Текст книги "Под маской"
Автор книги: Владимир Даль
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Пловцы
I
В июньском солнце над площадью Бенуа медленно курилась взвешенная масса паров бензина. И хотя ласковое тепло июньского солнца должно было пробудить в памяти картины идиллических сельских пейзажей, эта картина рождала видение пыльных дорог, на которых задыхались шоферы. В конторе «Кредитного банка», фасад которого выходил на улицу Пари-Бранс, американец лет тридцати пяти вдохнул испарения, и ему показалось, что их аромат полностью соответствовал тому, чем он должен был сейчас заняться. Откуда-то с небес на него неожиданно сошла пелена черного ужаса. Он пошел наверх, в уборную. Замер за дверью, чуть дрожа.
Посмотрел в окно – его взгляд задержался на вывеске: «1000 сорочек». Упомянутые сорочки заполняли всю витрину магазина: к иным был приложен галстук, и все вместе было аккуратно сложено и упаковано, а иные с дешевой претензией на богемный беспорядок были разбросаны внизу витрины. Тысяча сорочек – попробуй, сосчитай! Бросив взгляд налево, он прочитал: «Писчебумажные принадлежности», «Кондитерская», «Распродажа», «Рекламное агентство», «Констанция Тальмадж в “Dejeuner de Solil”»; посмотрев вправо, он встретился с еще более мрачными объявлениями: «Облачения для священников», «Прием заявлений о смерти» и «Похоронные принадлежности». Жизнь и Смерть…
Дрожь Генри Марстона усилилась; его стало попросту трясти. «Было бы неплохо, если бы это и был конец, и ничего больше не нужно было делать», – подумал он. С такой надеждой он и присел на стульчак. Но очень редко конец всему приходит именно так; немного погодя, когда он уже слишком утомился, чтобы хоть о чем-то думать, дрожь стихла и ему стало лучше. Спускаясь по ступенькам, он выглядел таким же проворным и уверенным в себе, как и любой другой служащий банка; он поздоровался с парой знакомых клиентов. Затем у него на лице появилась суровая, натянутая гримаса.
– Ба, Генри Клэй Марстон! – красивый старик пожал ему руку и уселся на стул. – Генри, мне бы хотелось продолжить наш вчерашний разговор. Как насчет ланча? Может, сходим в кафе?
– Только не сегодня, судья Уотерберри; простите, но я занят.
– Ну, тогда давай поговорим сейчас, потому что сегодня вечером я уезжаю. Сколько же эти богатеи платят тебе за то, что ты с таким важным видом здесь восседаешь?
Генри Марстон знал, что последует дальше.
– Десять тысяч плюс возмещение расходов в разумных пределах, – ответил он.
– А что бы ты сказал об удвоенной сумме, – тебе ведь надо всего лишь вернуться обратно, в Ричмонд? Ты тут уже восемь лет и даже не подозреваешь о тех возможностях, что откроются перед тобой там! И почему оба моих мальчика…
Генри почтительно слушал, но в это утро он никак не мог сосредоточиться. Он неопределенно высказался о том, что в Париже живется гораздо удобнее, и удержал себя от откровенных высказываний по поводу жизни в родительском доме.
Судья Уотерберри кивком подозвал высокого человека с бледным лицом, ждавшего у столика со свежей почтой.
– Это – мистер Визе! – сказал он. – Мистер Визе родом из нашего штата; он скоро станет совладельцем моей фирмы.
– Рад познакомиться с вами, сэр!
Мистер Визе говорил с нарочито южным акцентом.
– Вы понимаете, какое предложение делает вам судья?
– Да, – кратко ответил Генри. Он сразу признал этот тип: благоденствующий метис, полученный, по всей вероятности, от скрещивания «саквояжника» и бедной белой.
Когда Визе отошел, судья сказал, как бы извиняясь:
– Он один из богатейших людей на Юге, Генри!
Затем, после паузы:
– Вернись домой, мальчик!
– Я думаю, мы уже все обсудили, судья!
Румяное лицо, обрамленное седыми волосами, на миг показалось таким добрым; затем оно как бы поблекло, стало казаться некрасивым и в нем появилось нечто от машины – нечто убийственно-сосредоточенное и не по-европейски мрачное. Генри Марстон уважал эту открытость – он научился этому на работе в банке, где ему приходилось сталкиваться с ней ежедневно, подобно тому, как смотрителю музея приходится каждый день своими собственными руками касаться прекрасных экспонатов, свершивших длинный путь во времени и пространстве. Но это не давало никаких преимуществ судье; на вопросы, которые задавала жизнь Генри Марстону, ответы можно было найти лишь во Франции. Каждый день в полдень, когда Генри шел домой на обед, он оставлял позади себя все семь поколений своих предков из Виргинии.
