Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
Глава 18
Мы с Геркой сидели у него дома и делали газету к празднику Великой октябрьской революции. Заметок, как всегда, мало, а газета должна занимать стандартный ватманский лист. Наша классная руководительница, Елена Ивановна, написала, как и положено, передовицу, Юрка Краснов – заметку о комсомольской организации, Светка Русанова – по своей линии, по линии старосты класса. И это все. Но этими заметками и половину листа не покроешь даже крупным почерком, замысловатыми заголовками и рисунками. Надо бы что-то еще, но в голову ничего не приходит.
– Слыхал? – спросил Герка, выводя своим каллиграфическим почерком строчку за строчкой.
– Чего?
– Отец Альки Телицына повесился…
Я отрываюсь от рисунка и смотрю на Герку с недоверием, хотя Герка знает все или почти все, что делается в классе, в школе и даже в городе. Все это происходит оттого, что отец Герки работает председателем рыбколхоза, мать тоже кем-то работает, еще у Герки два младших брата, и когда они все собираются за столом, то начинают делиться новостями, полученными каждым на своем уровне. И так это у них просто получается, так серьезно и обстоятельно, что мне остается только позавидовать.
А у нас в семье этого нет: мамины новости меня не интересуют, Людмилкины тем более, да и когда бы они мне их передавали, если я каждую свободную минуту сижу за книжками или учебниками? И даже за столом, и даже в уборной. Но больше, разумеется, за книжками. Вот там – да, там интересно, а то, что происходит вокруг, интересным быть не может. Ну, еще радио. Однако по радио я предпочитаю слушать только классическую музыку, русские песни и романсы. Особенно когда поют Обухова, Лемешев, Козловский, Нежданова, Петров и другие, а еще русские народные хоры Пятницкого или Воронежский. Тогда я бросаю все и слушаю, затаив дыхание. И все песни и романсы, всю музыку, которые я знаю, я знаю из радио. А последние известия – это неинтересно: там все про одно и то же. И в газетах. Все Сталин и Сталин. Нет, Сталина я люблю… или, не знаю, как это называется… потому что он вождь, но никак не могу понять, почему он не прекратит непомерные восхваления в свой адрес, почему он все это терпит, или, что еще непонятнее, если это ему нужно, то зачем? Поэтому у меня и любовь к Сталину не сердечная, а не поймешь какая. Но об этом я никому не признаюсь. Даже своему дневнику, который начал вести после того, как от нас уехал папа.
Сообщение Герки о самоубийстве отца Альки Телицына – это из какого-то другого мира, оно не укладывается у меня в голове. Да и то сказать: взрослый человек и… повесился. Чудно. К тому же Алькиного отца я совершенно не знаю, может, вообще ни разу не видел, и ничего сказать о нем не могу. Зато я знаю, как, впрочем, и все в Адлере, что в феврале этого года у нас на море разыгрался такой страшный шторм, какого никто никогда не видывал. Огромные волны, подгоняемые сильными порывами ветра, выбрасывались на берег так далеко, что иные выплескивались даже на Приморскую улицу, подмывая стоящие на ней дома. Алькин дом, примостившийся на самом берегу моря, на невысоком береговом уступе, за которым начинался песчаный пляж, к концу шторма будто повис в воздухе, готовый рухнуть каждую минуту, крыша у него съехала на сторону, окна и двери перекосило.
Едва шторм утих, все население нашего городка, и старшеклассники тоже, несколько дней укрепляли берег, устраивая заграждения из хвороста и камней, потому что синоптики обещали еще один шторм, похлеще прежнего. Правда, защищали мы не Алькин дом, которому уже ничем помочь было нельзя, а весь город, и прежде всего городскую больницу. Волны практически разрушили узкую полоску берега перед больницей, свалив старые огромные сосны, так что пришлось эвакуировать часть больных. И уже ничто не напоминало о турецкой крепости, будто ее никогда не существовало.
Я впервые видел, чтобы так много народу трудилось в одном месте одновременно. И с таким энтузиазмом. При этом никто никого не подгонял. Даже на Ленинских субботниках я не видывал ничего подобного.
