Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 49 страниц)
Фонари вот так же врезаны были
в середину улицы.
Дома похожи.
Вот так же,
из ниши,
головы кобыльей
вылеп.
(Владимир Маяковский, «Человек»)
Светает. Кажется, весна.
Шумят невысокие деревья у красного дома.
Небо уже расступилось. Пошли розоветь, голубеть облака.
Дома стоят, как пустые.
Идем.
Маяковский простой, почти спокойный, идет.
Стихи. Кажется, мрачные. Про несчастную любовь. Про ту несчастную любовь, сперва ко многим, потом к одной.
Любовь, которую нельзя заесть, нельзя запить, нельзя записать стихами.
Идем. Кажется, посредине улицы. Просторно. Над нами небо. – Посмотри, – говорит Владимир, – небо – совсем Жуковский{253}253
Жуковский С. Ю. (1873–1944) – русский художник-пейзажист, в студии которого занимался Маяковский.
[Закрыть].
«Святая книга моя», – говорил в одном стихотворении в то время Маяковский. Написал – «святая месть моя».
Очень ему было тогда трудно. Писал он о себе, писал о городе, о боге, которым был недоволен, о разрушении мира.
«Облако в штанах» уже было написано для одной женщины и посвящено другой.
Очень утомительно говорить с трибуны, бороться с толпой, очень трудно быть анекдотом своего времени, длинным эстрадным анекдотом. Человек будущего часто смешон.
Революция издавна привлекала Маяковского. Он вместе с другими футуристами и иначе, чем другие, революцию ждал.
Женщина, которой посвятил Маяковский «Облако в штанах», эта женщина переплела книгу в парчу. Парча – самая неподходящая обложка для «Облака», но женщина перед этим любила какие-то стихи, «Розы и морозы» или «Песок и морозы», кажется {254}254
Речь идет о стих. сб. К. Липскерова «Песок и розы», вышедшем в 1916 г.
[Закрыть]. И еще какую-то стишину «его жилета томен вырез», не помню дальше, а потом где-то «грустит и умирает ирис».
Очень трудно и утомительно быть поэтом.
В доме Бриков на стене висел большой рулон бумаги, метра на полтора в ширину. На этих метрах писали, развертывая рулон, стихи. Рисовал Бурлюк. Клеили, переделывали. Кушнер написал стихи:
Посмотри, о Брик, как там
Наследил гиппопотам.
Гиппопотам, кажется, был работы Бурлюка. На это Маяковский ответил:
Бегемот в реку шнырял,
Обалдев от Кушныря.
Была уверенность большой школы, что мы все переделаем. Был широкий диван.
На диване подушки Я забивал их за диван. И спорил с рыжим, голубоглазым Романом Якобсоном, который не был еще формалистом.
Тут же была светловолосая сестра Лили Брик, Эльза.
А книге «Zoo» тогда надо было считать минус семь лет.
Маяковский уже прорастал, как овес, через рогожу, черную рогожу газет и журналов, которые не хотели его пропускать. Он познакомился с Горьким.
Рассказывал мне потом Горький, как читал Маяковский в лесу отрывки поэмы. А поодаль пыжился воробей, отскакивал, подсматривал, удивлялся.
Удивлялся и Горький.
Да, еще до этого, в квартире художницы Ермолаевой, где-то на Бассейной, был еще там Натан Венгров, и пришел Горький, читал стихи Маяковский.
Маяковский заплакал, от волнения, не от Горького, конечно, не его он боялся.
Тут была женщина. А потом, для себя неважно, что бронзовый.
Очень трудно было Маяковскому напечататься. Об этом писал Чуковский.
Уговаривали книгопродавца и издателя Ясного. Он не пошел. Издал Брик, Осип Максимович.
Метранпаж, когда рукопись Маяковского пришла в другое издательство («Парус» Тихонова), отказался набирать строчки в разбивку, отказался давать стихи без знаков препинания и победил. «Простое как мычание» вышло со всеми знаками препинания.