Домом ему служила прекрасная, просторная квартира в здании на рю Мон, которое раньше, до реконструкции, служило дворцом одному из парижских кардиналов эпохи Ренессанса – это было именно то, чего Генри не смог бы себе позволить в Америке. Шопетт, опираясь на нечто большее, чем просто строгий традиционный вкус французских буржуа, прекрасно обставила квартиру и каждое утро грациозно перемещалась по ее просторам вместе с детьми. Она была хрупкой блондинкой итальянского типа, с прекрасными, крупными чертами лица и живыми, печальными глазами настоящей француженки, которые очаровали Генри, едва он увидел их в одном из пансионов Гренобля, в 1918 году. Двое сыновей были похожи на Генри, который за несколько лет до начала войны был избран «Прекраснейшим юношей Университета штата Виргиния».
Взойдя по двум широким лестничным пролетам наверх, Генри остановился в холле, чтобы отдышаться. Несмотря на тишину и прохладу, казалось, в воздухе повисло что-то непонятное и страшное. Генри услышал, как часы внутри квартиры пробили час, и вставил ключ в замок.
Дверь открылась. Перед ним стояла горничная, служившая в семье Шопетт уже тридцать лет. Ее рот был приоткрыт, словно она собиралась что-то крикнуть, но позабыла слова.
– Бон жур, Луиза!
– Монсеньор?
Он бросил свою шляпу на стул.
– Но, монсеньор… Я думала, что монсеньор, как и сказал по телефону, заедет в Тур за детьми?
– Я передумал, Луиза.
Он сделал шаг вперед – и его последнее сомнение рассеялось, когда он увидел плохо скрытый ужас на лице женщины.
– Мадам дома?
Одновременно он заметил мужскую шляпу и трость на столике, и в первый раз в жизни он услышал тишину – громкую, поющую тишину, давящую, словно тяжелые удары грома. Затем, когда показавшееся бесконечно долгим мгновение закончилось, он услышал тихий, испуганный крик горничной и ворвался в комнату.
Часом позже доктор Дерокко с медицинского факультета позвонил в дверь квартиры. Ему открыла Шопетт Марстон – с лицом, выражавшим судорожное напряжение. Они поприветствовали друг друга по-французски; затем:
– Мой муж чувствовал себя нехорошо уже несколько недель, – отрывисто произнесла она. – Несмотря на это, он не жаловался, чтобы меня не беспокоить. Но сегодня вот неожиданно упал в обморок; он не может разговаривать и не может даже пошевелить рукой. Все это, должна я сказать, случилось так скоро из-за моей неосторожности – в общем, между нами произошла ужасная сцена, мы поссорились, и иногда – когда муж сильно волнуется – он… плохо понимает по-французски.
– Я его осмотрю, – сказал доктор, подумав: «Некоторые вещи понимаются одинаково на любом языке».
В течение следующих четырех недель несколько человек слушали странные монологи о тысяче сорочек и о том, как все население Парижа постепенно приобретает наркотическую зависимость от паров дешевого бензина… Этими «избранными» стали лечащий врач-психиатр, не склонный верить ни в какие заявления пациентов, сиделка из «Американского госпиталя» и, наконец, Шопетт, – напуганная, но все такая же дерзкая, хотя по-своему глубоко сожалеющая о случившемся. Месяцем позже, когда Генри проснулся в знакомой, освещенной тусклой лампочкой, комнате, он обнаружил Шопетт сидящей у его постели и потянулся, чтобы взять ее за руку.
– Я все еще люблю тебя, – сказал он. – И это странно.
– Спи, мой зайчик.
– Несмотря ни на что, – продолжил он слабым голосом, но уже с явной иронией, – я сделаю хорошую мину при плохой игре, как это принято у вас в Европе.
– Прошу тебя! Ты разрываешь мне сердце!
К тому времени, когда он уже мог сидеть в постели, они вновь явно были близки – ближе, чем во все предшествующие месяцы.
– Ну, что ж, кажется, у вас намечаются еще одни каникулы, – сказал Генри мальчикам, когда те вернулись домой из деревни. – Папа должен поехать на море, чтобы окончательно выздороветь.
– А мы будем плавать?
– Чтобы утонуть, мои дорогие? Это все детские фантазии. Никогда! – вмешалась Шопетт.
Поэтому в Сен-Жан-де-Люсье они сидели на берегу и наблюдали за англичанами, американцами и только начавшими приобщаться к «le sport» считаными французами, путешествовавшими в воде между песчаным пляжем, плотом с вышкой для ныряния и моторной лодкой. Они смотрели на проплывавшие далеко в море корабли, яркие острова, горы, вершины которых были закрыты холодными облаками, красные и желтые виллы, которые назывались «Fleur des Bois», «Mon Nid» или «Sans Souci»; а там, вдали, в глубине континента, были старинные французские деревушки с беленными известкой домами из серого камня.
Шопетт сидела сбоку от Генри, держа зонтик, чтобы уберечь от солнца свою нежную, как цветущий персик, кожу.