Но шторм и гибель дома вряд ли стали причиной самоубийства Алькиного отца.
– И чего он повесился? – спрашиваю я Герку, не находя в своей душе никаких чувств по отношению к случившемуся, однако вспомнив, что Алька сегодня на уроках отсутствовал, а его друзья: Краснов, Айвазян и другие, ходили, будто в воду опущенные, и все о чем-то перешептывались.
– Не знаю, – увиливает Герка от прямого ответа: очень он любит сперва поломаться, а уж потом… Но я не тороплю его с ответом, и Герка не выдерживает: – Говорят, что у него какая-то недостача образовалась, что его должны арестовать, вот он и… пошел в лес и повесился. Записку оставил, что, мол, никто не виноват, что повесился он сам по себе…
– Какая еще недостача?
– Ну, как какая? Такая! – возмущается Герка моей непонятливости. – Он же в кооперации работал, а там чего только нет, а куда что делось, неизвестно. Мама говорит: на сто тысяч рублей.
– Новыми? – спрашиваю я.
– Новыми.
– Ого-о.
Лично для меня кооперация – это там, где дают талоны на дешевые промтовары. Нам такие талоны не положены, так что и думать о ней нечего. А в книжках кооперация – это когда собираются люди и всё делают сообща. Вот Геркин отец состоит в кооперации, а что он делает сообща, кроме рыбной ловли, даже сам Герка не знает. Может, это другая какая кооперация?
– Жаль, – говорю я, вспомнив вдруг, что Алькин отец – это же его настоящий отец, который каждый день приходил с работы, может, делал с сыном уроки, еще что-нибудь. Такого отца должно быть очень жалко.
А если бы мой повесился? Даже не знаю, что и думать…
– Все воруют, – изрек Герка ни с того, ни с сего.
– Как то есть – все? – не понял я.
– А так. Главное, чтобы было что украсть. И не попасться.
Я тупо смотрю на Герку: сам он придумал или от кого-то слышал?
– Ты это серьезно? – спрашиваю я.
– А что? Вот лежит, скажем, бревно. Лежит и гниет, потому что никому не нужно. А кому-то все-таки нужно ведь. Дом там построить или еще что. А попробуй возьми… сразу в кутузку. А если так, чтобы никто не видел, тогда ничего не будет. Соображаешь?
– Это что же получается? Если я у тебя что-то возьму, чтобы ты не видел, это хорошо?
– Так это у меня. А то ни у кого. Просто лежит – и все. И гниет.
– Да иди ты! Гниет… Раз лежит, значит, нужно. Может, кто смотрит, когда оно сгниет. Эксперимент проводит или научный опыт. Чтобы потом сказать: так, мол, и так, дорогие товарищи, если дом построить из таких бревен, то он простоит столько-то лет, а из других столько-то.
– Так это ж где? Это ж в институтах. А тут на улице. Совсем другое дело.
Я задумываюсь: вроде и правда – другое дело. Вот мы ходим в «Южку» и воруем там бамбук на удилища. Не каждый день, конечно, но один раз я ходил. Так мне и надо-то всего два удилища. Или груши, например. За «Южкой» сад грушевый, староверовский. Деревья в нем огромные, груши поспевают поздно. Ну, ходили мы туда раза два-три. Тряхонешь дерево – они и посыпались. Сколько их возьмешь? Ну, десяток, ну, два… Да и те еще должны полежать и созреть… А, с другой стороны, если по всей совести, и я тоже воровал, и тоже так, чтобы не увидели и не поймали. Может, и Алькин отец на это же самое рассчитывал. А груши это, бамбук, бревно или деньги, не так уж и важно…
Нет, сегодня что-то никак не идет у меня работа. А тут еще эти разговоры и странная смерть Алькиного отца. Дождь сечет по стеклам окна, ветер воет в печной трубе, море вдалеке бухает, точно большой барабан… Пойду-ка я лучше домой. И есть хочется, а у Герки, похоже, есть не собираются. Может, у них и есть сегодня нечего. Хотя навряд: рыба-то у них всегда имеется.