Метранпаж перемычал.
Вся русская литература перемечена, перемычена, переправлена метранпажами.
Желтая кофта к тому времени уже была сменена пиджаком. Маяковский постригся, починил зубы. Те зубы, которые остались в стихах: «скалю гнилые зубы».
Вынесешь на мост шаг рассеянный —
думать,
хорошо внизу бы.
Это я
под мостом разлился Сеной,
зову,
скалю гнилые зубы.
(Владимир Маяковский, «Флейта-позвоночник»)
Он окреп, выровнялся, успокоился.
Мы не были и тогда богемой.
Футуристы не славились своими любовными похождениями.
Не мы пили в «Собаке». Мы были другие люди.
Потом «Летопись» с Горьким, Тихоновым, Сухановым, Базаровым, с молодой красивой Ларисой Рейснер и с Бабелем, который тогда подписывался Баб-Эль. Но голову держал также сутуло и поднято, манерой горбатого человека, хотя он не горбатый.
Шла война. Мы были совсем молодые.
Маяковского забрали. Горький его устроил в автомобильную роту к капитану Криту чертежником. Увлечение войною у Маяковского было не больше пяти дней. Увлечение зрительное. Увлечение войной, как катастрофой.
«Бродячая собака», конечно, настроилась патриотически, и там Маяковский прочел свои стихи. Было много народу. И когда Владимир сказал:
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду! —
то какой был визг.
Это был бар.
Вино запретили, и вода была ананасная.
Женщины очень плакали.
Перед этим была у Владимира жизнь кинематографическая. Он писал сценарии. Сам играл. Ленты сохранились. Играл он Мартина Идена, названного им Иваном Новом.
Иван Нов писал стихи Маяковского, влюблялся, зарабатывал деньги для женщин стихами. Дружил с Бурлюком, думал о самоубийстве, играл револьвером, вылезал в окно, а потом уходил в неизвестность.
Была еще вещь непоставленпая, где знаменитый футурист для купчихи Белотеловой издавал стихи, чтоб прославиться, но забыл подписать свое имя и потом бегал подписывать на всех экземплярах.
Вещь посвящена славе, взятой юмористически.
А спал футурист у себя дома на велосипеде.
Таков был тогдашний размах индустриализации.
Снимался Маяковский в сентиментальной вещи «Учительница рабочих» («Барышня и хулиган»).
Вообще во всех лентах он исправлялся.
Фирма, в которой он работал, называлась «Нептун».
Просмотры были в «Метрополе».
Там, где сейчас городская станция.
Ссорясь с предпринимателем, Владимир говорил:
– Вы не думайте, я ведь не только актер, я могу и стихи писать.
Теперь повернем истории колесо. Меняется стихов мера. Нет, подождем.
Новый год в квартире Бриков. Год 1915-й. Значит, более пятнадцати лет тому назад. Место действия – Жуковская, 7. Квартира в три комнаты и коридор.
Эта квартира в три комнаты вобрала в себя больше горя, вдохновения, упреков, ссор, воспоминаний, чем Ясная Поляна.
Во второй комнате рояль. Елка привешена к потолку. Моя работа. Мы тогда и рояли на потолок привинчивали.
Тоскливо было на войне.
Мы решили устроить Новый год костюмированным.
Горели елочные свечи. Потушен был электрический свет.
Хозяйка была с открытыми плечами, плечи выходили из куска шелковой шали.
Хозяйка совсем молодая.
Михаил Кузмин, он дружил тогда с нами, сидел, кажется, некостюмированным. У него глаза красивой старухи, большие запавшие глаза, с просторными веками, широкий, немного плоский лоб, с лысиной, покрытой зачесанными волосами, как лаврами.
У меня грим был комический – я одет был матросом, и губы были намазаны, и приблизительно выглядел я любовником негритянок.
Из всех речей я помню только речь Василия Каменского.
