Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
Глава 14
Эта осень затянулась до Нового года и даже перешагнула его рубежи. Немного подождило в середине октября, затем снова установилась теплая солнечная погода. Лишь на далеких конусообразных горных вершинах выпал снег, а на самом ближнем от побережья хребте, отделенном от моря побуревшими холмами, горел лес, огненная полоса мерцала темными ночами красноватым светом и, точно живое ожерелье, поднималась с каждым днем все выше и выше.
Беспокойство и грусть охватывали меня, когда в безлунную ночь я смотрел на этот хребет, едва угадываемый на фоне звездного неба, и мерцающую на его груди изломанную линию огня, протянувшуюся на многие километры. Эта каменная глыба, поднятая на тысячеметровую высоту почти отвесной стеной, казалась мне живым существом, наказанным за свою гордыню. К тому же хребет этот был не чужой в моих воспоминаниях: я был на его вершине минувшим летом, смотрел оттуда на наш Адлер, на извилистую кромку побережья, на синее-синее море.
Конечно, я ходил в горы не один. Сразу же после экзаменов за девятый класс мы договорились, что пойдем в поход. И в июле собрались, – правда, значительно менее половины класса, – и пошли. Маршрут похода пролег по правому берегу пограничной с Грузией реки Псоу, где еще в прошлом веке пленными турками была прорублена дорога до горного селения Аибга. Вел нас наш одноклассник Иван Терещенко, житель Аибги, где имелась лишь начальная школа.
В этом горном селении нас застал дождь, и мы два дня просидели в сенном сарае, делая набеги на дикие черешни, растущие окрест. Едва небо прояснилось, двинулись дальше, поднимаясь все выше и выше. На самой вершине хребта нас накрыли облака, мокрые, как пропитанная водой вата, и такие же непроницаемые для глаза. Маршрут наш проходил по самой верхушке, столь острой, что в иных местах можно одной ногой стоять на ее северном скате, а другой на южном, и в обе стороны уходят вниз остроконечные ели и пихты, чьи стволы торчат из поросших мохом камней. Только на осыпях деревьев нет, и когда глянешь вниз, в голубоватую бездну, тут же невольно отпрянешь, да только с другой стороны то же самое, а море отсюда выглядит так, будто оно стоит вертикально, а не лежит, как ему положено по законам физики. И чудилось, что на самой вершине этой синей стены чернеют крутые берега Анатолийского побережья Турции.
Хребет западной оконечностью обрывается вниз, прямо в Мзымту, которая с километровой высоты кажется узким ручейком. И спускаться нам пришлось по осыпи же, оседлав крепкие палки.
Вниз не идешь, а прыгаешь, грудь сжимает от страха, но через несколько не слишком уверенных прыжков начинаешь привыкать к этому сумасшедшему движению, ноги-руки и все тело делают то, что им положено делать, восторг охватывает душу, и ты несешься с диким воплем, а под ногами шуршит каменная река, сверху тебя догоняют мелкие камешки, потревоженные теми, кто спускается следом, впереди в поднятой белой пыли мелькают чьи-то спины, все это длится бесконечно долго, но заканчивается неожиданно быстро. Отскакиваешь в сторону, задираешь вверх голову и, только увидев вершину, на которой стоял несколько минут назад, теряющуюся в бесконечной голубизне, начинаешь понемногу осознавать, что ты родился, можно сказать, заново.
Даже девчонки, впервые столкнувшиеся с таким испытанием, прошли весь маршрут наравне с нами, мальчишками, и мы этому ничуть не удивлялись. А ведь никакого снаряжения у нас не было, никакой специальной обуви и одежды. Я, например, отправился в поход в парусиновых туфлях, после спуска по осыпи мне пришлось привязывать подошвы бечевками, а домой я вернулся босиком. И не я один.