Я проглатываю голодную слюну, откладываю в сторону краски и решительно отрываюсь от стола.
– Пошел я. Завтра закончим.
Герка провожает меня до двери. Проходя через большую комнату, я вижу, что мать Геркина, Просковья Емельяновна, собирает на стол.
– Витя, ты домой? – спрашивает она.
– Домой, Прасковья Емельяновна.
– А то поужинал бы с нами.
– Спасибо, другой раз, – отвечаю я бодро и вновь глотаю слюну. Дома-то у меня точно есть нечего, потому что мама придет поздно, что-то, конечно, принесет из столовой, да только я к тому времени спать буду. А Людмилка, надо думать, съела все, что оставалось с обеда. После нее крошки не отыщешь.
Конечно, я бы мог что-то приготовить сам: зря, что ли, я работал в папиной артели поваром. И частенько я это делаю. Но в последние дни мне совершенно некогда: то репетиции хора, то стенгазета, а теперь еще уроки, потому что заканчивается первая четверть, а у меня по химии тройка, которую надо исправлять.
Я выхожу на улицу под секущий дождь, в осеннюю темень, запахиваю полы старого ватника, натягиваю на самые уши кепку. Осень – самая паршивая пора на Кавказе. Иногда она растягивается до весны, и каждый день одно и то же: дождь, ветер, шум моря, огромные лужи на улицах и грязь, которые возможно преодолеть лишь в резиновых сапогах. А у меня сапоги давно просят каши. Уж я их клею-клею, а все без толку.
Хорошо еще, что дом мой неподалеку от Геркиного дома, хотя и на другой улице, и я чужими дворами бегом преодолеваю это расстояние.
Дома меня ждет сюрприз.
Дома, едва я вошел, с табуретки на кухне ко мне лицом повернулся дядя Митя Дмитриев. Дядя Митя служит связистом на военном аэродроме, он из Ленинграда, случайно познакомился с нашей мамой в автобусе. Они признали друг друга по выговору, по питерскому, и теперь дядя Митя иногда заходит к нам, когда бывает в увольнении или в самоволке. У меня в ящике этажерки хранятся его ордена и медали – целых одиннадцать штук. Среди них два ордена Славы и орден Боевого Красного Знамени. И лейтенантские погоны. Я знаю от мамы, что дядю Митю разжаловали в рядовые еще четыре года назад, а за что, она не говорит. Или не знает. И дядя Митя тоже не говорит, хотя я у него спрашивал. Наверное, это тайна.
Дядя Митя не был у нас почти месяц, потому что ездил в Ленинград, где нашелся его младший брат. Брат сейчас в детдоме, а дядя Митя, как только демобилизуется, а это произойдет на следующий год, так сразу же уедет в Ленинград и заберет брата к себе.
Еще я знаю о дяде Мите, что он воевал на Ленинградском фронте, что ему тогда, в сорок первом, было всего пятнадцать лет, как теперь мне, что он сам напросился в армию и служил разведчиком, то есть ходил в тыл к немцам и собирал сведения, потому что остался совсем один-одинешенек: все его родные погибли при бомбежке. Он думал, что и младший брат погиб тоже, а он оказался жив. Мы так переживали за дядю Митю и радовались, что он теперь не одинешенек.
– Есть хочешь? – спросил дядя Митя у меня, и я с радостью ответил, что хочу и даже очень: дядю Митю стесняться не нужно, потому что он наш земляк.
Я ем картофельное пюре с настоящими сосисками, огурцами и помидорами, с самым настоящим пшеничным хлебом. Мы сидим на нашей маленькой кухоньке, топится печка, но не русская, а обыкновенная, кухонная, – плита называется, – потрескивают и шипят дрова, тепло и уютно.