Его пиджак был обшит широкой полосой цветной материи. Одна бровь была сделана выше другой, и черта уходила на лоб. Это был грим футуристов, ранних футуристов, грим уже архаический.
В этом гриме, над роем колеблющихся желтых огней, говорил он человеческим голосом:
– Да будет проклята война.
Или проще говорил, человечней:
– Пусть кончится война, которую мы ненавидим, нам стыдно, что мы держались за хвост лошади генерала Скобелева.
Возле этой лошади были митинги в Москве. Стояла она перед будущим Советом.
Потом война. Я оторвался от друзей, уезжал, приезжал. Служил я сперва солдатом без выслуги, как сын еврея.
Среди шоферов много было нас, черненьких.
Снять карбюратор на ветру, на морозе обливать бензином руки очень трудно.
Я помню галицийские, карпатские, занесенные снегом дороги. Траншеи, выкопанные в снегу. Метели, освещенные автомобильными фонарями. Дворы пересыльных пунктов. Пехоту в сапогах, облепленных грязью. Дезертиров, идущих вдоль фронта.
Дезертиры блуждали между полковым и армейским тылом.
Трудно дезертиру только переходить мосты.
Я помню пустые города.
Женщин, меняющих своих любовников при отступлении и наступлении.
Солдат, удивляющихся на золотые зубы австрийских проституток.
И тяжелые, не очень частые, вздохи разрывающихся тяжелых снарядов.
Война, наша старость, наше поражение, война и вина наша перед ней в том, что мы ей не сопротивлялись.
Это моя вина, не вина Маяковского.
Не будем идти подряд.
Марсово поле. Взрывами копают могилу для жертв революции.
Марсово поле голо.
Дом на углу Морской. В подвале «Привал комедиантов».
Там, за рекою, – дом Кшесинской, беседка без крыши.
На углу, включенный в середину, через голову всех, говорит Ленин.
Во дворце Кшесинской ванна в полу, не ванна – бассейн. Вся засыпана бумагой.
На стенах плакаты.
В подвале. Зашли случайно.
Сидели с Ларисой Рейснер. Маяковский ушел, потом прибежал обратно, на улице была замечательная весна. Весна на берегу Невы. Весна с морем. С солнцем.
– Она забыла сумочку, – сказал Владимир Владимирович.
Лариса Михайловна посмотрела на него с завистью и ответила:
– Вот вы нашли теперь в жизни сумочку, будете ее носить.
– Я ее, – ответил он без обиды, – могу в зубах носить.
Нева шла к морю. Под мостами. Ветер дул от моря. Была весна.
Владимир Владимирович, счастливый, хороший, веселый, крепкий, писал стихи.
Владимир Владимирович обладал замечательным свойством понимать слова, сталкивать эпитеты и возвышать жанры. Иронический романтизм, романтизм, преодолевающий иронию, держал его стихи.
Последнее его стихотворение посвящено любви, отчаянию и Млечному Пути, названному звездной Окою, и к этой космической поэзии, поэзии «Облака» идет иронический припев: «…инцидент исперчен, любовная лодка разбилась о быт».
В последнее письмо попал только припев.
Все ясно.
Знал Маяковский не очень много, если не считать живописи и поэзии.
Вещи и понятия, которыми он работал, общеизвестны.
Трудно было ему с сюжетом.
У него один сюжет – человек, передвигающийся во времени. Человек восходит на небо и сходит с неба.
Выход на небо (или полет) в поэмах «Облако в штанах» (1915г.), «Флейта-позвоночник» (1916 г.), «Человек» (1917 г.), «Война и мир» (1917 г.), «Пятый Интернационал» (1924 г.).
Люди уходят в будущее, в «Мистерии-буфф», движением, похожим на восхождение Данте из ада в рай. Переносятся в будущее, замерзая, в «Клопе». Уходят в будущее на машине времени в «Бане». Воскресают в поэме «Про это».
Главное было здесь будущее. Тоска по иному времени, тому, которое за горами, куда можно попасть.
