Впрочем, мужу завхозши это было совсем не интересно. Он сидел, пялился себе под ноги и курил одну папиросу за другой, часто сплевывая за борт. Видать, жизнь его не очень-то сладкая при такой горластой и толстой жене.
Машина, скуля и подвывая, лезет в гору. Сверху на нас наплывает огромная белая статуя товарища Сталина. Сталин в распахнутой шинели, в фуражке, одна рука в кармане, другая зацепилась за борт кителя, взгляд Сталина сосредоточен на чем-то очень важном, что видно только ему одному в далеком далеке. Мне нравится эта статуя: в ней чувствуется мощь и величие. А для такой большой страны это очень важно… Мысли эти, правда, не мои, но я с ними согласен.
Возле статуи мы повернули направо – статуя повернулась к нам сперва боком, потом как бы полубоком и наконец скрылась из глаз. И дальше нас встречали и провожали почти на каждом повороте белые скульптуры Сталина, но не такие величественные. Когда мы впервые ехали здесь почти пять лет назад, ехали в Абхазию, статуй еще не было, а была весна, горы окутывало бело-розовое цветенье, и все, что потом произошло, теперь стало прошлым, а то, что будет, еще никому не известно. Известно только одно: мы едем в Сочи продавать капусту, что сейчас осень, бархатный сезон, и полно всяких фруктов. Вот они, эти фрукты, проплывают иногда над самой головой, стоит лишь руку протянуть. Тут и желтоватые груши-лимонки, еще зеленые хурма и айва, синеют и желтеют гроздья поздних сортов винограда, мандариновые деревья увешаны зелеными плодами, астры, хризантемы и многие разные цветы склоняют свои головы под тяжестью утренней росы.
Солнце только что вывалилось из-за гор, повисло над морем, не синим и не черным, а зеленым, и все сразу же наполнилось жизнью, задвигалось, заплескалось. И даже белые вершины гор, уже покрытые первым снегом.
Машина ползет вверх, мотор надсадно скулит, иногда чихает, затем, преодолев очередной подъем, машина начинает спускаться по извилистой узкой дороге, повизгивая и поскрипывая тормозами.
Вот здесь в прошлом году сорвался вниз автобус с людьми, а чуть дальше – грузовик, там тоже что-то случилось. Вся дорога, по которой я не раз хаживал в Сочи за хлебом и обратно, помнит всякие аварии, отмеченные свежими и давними шрамами на крутых откосах, поваленными деревьями, сбитыми бетонными заграждениями, каменными осыпями, глинистыми намывами после обильных дождей. Но это все было с кем-то. С нами ничего похожего случиться не может. Потому что мы едем на базар продавать капусту.
Глава 17
Вот и Сочи. Чистенький, ухоженный город. Всесоюзная здравница. В Сочи есть все. Говорят, как в Москве. То есть по первой категории. Я не знаю, что это такое, но первая – она первая и есть. А наш Адлер вне всяких категорий. Потому что в нем ничего нет. Или почти ничего. Кроме фруктов и овощей, разумеется. Но одними фруктами сыт не будешь. А из виноградных листьев рубашку не сошьешь. Тем более – настоящий костюм.
Наша полуторка останавливается в каком-то глухом тупичке. Муж завхозши вместе со своей женой пропадают куда-то, а мы сидим и ждем. Наконец муж появляется с тележкой. На эту тележку укладываются наши мешки, и мы катим ее к дыре в заборе, возле которой нас встречает завхозша, затем через эту дыру протаскиваем наши мешки, и мы очуча… очутя… оказываемся на рынке. Здесь мешки приходится таскать на руках, складывать их за прилавком. Потом все снова пропадают, остаемся лишь мы с мамой, которая уже облачилась в белый поварской халат и белую же шапочку.
Через какое-то время снова появляется муж завхозши, забирает свои мешки и увозит. Мама раскупоривает один из наших мешков, тревожно оглядывается и выкладывает на прилавок несколько белых кочанов. Удивительно, но никто не кидается на нашу превосходнейшую капусту. Народ идет мимо, лишь иногда взглянет кто-нибудь равнодушным взглядом, иногда спросит, почем капуста, и топает дальше.
Я чувствую себя ужасно неловко. Так, наверное, чувствовал себя заслуженный революционер, отмеченный сабельными шрамами в жарких и кровавых битвах с мировой буржуазией, которому пришлось во времена нэпа повесить на стену свою краснознаменную шашку и заняться так называемым мирным строительством. Но делать нечего – другого способа прилично одеться у меня нет. И я терплю.