Дядя Митя курит, пуская дым в открытую дверцу плиты, потом мы втроем пьем настоящий чай с подушечками – такими маленькими конфетами с повидловой начинкой. Около двери весит дядимитина шинель, дождевик и вещмешок. И я, как обычно, прошу дядю Митю рассказать что-нибудь о войне.
– Что ж тебе рассказать? – задумывается дядя Митя. Но думает он не очень долго, потому что с ним на фронте всякое бывало. Он начинает рассказывать, увлекается, и я, заслушавшись его, забываю о времени.
– Было это на Черной речке, – рассказывает дядя Митя. И уточняет: – Осенью сорок второго. Тогда под Сталинградом сильные бои шли. А я служил в разведке. Мне тогда уже семнадцать стукнуло. Да-а. И был у нас в разведроте старшина, Титов его фамилия. Силищи необыкновенной. И слух, и обоняние – как у собаки. За штрафным батальоном числился. И вот однажды…
Как всегда поздно приходит мама, усталая и замерзшая, приносит целую кастрюлю макарон по-флотски, но никто есть их не хочет, и мы с Людмилкой отправляемся спать.
Глава 19
Альки Телицына в школе не было почти неделю. Потом он появился, молча прошел на свое место, сел, сунул портфель в парту и замер – и весь класс притих, сочувственно поглядывая в его сторону.
Но… прошел день, другой, и все вернулось на свои места, и сам Алька снова стал прежним. Только почему-то он все больше и больше сторонился меня: здоровается вяло, будто через силу, замолкает, если я оказываюсь рядом, хотя у меня нет никакого желания сближаться с Алькиной компанией. Да они бы меня к себе и не приняли. Потому что они дети родителей, занимающих должности районного масштаба, а моя мама кто? Никто. Повариха.
Геркин отец тоже относится к руководящим родителям, но он накрепко связан со своими пьяницами-рыбаками и держится на своей должности председателя рыбколхоза лишь потому, как говорил Герка, что должность эта выборная, а его подчиненные другого председателя не хотят. Сам же Герка, в силу ли своего общительного характера или положения отца и матери, примыкает то к одной группе учеников, то к другой, и везде чувствует себя легко и уверенно. Я так не могу. Даже если бы захотел. Правда, эти группировки существуют лишь вне школы, а в школе ничего такого вроде бы нет, но это не значит, что их существование никак не сказывается на наших отношениях.
А тут еще Алька Телицын морду воротит, будто между нами черная кошка пробежала. Ну, воротит и воротит. И пусть. Теперь-то я могу обойтись и без его костюмов: свой имеется. Правда, в школу я пока его не надевал, обходясь старыми вещами, аккуратно мамой зашитыми, перешитыми и надставленными по росту. Мои обновки – они для праздника, не на каждый день.
Алька Телицын сидит от меня чуть наискосок в другом ряду. Я вижу его стриженый затылок, нос и щеку. Странно, но меня почему-то все время тянет посмотреть на него. Раньше этого не было. С чего бы это?
Сегодня Алька дежурный по классу. Первый урок математика. На прошлом уроке мы писали контрольную по тригонометрии. Я спокоен: с восьмого класса я считаюсь одним из лучших математиков. Алексей Иванович, наш новый математик, который и вел меня часть лета после провала на экзаменах, готовя к осенней переэкзаменовке, хотя и скуп на похвалы, однако несколько раз выделял меня за оригинальное решение задач. Во всяком случае, Герка, который сидит рядом, теперь вовсю пользуется моими вдруг открывшимися математическими способностями. И пусть – мне не жалко.
Урок только начался. Алька Телицын разносит по партам тетрадки. Поравнявшись со мной, он швыряет тетрадку с такой силой, что она летит на пол. И это явно намеренно, не нечаянно.
– Ты чего? – вскидываюсь я. – Белены объелся?
Но Алька прошел мимо, не оборачиваясь.
Герка поднял тетрадку, положил передо мной.