Есть в поэме «Про это». Читайте на полях.
Век двадцатый.
Воскресить кого б?
– Маяковский вот…
Поищем ярче лица —
недостаточно поэт красив. —
Крикну я
вот с этой,
с нынешней страницы:
– Не листай страницы!
Воскреси!
Сердце мне вложи!
Крови́щу —
до последних жил.
В череп мысль вдолби!
Я свое, земное, не до́жил,
на земле
свое не долюбил.
. . . . . . . . . . .
Ваш
тридцатый век
обгонит стаи
сердце раздиравших мелочей.
Нынче недолюбленное
наверстаем
звездностью бесчисленных ночей.
Воскреси
хотя б за то,
что я
поэтом
ждал тебя,
откинул будничную чушь!
Воскреси меня
хотя б за это!
Воскреси —
свое дожить хочу!
(Маяковский, «Про это»)
Шла революция. В мятлевском доме была редакция «Жизнь искусства».
Николай Пунин в пенсне, похожем на монокль, и тихий, трудолюбивый, далеко видящий Давид Штеренберг. Умело пишущий картины, умело одевающийся Альтман и Осип Брик.
Старых художников, старых писателей не было. Они уехали, еще не вернулись, еще не родились.
В городе было пусто. Футуристы писали плакаты, с самонадеянностью молодой школы, верили в революцию, отождествляли себя с нею.
Александр Блок уже написал «Двенадцать». Ходил затихший. И начинал, вероятно, в последнем дневнике записывать цыганские романсы.
Цыганская песня, созданная русскими поэтами. Песня, в которой они или не написали свои имена, или смыла эти имена с себя песня. Цыганская песня о простом, элементарном, о бедном гусаре, просящемся на постой, о вечере, поле, об огоньках, о том, что светает, о туманном утре, цыганская песня лежит вокруг всей русской литературы. Медным всадником на петровском коне с улыбкой протягивает над ней руку Пушкин.
Напомню несколько романсных строк:
Вот мчится тройка удалая
В Казань дорогой столбовой,
И колокольчик, дар Валдая,
Гудет уныло под дугой.
(Федор Глинка)
Тройка мчится, тройка скачет,
Вьется пыль из-под копыт,
Колокольчик звонко плачет
И хохочет и визжит.
(Кн. П. А. Вяземский)
Две гитары, зазвенев,
Жалобно завыли…
С детства памятный напев,
Старый друг мой, ты ли?
(Аполлон Григорьев)
Низки каменные барьеры, через ступеньки круглых лестниц приходит море в простой песне, элементарной песне о шести метрах личной жизни, и затопляет каменный город великой русской литературы.
Умирая, Блок выписывал страницу за страницей цыганские романсы из «Полного сборника романсов и песен» в исполнении Вяльцевой, Паниной и др.[133]133
Во 2-м томе «Дневника А. Блока» (Л., 1928. С. 175– 182) выписано 20 романсов и упомянуты еще три романса, не вошедшие в сборник.
[Закрыть]
Я услыхал голос гитары в старых уже его стихах, спрашивал его об этом голосе.
Он знал о нем.
Голос шел своей линией, образуя фугу с великой литературой, оттуда, от Аполлона Григорьева.
Мой костер в тумане светит;
Искры гаснут на лету…
Ночью нас никто не встретит;
Мы простимся на мосту.
(И. П. Полонский)
Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнию твоей.
(А. Фет)
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
(И. С. Тургенев)
Ночи безумные, ночи бессонные,
Речи несвязные, взоры усталые…
Ночи, последним огнем озаренные,
Осени мертвой цветы запоздалые!
(А. Н. Апухтин)
Была ты всех ярче, верней и прелестней,
Не кляни же меня, не кляни!
Мой поезд летит, как цыганская песня,
Как те невозвратные дни…
(Александр Блок)
Вата снег.
Мальчишка шел по вате.
Вата в золоте —
чего уж пошловатей?!