И вот теперь на этом хребте горит лес. И ни тучки над горами, ни облачка. И над Адлером, и над морем. Мзымта обмелела, она уже не врывается в море яростным потоком, вспенивая волны, а покорно смешивается с соленой водой, теплой, как летом, и ленивая волна едва плещется о мелкую гальку, качая множество небольших медуз. Вдали, отделившись от воды, висят в воздухе рыбацкие баркасы, все дремлет и чего-то ждет. Редкие отдыхающие плещутся в воде или загорают на берегу. Белой свечой торчит над горой Ахун сторожевая башня, чайки кружат над чем-то недалеко от берега и ссорятся, то и дело падая вниз, колесом вздымаются из воды спины дельфинов; красное солнце садится в море, расплющивается, точно погружается в расплавленную медь.
Я брожу по берегу, бормочу, сочиняя стихи: по случаю годовщины Октября в школе намечен праздник с выступлением нашего хора, доморощенных поэтов и музыкантов. Меня тоже записали в выступающие со своими стихами. Но все мои стихи писались для газеты, то есть для заполнения свободного места, почти экспромтом, а чтобы для всей школы, надо что-то более значительное. А что именно, я не знаю, пробую то одно, то другое. Вот в школьной газете все время публикуют стихи какого-то П. И все про революцию, про минувшую войну, и даже про Сталина. Стихи мне, честно говоря, не нравятся, но не по смыслу, а по исполнению. В них рифма слишком тяжела, ритм изломан, слова неуклюжи. Я пробую про то же самое, надеясь, что получится легче и прозрачнее, но получается ерунда:
Партийный съезд наметил путь
К великой цели.
И гений Сталина вдохнуть…
вдохнуть… что вдохнуть?
пили, ели, колыбели…
Чертовщина какая-то! А главное – мне совсем не хочется про съезд. Но как же без съезда? – никак нельзя. Между тем Сталин и съезд – это где-то далеко, за пределами реальности, и непонятно, как их связать с самим собой. То есть, как если бы рисовать деревья, стоящие на заднем плане, такими же четкими, как и на переднем. А передний план – это школа, Русаниха, в которую я снова влюблен, предстоящий вечер, записки таинственных корреспонденток… Передний план ближе и понятнее.
И откуда-то из глубин моего сознания ползут и ползут строчки в ритм шагов по скрипучему песку, в ритм плескучих волн:
Брожу у моря. Тихим плеском,
Оно напоминает мне
Другие звуки в звездном блеске,
Рожденные в ночной волне.
В глубинах пасмурных сокрыты,
Обломки древних кораблей,
Средь них русалки деловито
Ткут пряжу из морских стеблей.
Тоже не лучше. Как будто я спускался в эти глубины, видел там корабли и русалок. Но в общем и целом, если хорошенько поработать…
Солнце опустилось в море и море потухло. Быстро темнеет. Из-за Пицундского хребта вывалилась огромная оранжевая луна, полоса прибоя заискрилась отраженным светом. Пляж опустел, посвежело. Вспомнилась Рая, наше купанье с ней в фосфоресцирующей воде, и я будто наяву увидел ее тело, окутанное серебристыми искрами.
И вот холодная русалка,
Скользит в огне сквозь толщу вод,
И уплывает. О как жалко
Прощаться с нею… Год минет,
И десять лет промчатся мимо,
Я буду помнить взмахи рук,
В моих ушах неповторимый,
Печальный возродится звук,
Чтобы тоской наполнить душу,
Заворожить и увести…
Зачем трясти весною грушу,
Едва та начала цвести?
Нет, все это не то. Особенно – «трясти грушу». Чистейшей воды вульгаризм. Засмеют. Лучше бы я не соглашался на участие в этом вечере.
Сперва пел хор. Я запевал в двух песнях. Что-то у меня сегодня не получалось. Особенно с верхними нотами. С трудом вытягивал звук, казалось, что вот-вот сорвусь. Я это не только чувствовал, но и видел по недовольному и несколько удивленному лицу дирижера Геннадия Валерьяновича. Наверное, я плохо распелся.