Я чувствую, как во мне все закипает от злости и непонимания того, что произошло, как наливаются краской лицо и уши. А ведь что-то же произошло, иначе с чего бы это Алька так на меня взъелся, будто я виноват и в небывалом шторме, и в смерти его отца. Ведь его отношение ко мне, раньше такое же, как и к другим, кто не входил в их компанию, резко переменилось именно после смерти отца. Хотя, скорее всего, оно со смертью никак не связано.
– Ты не знаешь, чего Алька на меня взъелся? – шепотом спрашиваю я у Герки.
Герка в ответ лишь пожимает плечами. Но у меня такое ощущение, что он что-то знает. Или догадывается. Надо только его покрепче придавить – он и расколется.
И тут в моей памяти смутно забрезжило воспоминание о разговоре за обеденным столом в Геркином доме, разговоре давнишнем, еще до шторма. В этом разговоре упоминался Алькин отец. Кажется, что-то там было и про его жену, то есть про Алькину мать, что-то не очень лестное, но что именно, выветрилось из моей памяти как несущественное, не имеющее ко мне никакого отношения. Тем более что, судя по всему, разговор этот был не первым, велся он между Николаем Ивановичем и Прасковьей Емельяновной так, когда говорится далеко не все, а что-то, иногда весьма существенное, лишь подразумевается, как хорошо известное обоим собеседникам. Может, и Герка не помнит этого разговора. Но у него память значительно лучше моей. Он иногда помнит такое, что я, хоть тресни, вспомнить никак не могу. Как будто этого и не было вовсе. Впрочем, разговоры – они разговоры и есть: мало ли что кому в голову взбредет.
И тут, пока я мучился в поисках объяснения непонятного отношения ко мне со стороны Альки Телицына, Алексей Иванович, что-то объяснявший у доски, вдруг обернулся к классу и, назвав мою фамилию, спросил:
– Мануйлов, так о чем шла речь?
Я уставился на доску: там написана система уравнений с двумя неизвестными. Это-то понятно. Но там было что-то еще, что я прозевал.
– На уроке надо будь внимательным, – выговаривает мне АИ, как мы зовем между собой Алексея Ивановича.
– А он стихи сочиняет, – вдруг выпалил Алька с дребезжащим хихиканьем. – Дождь идет, коза бредет, на корове кто-то едет, – декламирует он мои шутливые стишки, выдуманные когда-то по какому-то, не помню уж, случаю.
– Что ж, Телицын, может, ты знаешь, о чем шла речь? – тут же поднимает его Алексей Иванович, который, кстати сказать, сам пишет стихи, в основном нравоучительного склада, то есть о том, как полезно для собственного будущего хорошо учиться в школе, поэтому Алькина подковырка прошла впустую.
Алька встает, сзади ему подсказывает что-то Смагин, но Алька молчит, то ли не слыша подсказки, то ли не веря в ее подлинность.
Алексей Иванович поднимает еще несколько человек, и только Светка Русанова уверенно отвечает на его вопрос.
– Садитесь, – разрешает нам сесть АИ. Затем спрашивает: – И скажите мне на милость, кому я объясняю? И зачем? Может быть, вы все это уже знаете? Тогда идите к доске и рассказывайте. Вот ты, Мануйлов. Иди к доске.
Я встаю и иду. Собственно говоря, я действительно знаю этот раздел алгебры. Сам же Алексей Иванович и вложил в меня эту жажду знания, которой до переэкзаменовки не наблюдалось. Более того. Я где-то достал сборник задач по математике, которые предлагались абитуриентам Московского университета. И многие из них перерешал, даже и за девятый класс, то есть на год вперед. А чтобы решать такие задачи, надо не просто полистать учебники по математике.
Я встаю возле доски и начинаю рассказывать, как решаются уравнения с двумя неизвестными. Но АИ останавливает меня и зовет к доске Альку Телицына, а мне ставит пятерку и отправляет на место.
– Итак, Телицын, продолжай, – велит Альке АИ.
Но Алька только моргает глазами: он на осень не оставался, в его отношении к математике ничего не менялось. Как, впрочем, и к другим предметам. Твердый хорошист.
АИ обращается к классу:
– Так кто продолжит объяснение материала?
Желающих не нашлось.