Но такая грусть
что стой и грустью ранься!
Расплывайся в процыганенном
романсе.
Романс
Мальчик шел, в закат глаза устава.
Был закат непревзойдимо желт.
Даже снег желтел к Тверской
заставе. Ничего не видя, мальчик шел.
(Маяковский, «Про это»)
«Двенадцать» – «Медный всадник», но «Медный всадник» не целиком свободный от голоса гитары.
Не свободна поэма «Про это», не свободен и весь Маяковский. Тот припев, который стал голосом, который стал текстом письма.
Я слыхал цыган уже стариков, слыхал почти в первый раз.
Я тут человек посторонний, слыхал я их уже немолодым.
Стареют гитары.
Доски под струнами протерты уже почти насквозь.
Лев Толстой, мне кажется, я давно это слыхал и знал всегда, Лев Толстой любил цыганскую песню.
Любил романс «Не зови меня к разумной жизни».
Слушал романс за обедом на веранде.
Кушал свое вегетарианское.
Умный старик, знающий сезоны жизни.
И не ушедший от раскаяния.
Старик, который получал в день несколько пудов писем, не ушел от шести квадратных метров, цыганской гитары.
Маяковский ушел к революции. Он восстановил свое ремесло. Писал плакаты. Подписи под плакатами. Работал днем и ночью. Об этом вы знаете из его разговора с солнцем.
Помню, иду с ним туда, к РОСТе. Она находилась в сером здании недалеко от костела. Маяковский шел, думал.
Ему нужно было до прихода сделать сколько-то строк. И он разделил строки на дома и каждый отрезок пути делал строки.
Так работают, говорят, люди фордизованных предприятий, они работают, и мечет их вокруг станка фордизованный, движущийся стул.
В РОСТе дым висел немного выше железной трубы. Писали на полу. Писала Лиля Брик в теплом платье (из зеленой бархатной портьеры), на беличьем мехе, и делала, как делает все, с увлечением, хорошо.
Рисовал Черемных, Рита Райт писала стихи. Борис Кушнер резал трафареты. А Маяковский работал быстрее, крепче всех.
На этом он построил поэму «150 000 000».
Всего не расскажешь. О всем не вспомнишь. Играли гитары. Наиграли Сельвинского. Поэзия продолжалась.
Рос, расширялся, перерождался, снова зацветал Леф. Было написано «Про это».
Пропал рыжий щенок, которого так любил Маяковский.
Нордерней – остров в соленом Немецком море, правее Голландии, если стоять спиною к материку.
Остров весь состоит из одной дюны.
Остров гол.
Передняя, лобовая стена его, та, которая обращена к морю, одета по откосам камнем. В тесный ряд стоят отели, с музыкой, прямо перед морем. Сзади пустынная дюна. Море.
И низкий берег материка.
По морю идут из Атлантического океана высокие, не наши, тихие волны. Вода соленая, пахнет океаном. Народу не очень много.
Мы встретились здесь. Он молодой, как будто бы шестнадцатилетний, веселый, азартный.
Ловили крабов. Убегали в море за волною. Ставили камни.
Кто дальше.
И нужно было убежать, пока не вернулась волна.
Далеко в море уходили мостки для лодок.
Можно было бегать по мосткам, играть с волною.
Брызги моря на платье имели серые соленые края, когда высыхали.
Северное океанское солнце грело. Ветер жегся. На этом солнце, у этого берега хорошо сидеть в шерстяной фуфайке.
У берега чужого океана, у самого его края, кончалась наша молодость.
Владимир Владимирович любил хорошие вещи.
Крепкие, хорошо придуманные.
Когда он увидел в Париже крепкие лаковые ботинки, подкованные сталью под каблуком и на носках, то сразу купил он таких ботинок три пары, чтобы носить без сносу.
Лежал он в красном гробу в первой паре.
Не собирался он умирать, заказывая себе ботинки на всю жизнь.