На этот раз хор исполнил лишь пять или шесть песен. И сошел со сцены. Пришла очередь выступать поэтам. Первым объявили Прощенко из 10-А. Он был старше всех нас года на три, потому что учиться ему помешала война, в Адлер приехал с Украины, посматривал на нас снисходительно. Он мог бы пойти в вечернюю школу, но почему-то не пошел. В нем ничего, как мне казалось, не было от поэта и мечтателя: мешковатый, узколобый, угрюмый. И вот, оказывается, пишет стихи… Впрочем, у Пушкина: «Он был озлоблен, я угрюм…» И Лермонтов что-то тоже по этому поводу… Чем черт не шутит…
Прощенко начал со стихов о Сталине. И я тут же узнал строчки из школьной газеты – так вот, оказывается, кто скрывался за буквой П. Никогда бы не подумал…
Прочитав пару идейных стихов, Прощенко перешел к лирике. Лирика у него получалась лучше, но тоже какая-то деревянная. Он явно боялся произнести вслух то, что думал, видел и чувствовал с высоты своих лет, а в результате выходило двусмысленно и фальшиво.
Однако хлопали ему здорово. Наверное, именно за двусмысленность.
Вслед за Прощенко на сцену вышла девчонка лет двенадцати и стала читать про школу, про своих друзей, про маму с бабушкой, цветы, море, солнце и небо. Стихи ее были наивными, но такими непосредственными, такими милыми, такими живыми, что мне стало даже грустно: я так не умел.
Ей хлопали значительно больше, чем Прощенко.
Последним вызвали меня. И хотя я ждал этого мгновения, оно оказалось для меня неожиданным. Будто девчушка должна была меня заменить.
Уж и не помню, как я читал и как воспринимались мои стихи. Помню, что мне то и дело кричали с «камчатки», чтобы я читал громче. Я останавливался, прокашливался и начинал стихотворение сначала так громко, как только мог. Почти кричал. Но потом снова сбивался на бормотание себе под нос.
С Еленой Лаврентьевной было согласовано пять моих стихотворений, но я с трудом осилил три, поклонился и ушел со сцены. Мне тоже хлопали, но не очень. То есть меньше, чем предыдущим чтецам.
Я покидал сцену подавленным. Протискиваясь сквозь плотную массу тетенек и бабушек, мам и пап, для которых школьные вечера – одно из немногих развлечений в нашей глухомани, наступая на чьи-то ноги, я хотел лишь одного – куда-нибудь уйти и никого не видеть и не слышать. Поравнявшись с открытой дверью, где меньше толклось народу, быстро свернул в нее, миновал коридор и вышел на улицу.
Из открытого окна меня настигли и остановили звуки рояля. Кто-то играл «Лунную сонату» Бетховена, и луна, застрявшая среди верхушек кипарисов, казалось, внимала этим звукам.
Я укрылся в густой тени лавровишни и стал переживать свою неудачу. В стороне мальчишки воровато курили папиросы, пряча огоньки в рукава. Я тоже как-то попробовал – не понравилось. А звуки падали в тишину южной ночи, и мне хотелось плакать, кого-то жалеть, чтобы меня пожалели тоже…
Но вот соната закончилась, ее сменила «Баркарола» Чайковского – и мир преобразился, он наполнился тихой радостью. Дальше слушать не хотелось. И я побрел по темной улице, уже без мыслей, без желаний, без цели. И только назойливые звуки вальса, такие громкие, что слышны были за несколько кварталов, остановили меня и заставили повернуть назад.
Этот вечер… я так ждал его. Всю неделю мамина подруга тетя Зина, часто бывавшая у нас, учила меня, прижимая к своим упругим грудям и животу сильными руками, танцевать под патефон. И чему-то научила: я стал слышать музыку и свое тело. Правда, вальс у меня получался не очень, да и не мог он получиться очень на крохотном пятачке в нашей кухне, но танго и фокстрот я вполне освоил. А еще – я перестал краснеть и тупеть от каждого прикосновения к выступающим частям тети-Зининого тела. Мне даже казалось, что тете Зине нравятся эти прикосновения, что она нарочно старается сделать так, чтобы мы были как можно ближе друг к другу. И эти предположения и догадки меня почему-то уже не смущали. И вот, после всех этих уроков, я представлял себе, как поражу всех девчонок своим умением, что теперь не буду простаивать в углу, завидуя танцующим.