– Тогда уж разрешите закончить объяснение мне. А ты, Телицын, можешь сесть. И учтите: на следующей неделе контрольная по алгебре. – И поворачивается к доске.
Алька, воспользовавшись моментом, показывает мне кулак. И на лице его такая злость, такая… почти что ненависть. С чего бы это? Но кулак – это вызов, который нельзя не принять. Вызов, который видели все. И я в ответ показываю ему свой.
На переменке я подхожу к Альке, дергаю его за плечо, поворачивая к себе лицом. Спрашиваю:
– Ты чего заедаешься?
– А то ты не знаешь?
– Не знаю.
– Да пошел ты в ж…!
– Сам пошел! – говорю я и толкаю его в плечо.
Алька меня в грудь.
Между нами встает Лешка Сванидзе, самый сильный человек во всей школе, он года на три старше всех нас, потому что когда-то он жил в горах, а там была лишь четырехлетка, а потом… Короче говоря, пропустил целых три года.
И вот он, встав между нами, говорит:
– Если драться, то по правилам. Сегодня. После уроков.
Я пожимаю плечами: драться так драться.
И мы расходимся.
Глава 20
Драться с Алькой совсем не страшно. Я дрался и с более сильными пацанами. Тут главное – ради чего драться. А я не знаю, ради чего мы идем почти всем классом, – исключая девчонок, разумеется, – на пустырь за школьным забором. У меня нет к Альке злости, есть недоумение. «Сам знаешь», – сказал он мне. А я ничего не знаю. И Герка молчит. И все тоже будто бы знают, что я в чем-то перед Алькой виноват, поэтому он имеет право вызвать меня на драку. И это самое обидное. Но если я виноват, то в чем? И я мучительно ищу в своей памяти свою вину перед Алькой. Мне даже начинает казаться, что я, действительно, что-то сделал такое или сказал, что невозможно простить. Сделал и забыл и никак не могу вспомнить. Странное это ощущение – быть без вины виноватым не только в глазах других, но и собственных.
Одно я знаю точно: я невнимателен к другим. Об этом мне сказала одна из сестер Пушкаревых. Меня ее слова ужасно удивили. И раздосадовали. За собой я этого не замечал и никогда не задумывался над тем, внимательный я или нет. Чтобы разрешить этот вопрос, я поделился им с Геркой. Тот, ни мгновения не задумавшись, хохотнул и сообщал:
– Так Лилька Пушкариха в тебя втюрилась, поэтому так и говорит. Ты думаешь, почему она дала тебе велосипед?
– Починить тормоз, говорю я, пожимая плечами.
– Ха! – восклицает Герка. – Потому и дала, что втюрилась, – торжествует он.
Я пытаюсь вспомнить, как это было. Ну да, я помню, что это было весной на школьных соревнованиях по легкой атлетике. Я только что выиграл прыжки в высоту. Метр шестьдесят! Никто в Адлере так высоко не прыгает. Даже перекатом. А я перекатом не умею, я прыгаю ножницами. Потому что у меня сильные ноги. Походили бы они по горам с двухпудовым мешком за плечами, и у них ноги тоже были бы сильными. Ну и – тренировки. Мы с Геркой много тренируемся: он в беге на стометровку, я в прыжках. И вот подходит ко мне Пушкариха, поздравляет и просит посмотреть, почему не работает ручной тормоз на ее велосипеде. А тормоз у нее трет одной стороной по ободу, а другой не трет, потому что перекос. Тут нужны гаечные ключи и отвертка. У меня есть, но дома. И я пообещал сделать. Но не сейчас. И она согласилась. А когда я сделал и поехал в Овощной совхоз возвращать ей велосипед, она сказала, что он ей пока не нужен, тем более что у них с сестрой есть еще один, и я могу на нем кататься, сколько захочу. И при чем тут втюрилась или не втюрилась? Все это полнейшая чепуха! И даже если все-таки втюрилась – что с того? Мне как-то не холодно, не жарко. Потому что я в это время сам в очередной раз был втюрен в Русаниху. Хотя ей, судя по всему, было на меня наплевать. И вообще все это не имеет никакого отношения к Альке Телицыну. Но что-то ведь имеет – в этом все дело.