Мимо прошла тетка с белой нарукавной повязкой, подозрительно посмотрела на нас, подошла, спросила что-то у мамы, мама показала ей какую-то бумажку – и тетка пошла дальше. А мама, замечаю я, очень нервничает.
– Мам, а чего она хотела?
– Стой себе, – сердится мама. – Стой и помалкивай. А если спросят, так и скажи, что мы прошли через главный вход. Так и скажи. Понял?
– Понял. А почему?
– Если понял, то и молчи.
И я молчу, догадываясь, что через дырку на рынок попадают далеко не все, именно из-за этого мама и нервничает.
Подходит еще одна тетка, трогает один кочан, другой, пытается отодрать листы и заглянуть внутрь, нет ли там гусениц.
– Вы, гражданочка, смотреть смотрите, а руками не трогайте, – сердито одергивает ее мама. – И так видно, что капуста чистая, непорченая, только что с грядки.
– Почем? – спрашивает гражданочка.
– Двадцать, – отвечает мама.
– До-орого. Там по пятнадцать продают, – машет она рукой куда-то туда, где густо течет народ.
– Вот там и покупайте, раз по пятнадцать.
– Там зеленая, – жалуется гражданочка. – И червяком еденая.
– А вы хотите, чтобы получше и подешевле?
– Все так хотят.
– Да не всем бог дает, – вступается за нас очень пожилая тетка, которая разворачивает рядом с нами мокрые тряпичные свертки с петрушкой, укропом и прочей зеленью. Таких теток, я знаю, в книжках их называют зеленщицами.
Я хотел сказать этой тетке, что бог тут ни при чем, что бога вообще нету, но благоразумно промолчал: тетка все-таки вступилась за нас, а это главное. И видно, что она опытная.
– Я б на вашем месте, – советует зеленщица, – продавала капусту по двадцать пять: уж больно хороша капуста-то. Прям хоть на выставку.
Тут мама обрадовалась и стала рассказывать опытной тетке, как я, ее сын, следил за капустой, поливал, окучивал… и вообще, весь огород на нем, на мне то есть, и что он, я то есть, совсем оборвался, а парню скоро шестнадцать стукнет, в хоре поет, и не кем-то там, а запевалой… И отца у нас нету: сбежал, негодяй этакий, с другой бабой.
– Ма-ам, – говорю я как можно сердитее. – Ну чего ты?
– А что я такого сказала? Все правда, все как она есть.
– Да-а, жисть такая, чтоб ее черти съели, – вздыхает тетка-зеленщица и незаметно крестится. Затем, обращаясь ко мне: – А ты, парнишка, мать не кори. Не кори мать-то. Мать – она мать и есть: душа у нее болит за всякое свое чадо. И за тебя тоже. А как же! Ей, может, облегчение оттого выходит, если кому пожалуется. – И добавляет со вздохом: – Дитё еще, несмышленое. Господь даст, хорошим человеком вырастет.
Тетка, что примерялась к нашей капусте, потопталась-потопталась рядом, слушая чужие разговоры, затем попросила завесить небольшой кочан.
– С почином, – поздравила нас тетка-зеленщица. И едва еще одна покупательница остановилась напротив нашей капусты и спросила, почем, выпалила, опережая нас:
– Двадцать пять.
– Ох! – сказала покупательница. – Что так дорого-то?
Мама растерянно посмотрела на соседку, но та, глазом не моргнув, продолжила свою линию:
– А вы как хотели, дамочка? Вот посмотрите на этого парнишку! Посмотрите! Видите, в чем он одет? Видите? А ему, промежду прочим, скоро шешнадцать стукнет, ему в народном хоре петь приходится, а за какие шиши? За какие, я вас спрашиваю? Парня одеть – это вам дешево? Вы, может, на его концерт завтра придете. И что ему – вот в этих драных штанах перед вами красоваться?
– Да нет, я только так, – смешалась дамочка. – Я – пожалуйста. Капуста у вас хорошая – сразу видно. Завесьте мне вот этот кочан.
Мама спрятала деньги и виновато посмотрела на меня.
– Вы… это самое, – не выдержал я. – Вы, тетенька, не вмешивайтесь. Мы не нищие. И дома у меня есть во что одеться. Вот! А то я уйду, и торгуйте тут сами.