Над гробом наклонной черной крышей, стеною, по которой нельзя взобраться, стоял экран.
Люди проходили мимо побежденного Маяковского.
Он лежал в ботинках, в которых собирался идти далеко.
Побежденный он не жил, побежденный он лежал мертвым.
Его письмо это романс.
Его поют в трамваях беспризорные.
Может, вы слыхали.
Товарищ правительство!
Пожалей мою маму,
Устрой мою лилию-сестру.
В столе лежат две тыщи,
Пусть фининспектор взыщет,
А я себе спокойненько помру.
Современный романс написан Кусиковым{255}255
На стихи поэта-имажиниста А. Б. Кусикова (1896–1977) написан, в частности, романс «Бубенцы».
[Закрыть], а не беспризорными. Беспризорные заказывают свои песни специалистам.
Они сразу узнали в письме Маяковского песню. А это письмо только припев к большому стихотворению «Во весь голос».
Вот какую историю имеет линия, простая линия романса, многократно побежденная и многократно победившая.
Я пишу это в комнате без окон, в которой две белые печи выставили свои теплые зады.
В комнате кожаные зады выставили книги.
Если я захочу, я разверну их, они оживут в комнате книжной белой молью.
В сущности говоря, мне их не надо, они мне не заменят Маяковского.
А бить эту белую моль в ладоши, побеждать ее, спиртовать ее в банках я сегодня не умею.
Голосом хотел объяснить себя Маяковский.
Все понимали его, когда он читал, но книги шли не очень. Не до всех доходила цена отхода от себя. От хорошо знакомой темы, темы личной жизни.
Маяковский не случайно встретился с сегодняшним днем, и человека, который на велосипедных гонках едет впереди на мотоциклете и ведет за собою всех, рассекая воздух, этого человека нельзя назвать попутчиком. Хотя он на мотоциклете, а гонки велосипедные.
Маяковскому пришлось самому быть своим пророком, самому объяснять себя.
Отказываться от друзей, выпрямлять свою песню, сжимать иронию.
Очень трудно быть поэтом, поэтом-лириком, укрощать змей.
Он не мог жить без песни.
Трудно родятся новые жанры, с трудом преодолевает быстрая машина свое стремление на повороте. Маяковский хотел уйти в драму, в прозу, это было очень трудно.
Он возвращался к лирике.
Работница-текстильщица написала Третьякову, что смерть Маяковского это несчастный случай на производстве.
Он погиб, изготовляя лирические стихи. Он отравился ими.
Трудно быть поэтом.
Маяковский говорил, что он фабрика, а если он без труб, так ему от этого еще трудней.
Золотой крайСчитать ли время свое прошлым?
Владимир Маяковский не случайно так трудно строил сюжет своих поэм.
Люди нашего времени, люди интенсивной детали – люди барокко.
Сергей Михайлович Эйзенштейн, автор замечательных кусков картин, вместе со мною осознал это, ввел в теорию{256}256
Имеется в виду его ст. «Монтаж аттракционов» (1923).
[Закрыть].
Теорию аттракциона.
Подробности и генерализация, о которых писал Лев Николаевич Толстой, борются друг с другом.
Поэт правильно построенного сюжета – не поэт, строящий образы.
Так оператор в ателье спрашивает: «Вам снять стену или человека?»
Барокко, жизнь интенсивной детали, не порок, а свойство нашего времени. Наши лучшие живые поэты борются с этим свойством.
Форма, вероятно, это не превращение формы в содержание, а преодоление содержанием формы, то есть несовпадение прежде существующей формы с новой, еще не появившейся. Формы, существуя вне нас, обрушиваются иногда на нас.
Так обнаруживается закон тяготения в обрушившемся на голову хозяина дома потолке.
Так обнаруживаются законы содержания.
Как в белую ночь не потухает пушкинский закат – восход.
Уже выше горизонта легла полоса голубого.
Облака еще розовые.