Мы, то есть пацаны из нашего класса, остановились на вытоптанной площадке, где из года в год время от времени дерутся все, кто что-то с кем-то не поделил. Мне с Алькой делить вроде бы нечего, а вот поди ж ты…
Я отдаю Герке свой старый потертый портфель, и мы с Алькой выходим на вытоптанную середину площадки. Нас окружают плотным кольцом, подначивают. Я смотрю на Альку, побледневшего, решительно сжавшего и без того тонкие губы, и не могу вызвать в себе злости, без которой драка не драка.
– Так чего ты заедаешься? – не оставляю я попытки выяснить свою вину.
– Чего? Я – чего? А ты? Ты знаешь, кто ты после этого? Знаешь? Знаешь? – выкрикивает Алька, подвигаясь ко мне боком с выставленным вперед кулаком. – С-сука! – орет он. – Таких убивать надо…
– Чего вы вякаете, как бабы? – кричит Толочко, возбужденно подпрыгивая рядом с невозмутимым долговязым Андреевым. – Давайте! Лупите! А то дождь пойдет.
– Действительно, – солидно вмешивается Леха Сванидзе. – Драться, так драться.
Алька сунул кулак в мою сторону – я отшатнулся, ткнул его кулаком в плечо. Он меня в грудь. Я его опять в плечо. И еще раз. А все потому, что вычитал в какой-то книжке, что если сильно стукнуть в плечо, рака противника ослабнет. Вот я и стукаю. Без особого, впрочем, успеха. И все по той же причине: нет злости.
И тут Алька изловчился и дал мне в лицо. Не так чтобы сильно, но попал по губе, и я тотчас же почувствовал солоноватый вкус крови. А наши драки ведутся до первой крови – таков неписаный закон. Значит, Алька будет считаться победителем. Ну, это уж фиг ему с маслом. И я кидаюсь к нему, очертя голову, бью куда попало и пару раз попадаю в лицо. Алькины ответные удары слабы и не точны: он не ожидал от меня такого остервенения, пятится, пытаясь закрыться руками.
Нас останавливают. У обоих разбиты губы, течет кровь. У Альки еще и из носа.
– Все! – категорически заявляет Леха Сванидзе. – Ничья. Пошли по домам.
Герка срывает подорожник, протягивает мне.
– Приложи к губе: кровь.
Я провожу тыльной стороной ладони по губам: на ладони кровь. Прикладываю подорожник. Герка берет мой портфель, и мы идем домой. Остальные тоже расходятся. Некоторые остались покурить. Накрапывает дождь. Быстро темнеет.
– Так чего он ко мне привязался? – спрашиваю я, останавливаясь. – Ты ведь знаешь, а молчишь. Тоже мне – друг, называется.
– Честное слово, не знаю! – вскрикивает Герка точно от удара. – Говорят, что кто-то накапал на Алькиного отца. Ну, будто он… Помнишь, я тебе говорил?
– О чем?
– Ну, о растрате.
– А я тут при чем? О растрате ты мне говорил, но это еще не значит, что она была. Да и вообще: какое мне до них дело! Это ж дело милиции.
– Так и я говорю. А они говорят, что кроме тебя некому.
– Что кроме меня некому??
– Ну-у, – мнется Герка.
– Да говори ты, чего резину тянешь?
– А ты не обидишься?
– С какой стати?