Мне навстречу в кромешной темноте шли мамы и бабушки, ведя малышей, для которых время танцев еще не пришло. По темной улице, на которой не было ни одного фонаря, катился рокот голосов и шарканье подошв, постепенно затихая среди молчаливых домов и заборов.
Глава 15
– Ты где пропадал? – кинулся ко мне Герка и, сунув мне в руку несколько записок, понесся дальше.
Мне показалось, что на меня смотрит половина зала. Половина не половина, но с одним настойчивым взглядом я все-таки столкнулся. И взгляд этот принадлежал Ольге Колышкиной. Я смутился и вышел в коридор.
Собственно говоря, я ничего не имел против этой девчонки, и выступление мое на собрании было не против нее, а как бы в защиту справедливости или, лучше сказать, здравого смысла. Ее все равно не выбрали бы – с моим выступлением или без него. Я лишь невольно прекратил ненужную перепалку вокруг ее имени, которая почему-то вызывала во мне протест своей глупостью и ненужностью. Ну и… удачно пришедшая в голову мысль – тоже не пустяк.
Я быстро просматривал записки.
«Ты мне нравишься. Пригласи на танец. Маша из 8-го «Б».
«Твои стихи – это бред сивой кобылы».
«Мне понравелись твои стихи. Особено про русалку. Катя из 9-го «В». (Видать, у этой Кати не лады с русским языком.)
«Я хочу с тобой дружить. Оксана из 8-го «В».
«Миновало уже несколько воскресений, а я так и не смогла убедиться в Вашем остроумии. Я приглашу Вас на первый же «белый» танец. ОК.»
Последняя записка писана тем же округлым почерком и тоже на «вы», что и записки про мое «остроумие». И я почему-то сразу же догадался, что это Ольга Колышкина. Больше некому. Но почему? Зачем ей это нужно?
Сердце мое стучало так сильно, будто предупреждало об опасности. И уж точно – не от радости. Я облизал сухим языком сухие губы. И сказал себе: «Не дрейфь. Что будет, то и будет». И вернулся в зал.
Заканчивался танец. Ребята разводили девчонок, затем возвращались на свою сторону, обменивались впечатлениями. На сцене меняли на проигрывателе пластинку.
– Слыш, а Колышку никто не приглашает, – радостно сообщил какой-то вертлявый паренек из «малышей».
– Да она всех отшивает, – пояснил его приятель. – Попробуй пригласи – получишь от ворот поворот.
Ольга Колышкина стояла, окруженная плотным кольцом одноклассниц, но как бы отдельно от них, иногда окидывала зал быстрым взглядом.
Странно, что она вообще осталась на танцы. Я помню, как год назад, едва она появилась в зале, к ней кинулось сразу несколько десятиклассников, а весь вечер с ней танцевал Оганесян, оттеснив остальных соперников, стройный такой парень с копной вьющихся волос, с тонкими чертами слегка удлиненного лица. В нем смешались армянская и славянская кровь, и получилось нечто восхитительное и… порочное. Впрочем, это не мое наблюдение, а Николая Ивановича. Он так и сказал: порочная мужская красота. Я не спросил, почему, и долго размышлял над его словами, пока однажды не увидел, как Оганесян смотрит на одну очень хорошенькую девочку лет десяти-двенадцати. Что-то животное было в этом взгляде. Наверное, именно это и имел в виду Николай Иванович. Между тем Оганесян был лучшим математиком в школе, в уме решал самые сложные задачи, а такие фокусы, как умножить в уме двухзначное число на двухзначное же, для него были просто семечки.
Но после того вечера Колышкина на танцах больше не появлялась. Разное говорили по этому поводу, и даже весьма нелестное для нее, но что послужило причиной на самом деле, если кто-то и знал, то таких было не так уж много. Впрочем, меня Колышкина совершенно не интересовала.