Не закат, а восход, может быть, как у крестьян в разговоре с Толстым:
«Толк-то есть, да не втолкан весь».
Форма существует как обусловленная рядом, лежащим вне искусства.
Как результат столкновения рядов.
Как преодоление новым социальным комплексом старого.
Десятилетия за десятилетиями критики упрекают поэтов за пропуски.
Эллипсис – пропуск, основной троп, основная фигура поэзии.
Эллипсис – основной образ.
Если заполнить объяснениями расстояния между сравниваемым и сравнением, то образ станет понятным и необразным.
Объяснений образа спрашивали у Фета. Спрашивал Тургенев.
Про Фета писали в «Искре» 1868 года, что он кувыркается.
Пастернак весь построен на разрыве образов, на том, что интонационная инерция, взятая совершенно разговорным образом, правдоподобная, прозаическая, преодолевает расстояния далеко расставленных, логически не связанных между собою образов.
Интонация переносит читателя, как буер – через полынью.
Удачи трудно отличимы от неудач в литературе.
Не ошибались акмеисты, ошибались символисты.
Но акмеистов никогда не существовало.
Конструктивисты хотели быть футуристами без ошибок.
Нельзя работать только развертывая себя, нужно работать себя переламывая.
Но Владимир Владимирович сломился совсем. В конце жизни говорил, что хочет вернуться к писанию о себе.
И прибавлял:
– Тема мне хорошо известная.
Он писал последнее время вдоль темы, развивая тему логически. Ветер перестал надувать ему паруса.
А корабли и лодки с мачтами, но без парусов, становятся неустойчивыми.
Преодолевает себя, плывет вперед Асеев; у него была походка от слова к слову.
Развертывая слово, подвигалось у него стихотворение.
От «гей» к «бей», от слова «день» к слову «Дон».
Асеев удачно преодолел себя и приучил себя, выработал в себе длинное дыхание.
Создал возможность конструкции.
Продолжается время.
В кино вошло и потревожило нас слово.
И сделало нас всех вновь учениками.
Может быть, звучащее слово вернется в поэзию через экран.
«Клоп» Маяковского и его «Баня» – куски сценария «Как поживаете?».
Он хотел уйти от лирического стихотворения и не ушел.
«О, молодость!» – кричу я сейчас.
И бью крыльями о стол.
Летели туда на север, где на камнях не жарко лапам, гуси с юга.
Они летели, качая воздух крыльями.
Летели, качая воздух, поддерживая друг друга.
О молодость, футуризм!
Леф!
Крик гусей летящих.
Серый домашний гусь слышит крик.
Он бегает по берегу моря, как пассажир по палубе тонущего парохода.
Кричит.
О, улетевшая, невзлетевшая молодость!
Кричу красным ртом, голосом гусиной меди.
Голосом телеги.
И бью серыми крыльями о бумагу.
Они летели клином, или клином летят аэропланы и журавли.
По крику слышу, что цела моя грудь.
Летели весной.
Туда, где еще нет тепла – где цветет черемуха.
Треском и шорохом перьев полна комната.
Растите, перья.
Я взлечу.
Летимте вместе.
Товарищи современники!
Раскачаем воздух!
Закроем небо крыльями!
Уставать совершенно не время. Нужно сохранять оптимизм и ответственность перед временем.
Когда-то ныне забытые эго-футуристы выпустили книгу: «Крематорий здравомыслия».
Сейчас нужнее было бы создание «Профилактория души».
Введение определенной писательской, художнической гигиены.
Жив Асеев, седой.
Видно, что он седой, хотя он и блондин.
Седой, мускулистый, крепкий в перенапряженный.
Гудит и разгоняет в себе интонацию, преодолевает обрывы, каменный, не могу иначе сказать, тяжелый, сероглазый Борис Пастернак.
Толстоногий, с дискантом вместо голоса, в широких штанах, похожий на эксцентрика, ходит, удивляя Америку, Сергей Эйзенштейн.
Это время цветет черемухой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.