– Они говорят, что ты какой-то… ну, вроде чокнутого. Вроде как не в себе. Поэтому вот… А я говорю, что все это ерунда. Что ты просто помешан на книжках. Вот и все. А что ты говорил, что коммунисты, которые воруют и тому подобное, не имеют права себя называть коммунистами и должны быть наказаны, так это ж просто так, одни лишь рассуждения…
Я ничего не понимаю. Герка что-то знает, но уходит от прямого ответа. Получается, что я тоже что-то знал об Алькином отце такое, за что его могли арестовать или что-то там еще. Более того, зная это нечто, пошел куда-то, то есть в милицию, и сказал: так, мол, и так, – и после этого все и началось. А в результате Алькин отец повесился. Но я ведь никуда не ходил. А если бы даже захотел, то с чем бы я пошел? С тем, что Геркины родители что-то говорили об Алькином отце? Так ведь Геркин отец член партии, следовательно, он сам должен был, если знал что-то такое преступное со стороны Алькиного отца…
И тут что-то забрезжило в моей голове, но я почему-то испугался возможного озарения, сказав себе: «Этого не может быть», хотя почему не может быть, если так быть должно по всем нашим советским законам? Ведь Павка Морозов, а тут совсем даже и не… Но главное, что я тут совсем ни при чем, что если бы знал, то тогда, быть может…
– Когда это я говорил про коммунистов? – с трудом выдавил я из себя, потому что надо было что-то сказать.
– А помнишь, когда мы сидели в классе после уроков… еще в прошлом году… ты, я, Кругликова, Матеренко, ну, там еще кто… и мы говорили про религию? Помнишь?
– Ну, помню. И что с того? Алькин-то отец тут при чем?
– Вот и я им говорю, что ни при чем. А только Алька заладил одно и то же, что только ты и больше некому.
А разговор тот я помнил очень даже хорошо. Интересный, как мне представлялось, был разговор. И начался он с разговора о старообрядцах, деревня которых приютилась за совхозом «Южные культуры», между морем и болотами Имеретинской бухты, – хотя там никакой бухты нет, а болота действительно имеются. А дальше лежит Овощной совхоз, из которого еще в наш восьмой класс пришло человек пятнадцать мальчишек и девчонок, которые со старообрядцами сопрокасались довольно часто, а их ребятишки учились в их начальной школе. Из этой же школы пришел к нам и преподаватель математики Алексей Иванович. Об этих старообрядцах ходили всякие небылицы. И у нас разгорелся спор, полезна религия или, наоборот, вредна. Мнения разделились. И тогда я пошел в библиотеку, собрал там все, что имелось про религию, прочел и высказал мнение разных мыслителей, и свое тоже: вредна. А про коммунистов – это так, к слову пришлось. Да и кто стал бы спорить, что я не прав? Все так думают. Хотя, быть может, и не все. Но молчат.
Однако при этом я вовсе не имел в виду Алькиного отца. Уже хотя бы потому, что совершенно ничего о нем не знал. Даже о том, коммунист он или нет, растратил чего-то или не растратил. И даже кем он работает. Это все равно, что говорить о Луне, что там у нее на обратной стороне, когда никто эту сторону не видел.
Короче говоря, чепуха какая-то – и ничего больше. Плюнуть, растереть и забыть. Но это только сказать легко, а когда на тебя в классе все косятся, – или кажется, что все, – то тут никакими рассуждениями не поможешь.
– Ладно, пойдем, – говорю я, потому что дождь припустил не на шутку. А еще потому, что мне совсем не хотелось определенности, не хотелось что-то кому-то доказывать и кого-то обвинять в том, в чем обвиняли меня. Тем более Герку.
Дни шли, и все вроде бы стало забываться. Странно, но я почему-то не очень переживал из-за всего этого. Из-за какой-нибудь ерунды иногда неделю ходишь сам не свой, все думаешь, как надо было поступить или сказать в том или ином случае, иногда со стыда сгораешь оттого, что тебя вот оскорбили или еще что, а ты стоял и хлопал ушами, как тот осел, когда надо было кидаться в драку или ответить как-нибудь так, чтобы твой обидчик провалился сквозь землю, и сочиняешь ночами этот остроумный ответ, или видишь в своем воображении поверженного врага, который, неповерженный, ходит, небось, и посмеивается над тобой, идиотом.
А тут и октябрьские праздники на носу: газета, хор – не продохнешь.
Да, о хоре я еще и не рассказал. А о нем рассказать стоит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.