– Ну вот, ну вот, – закхекала зеленщица, сморщив свое лицо. – Экой ты, однако, обидчивый. И нечего тут стесняться и стыдиться. Тебе что главное? Главное – продать. А все остальное – тьфу и растереть.
– Может вам и тьфу, а мне не тьфу, – не соглашаюсь я.
– Ладно, не буду, не буду. Ты на меня, старую, зла не держи. Я четверых в армию спровадила, а только один домой вернулся. Да и тот калекой. Легко ли мне, матери? То-то и оно.
И тетка вдруг всхлипнула и отерла концом головного ситцевого платка свои глаза.
И я тоже чуть не всхлипнул: так мне стало ее жалко. И себя тоже. И всех-всех-всех. А мама всхлипнула и тоже утерлась, но полой халата.
Продажа двигалась медленно, со скрипом. Этак, если и дальше пойдет в таком темпе, мы, даже заработав кучу денег, так ничего и не купим. Впрочем, народу все прибавлялось и прибавлялось, за прилавками скоро не осталось свободных мест, а мимо прилавков с каждой минутой двигался все более плотный поток покупателей.
«Все-таки двадцать пять – это дорого», – думал я, не зная, как сказать об этом маме. А время, между тем, подвигалось к полудню. Становилось жарко, хотелось пить. Да и поесть не мешало бы – в животе урчит.
– Мам, может, это самое, я схожу попить, а ты пока тут… – предлагаю я.
– Ой! – спохватывается мама. – А сколько ж времени-то?
– Да, пожалуй, часов одиннадцать, – говорит зеленщица, поглядев на солнце. И спрашивает у меня: – Что, проголодался?
– Да нет, – увиливаю я от прямого ответа. – Жарко.
Мама порылась в своем кошельке и решительно заявила:
– Ты пока поторгуй, а я схожу, куплю что-нибудь поесть… Из дома-то ничего не взяли: закрутилась совсем, – оправдывается она и уходит.
И тут к моей капусте подходит женщина, еще молодая совсем, симпатичная, похожая на учительницу и робко спрашивает:
– Почем ваша капуста?
– Двадцать пять, – отвечаю я.
Женщина качает головой, роется в своей сумочке, а я думаю, что у нее, наверное, дети маленькие, мать больная или еще что-то, а муж на фронте погиб, ей приходится считать каждую копейку… как и нам с мамой. Мне становится так жалко эту женщину, что я неожиданно для себя спрашиваю у нее, видя, что она собирается уходить:
– А сколько вы дадите?
Женщина задумывается и произносит, глядя на меня с испугом:
– Двадцать… два.
– Сколько вам?
– Вот этот кочешочек.
Я взвешиваю кочан килограммов на пять, считаю в уме: двадцать два на пять равняется… равняется сто десять.
Женщина отсчитывает мне деньги, я погружаю кочан в ее авоську. Не успела она отойти, тут тебе еще одна. Правда, не такая симпатичная и молодая, но, видно сразу, не из богатых. А главное, она слышала, почем я продал этой учительнице.
– И мне примерно такой же, – тычет она пальцем в белый, будто сахарный, кочан.
И этой женщине я продал по двадцать два. И еще одной, и еще. Уж очередь образовалась, иные берут сразу по два и три кочана, а толстая тетка взяла самый большой кочан на одиннадцать с половиной килограммов.
Вот уж первый мешок я дораспродал, за ним второй, развязал третий, а очередь не уменьшается. Уже слышны голоса, чтобы я не давал в одни руки больше двух кочанов, а зеленщица качает головой и говорит с осуждением:
– И куда ты спешишь, парень? Или у тебя денег куры не клюют?
А из очереди ей наперекор:
– А вы, гражданочка, торгуете своей травой и торгуйте, а другим не мешайте.
– Да как же не мешать, – не сдается зеленщица, – если парень-то еще не смышленый в этом деле, мать-то его отошла, а вы и радуетесь, что на дармовщинку.
– Ничего себе на дармовщинку! – возмущается дядька в круглых очках.