Зазвучал фокстрот. Я отыскал глазами Русанову и, как слепой, пошел через весь зал к стайке девчонок из нашего класса. Я шел, и мне казалось, что все смотрят на меня. И в то же время ничего не видел и не соображал. На какое-то мгновение разглядел удивленный взгляд Русанихи и других: они смотрели на меня с испугом, точно я был голым. Когда до цели оставалось шагов пять, Светка повернулась ко мне спиной, и я, запнувшись, остановился перед Раей Кругликовой. Она жизнерадостно улыбнулась мне всем своим круглым лицом и положила на плечо руку.
Поначалу я не слышал музыки, будто в ушах у меня была вода после ныряния на большую глубину. Затем плотину прорвало, музыка зазвучала назойливо громко, и я наконец попал в ее ритм и перестал спотыкаться о ноги своей партнерши. От усердия я весь взмок, но постепенно приходила уверенность, сменившаяся изумительной легкостью, точно все это было во сне, и я вот-вот оторвусь от пола и полечу, сжимая в своих объятиях живое и подвижное девичье тело.
– Когда это ты научился так здорово танцевать? – воскликнула Рая, откидываясь назад и повисая на моей руке.
– Только что, – ответил я. – Ты столько раз пробовала меня научить, что наконец количество перешло в качество. Я тебе очень благодарен. Нет, честное слово!
– Поздравля-аю! Теперь наши девчонки не будут бояться с тобой танцевать.
От ощущения легкости я, неожиданно для самого себя, совершил крутой разворот, мы сшиблись с другой парой и… расхохотались. А ведь совсем недавно мне было бы не до смеха: я бы покраснел, смешался, и окончательно утратил чувство реальности.
Ах, как это здорово, когда ты научаешься чему-то новому! И как легко движется в моих объятиях Рая! И ни ее, ни меня уже не смущает почти до слез, когда в этой толчее мы вдруг оказываемся так близко друг от друга, что ближе некуда.
Я только-только разошелся, а танец уже кончился. Отводя Раю на место, я даже не взглянул на Русаниху, лихо отвесил поклон и вернулся в свой угол.
Со сцены громко объявили «белый» танец. И в то же мгновение из плотной девичьей массы противоположного конца зала выделилась девочка в голубом шелковом платье, легкая, стремительная, воздушная, и пошла в нашу сторону. Это была Ольга Колышкина.
Внутри у меня что-то оборвалось, и я замер, неотрывно глядя на приближающееся голубое облачко, чувствуя, как мое лицо расползается в идиотской улыбке. А лицо Ольги было… было строгим, даже, пожалуй, суровым. Это был вызов – вызов мне, вызов всем – всей школе. Что делать в таких случаях, я не знал и покорно ждал ее приближения.
Ольга остановилась в трех шагах от меня, взяла двумя пальцами подол своего голубого платья и присела в реверансе. Я сделал два шага навстречу, наклонил голову. Все, как в старинных романах…
Вот ее холодная ладонь легла на мою горячую, другая – на плечо, моя ладонь – на ее талию, и сквозь шелк я почувствовал ее напряженное тело…
Ее огромные – больше чем у гречанки Раи, в пол лица – серые глаза уставились на меня, густые ресницы то вскидывались, то опадали, точно крылья бабочки на цветке, и с каждым взмахом сквозь меня проходили горячие волны…
Несколько долгих секунд мы танцевали с ней в полном одиночестве, под взгляды всей школы, не произнося ни слова. Я так и вообще онемел от ее дерзости, и в голове моей не шевельнулась ни одна, даже самая дохлая мыслишка. А говорить, как мне казалось, было нужно – просто обязательно. Ее глаза ждали моих слов, ждали каких-то объяснений. Увы, в моей голове, точно камни, тяжело ворочались мысли, и все без начала и конца… Быть может, ее уговаривали стать секретарем школьного комитета комсомола, она сопротивлялась, и тут такой, можно сказать, позор. И, разумеется, она считает, что в этом позоре виноват я один. Оправдываться? Ни в коем случае…
Мы танцевали и упорно смотрели друг другу в глаза, точно играли в игру «кто кого пересмотрит». Я с удивлением отмечал, что она не так уж и красива, если смотреть на каждую часть лица отдельно, как если бы я собирался рисовать ее портрет.