Я распихиваю деньги по карманам, а как сдавать сдачи, так вытаскиваю их, выкладываю на прилавок и выбираю бумажки помельче. И тут вдруг…
И тут вдруг чья-то рука с черными ободьями под ногтями высунулась, хвать мои бумажки и пропала. На мгновение я потерял не только дар речи, но и способность что-либо соображать. Но длилось это действительно лишь мгновение. В следующее мгновение я уже взлетел на прилавок и увидел сверху парня в серой рубахе, который, как я приметил, терся поблизости уж несколько минут. Парень теперь спокойно уходил вдоль рядов, рассовывая по карманам мои деньги.
Закричала тетка-зеленщица:
– Укра-али! Держи-ите вора! Вон он! Во-он!
Но я уже несся напролом, видя лишь одну серую рубаху, и рубаха эта вырастала у меня на глазах до невозможных размеров. В прыжке я взлетел чуть ли не на плечи парня, схватил его обеими руками за горло и стал вырывать из него что-то жесткое и скользкое.
Мы упали. Вокруг нас собралась толпа. Лежа на спине парня, я тыкал его мордой в заплеванную, истоптанную каменистую землю рынка, ничего не соображая и никого вокруг себя не видя, – один только этот стриженый затылок с белой проплешиной.
Нас растащили. Рядом оказалась тетка-зеленщица, она тыкала парню в окровавленное лицо пальцем, кричала:
– Вор! Ах ты сукин сын! Ах ты паскуда! У детё деньги украл! У нищего! Последние!
Я стоял рядом, в голове туман, кто-то сильно сжимал мои плечи.
– Я сама видела, как этот схватил… парнишка сдачу… капусту… с собственного огорода… все лето, а этот… – звучал рядом голос зеленщицы.
Кто-то сунул мне в руки деньги, рядом очутилась мама, повела меня назад, всхлипывая и причитая.
Я сидел под прилавком, передо мной лежал виноград, помидоры, хлеб и домашняя колбаса, но я не мог есть. Я даже пить не мог, и, едва вода попала в горло, закашлялся и долго сотрясался от едкого кашля, истекая слезами.
Мама нагнулась ко мне.
– Ну, как ты, сынок? Может, пойдем?
Я покивал головой, соглашаясь.
– Нет, но как он на него налете-ел! – восхищалась зеленщица. – Что твой орел. Этот спуску не даст никому. Даром что худой и невидный.
– Защитничек мой растет, – ворковала мама, собирая мешки.
И тут я увидел закатившийся под прилавок большой кочан, достал его и, посмотрев на тетку-зеленщицу, положил рядом с ее петрушками-укропами.
– Возьмите, тетенька, – произнес я и снова закашлялся.
– Возьмите, возьмите! – обрадованно подхватила мама, и тетка-зеленщица, прослезившись, перекрестила меня и поцеловала в лоб.
– Господь с тобою, добрая твоя душа, – пробормотала она.
Уж и не помню, что и как мы покупали. Денег оказалось у нас так много, сколько я никогда до этого не видывал. Нам хватило не только на простенький черный костюм, но и на многое другое.
Домой мы возвращались на катере с целой кучей свертков. И мама, опасливо оглядываясь на меня, рассказывала своей знакомой, как мы продавали капусту и что из этого вышло. А я уныло пытался понять, что же, собственно, произошло? Почему эта драка оказалась так непохожей на все предыдущие драки и почему она так подействовала на меня? Неужели из-за денег я готов был убить человека? Не может быть. Ведь деньги никогда не действовали на меня до такой степени, чтобы я из-за них терял голову.
Даже когда у меня еще в Константиновке, и тоже на рынке, какие-то парни отняли триста рублей, еще дореформенных, выданных мне мамой на покупку буханки хлеба, я не почувствовал ничего, кроме отчаянной беспомощности, и долго после этого вынашивал план, как отомстить за это своим обидчикам, таская в кармане пугач, заряженный дробью. Но парни эти – на мое счастье – ни разу не попались мне на глаза: видать, были не местными. А тут прямо-таки затмение мозгов.
Тогда что? А то, наверное, что за этими рублями стояли дни и дни моего труда – до ломоты в руках, до вот этих вот жестких, как подошва, мозолей на моих ладонях, стояли несыгранные с ребятами футбольные матчи, несостоявшиеся купания в море, рыбалки, непрочитанные книги, стояла обида, более того – оскорбление, нанесенное мне при всем честном народе каким-то бездельником, живущим за чужой счет.
Только выразить все это словами я был в то время не в состоянии, и они, эти слова, кипели в моей голове, не укладываясь в подходящие мысли. В них было больше недоумения, чем всего остального.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.