Лицо у нее было загорелым и даже, пожалуй, смуглым – с ореховым оттенком, просвечивающим будто бы изнутри, в нем угадывалось что-то восточное, хотя я смутно представлял себе, что это значит, вот только нос несколько вздернут, но это не сразу бросалось в глаза, зато рот великоват, подбородок, наоборот, мелковат, а шея удивительно длинна. Но все эти небольшие неправильности составляли гармоничное целое, увенчанное неправдоподобно огромными, продолговатыми серыми глазами, в которых постоянно менялись оттенки от голубого до зеленого. Может, эти глаза казались такими огромными потому, что голова у нее была маленькая, меньше, чем у пропавшей когда-то Раи, но это не сразу бросалось в глаза, потому что у Ольги волосы были каштановыми, и лицо как бы продолжалось в волосах. Раньше ее глаза мне казались кукольными, лицо – маской. Маской оно оставалось и теперь, но сквозь эту маску смотрел на мир таинственный зверек, чем-то напуганный и чего-то ожидающий.
– Почему ты молчишь? – спросила Ольга.
Голос ее был глух, как будто она собиралась заплакать.
– Разве обязательно что-то говорить?
– Это невежливо – молчать с дамой во время танца.
– Правда? Впервые слышу. По-моему, танец – это возможность наслаждаться музыкой, движением и прочими приятными ощущениями, – произнес я и, хотя мои слова прозвучали фальшиво и даже с вызовом, почувствовал, что оживаю.
– По выражению твоего лица не скажешь, что ты испытываешь приятные ощущения, – произнесла Ольга, и губы ее обиженно дрогнули.
– По выражению твоего лица – тоже, – продолжал я в том же неуступчивом духе, хотя и понимал, что так нельзя, что эта девочка не заслужила от меня такой неприязни, но не знал, каким образом перейти на другую тональность. – Может, ты мне объяснишь, зачем ты писала мне записки? Ну и… это приглашение на танец?
– Я хочу с тобой поговорить.
– О чем? И зачем?
– Не знаю. Хочу – и все… Разве тебе не интересно?
– Н-не знаю… Н-не думал… Впрочем, почему бы и нет? Давай поговорим. Хотя, признаться, не вижу в этом никакого толку. Но если ты настаиваешь… – сдался я, потому что, во-первых, невежливо отказывать женщине, если она так просит; во-вторых, меня от этого не убудет; в-третьих, она мне все больше нравилась…
– Тогда я буду ждать тебя на углу, – прервала Ольга мои рассуждения. – Там, где магнолия… Знаешь?
– Знаю.
Она вдруг оттолкнулась от меня, словно я сказал что-то гадкое или от меня нехорошо пахло, и пошла на свое место, а я остался один среди топчущихся пар.
Лавируя, я пробрался в свой угол, ловя на себе откровенно любопытные взгляды. Через минуту заметил, как возле двери мелькнуло голубое платье. Идти сейчас или подождать?
Откуда-то вынырнул Герка.
– Ну ты чего? – уставился он на меня. – Договорился?
– О чем?
– Ну, ты даешь! Тебе вот записки… – и он сунул мне в руку скомканные клочки бумаги. – Ты пользуешься популярностью у наших чувих. Лови момент.
И скрылся из глаз.
Я решил сосчитать до ста, а уж потом идти на это странное свидание. Но танец закончился раньше – на счете сорок три, а со сцены объявили:
– Еще один «белый» танец. По заявкам трудящихся.
От девичьих кучек отделились самые смелые. Я испугался, что меня могут пригласить, и кинулся вон из зала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.