– Смотри, – говорила она, увидев загорелых американок. – Неужели это красиво? Кожа, которая к тридцати годам превратится в шкуру! Загар – это что-то вроде коричневой вуали, чтобы спрятать пигментные пятна, чтобы все выглядели одинаково… А эти дамы, весящие не меньше центнера, да еще в таких купальниках! Уверена, что одежду придумали для того, чтобы прятать ошибки природы!
Генри Клэй Марстон был виргинцем – из тех, что гордятся тем, что они виргинцы, гораздо больше, чем тем, что они еще и американцы. Могучее слово «Америка», печатающееся наискосок по целому континенту, значило для него гораздо меньше, чем образ деда, который освободил своих рабов в 1858 году, прошел всю Гражданскую войну от Манассаса до Аппоматтокса, считал Гексли и Спенсера за «легкое чтиво», а «породу» различал лишь у лошадей или собак.
Шопетт все это представлялось неясным. А ее беспощадная критика по отношению к соотечественникам Генри была направлена исключительно на особ женского пола.
– Как здесь понять, кто есть кто? – громко вопрошала она. – Светские дамы, мещанки, авантюристки – все на одно лицо. Послушай! Кем бы я была, если бы попыталась жить, как твоя подруга – мадам де Ришапин? Мой отец был профессором в провинциальном университете, и есть определенные вещи, которые я не могу себе позволить, потому что это не подобает тому слою общества, к которому я принадлежу. А у мадам де Ришапин должны быть другие табу, обусловленные ее семьей, ее обществом.
Неожиданно она указала пальцем на молоденькую американку, собиравшуюся войти в воду:
– Вот эта молодая дама, может быть, стенографистка – и все-таки вынуждена «коробить» себя, одеваясь и ведя себя так, словно ей принадлежат все деньги в мире!
– Возможно, когда-нибудь она и будет их иметь?
– Это сказки, которые слышали все! Это случается с одной, но не с девяноста девятью остальными. Вот почему лица всех американок старше тридцати выражают недовольство «неудавшейся» жизнью.
Хотя Генри в основном был согласен, выбранная Шопетт в этот вечер мишень была явно неудачной. Девушка – ей было не больше восемнадцати – явно не играла чужую роль. Она была из тех, кого отец Генри называл «чистокровками». Ее еще не сформировавшееся лицо пока лишь казалось красивым – из-за угадывавшихся на нем совершенных черт спокойного благородства, неукротимо стремившихся проявиться, но еще окончательно не оформившихся.
Судя по ее грации, одновременно дерзкой и изысканной, она принадлежала к тому типу американских девушек, который заставлял мужчину, не принесенного ей в жертву, задуматься: сколько же жертв принесли низшие классы Англии в прошлом веке, чтобы создать такой правящий класс!
Двое юношей, выскочивших из воды ей навстречу, выглядели совершенными пустышками – но с чрезвычайно широкими плечами. Она улыбнулась им – впрочем, довольно холодно, ведь большего они и не заслуживали. Так улыбаться она будет им всем, пока не перестанет бороться с судьбой и не выберет одного из них, который и станет отцом ее детей. Но пока это не случилось, Генри Марстону было приятно смотреть, как ее руки, подобно крылатым рыбам, резали воду, когда она плыла кролем; как выгибалось и распрямлялось ее тело, когда она прыгала с вышки; как весело она отбрасывала назад свои мокрые волосы, когда ее голова неожиданно выныривала на поверхности воды.
Юноши прошли совсем рядом.
– Они просто плещутся в воде! Затем едут куда-нибудь еще и плещутся в другой воде! Они месяцами живут во Франции и вряд ли в силах назвать даже имя нашего президента. Таких паразитов в Европе не видели уже сотню лет! – сказала Шопетт.
Но Генри резко поднялся, и в тот же миг все на пляже тоже неожиданно оказались на ногах. Что-то случилось там, в воде, между пустым плотом и берегом. На поверхности изредка показывалась голова, но девушка не плыла – она кричала слабым и испуганным голосом: «Au secours! На помощь!»
– Генри! – крикнула Шопетт. – Стой, Генри!
В полдень на пляже практически никого не было, но Генри и еще несколько человек уже бежали к морю; двое молодых американцев услышали крики, развернулись и побежали за ними. В одно неистовое мгновение полдюжины голов качались на воде. Шопетт все еще цеплялась за свой зонтик, пытаясь в то же время в отчаянии заломить руки, бегая по пляжу и крича: «Генри! Генри!»
Появлялись все новые и новые помощники, и толпа вокруг двух распростертых на берегу тел разрасталась. Юноша, вытащивший из воды девушку, быстро привел ее в чувство. Гораздо больше времени пришлось провозиться с Генри, который наглотался воды – он ведь никогда не учился плавать.
II
– Вот он! Тот, кто не знал, умеет ли он плавать, потому что никогда раньше не пробовал!
Улыбнувшись, Генри поднялся с шезлонга. Прошел день, и спасенная девушка вновь появилась на пляже вместе со своим братом. Она улыбнулась Генри, но без всякой признательности – скорее, из обычной вежливости.
– Кажется, теперь я перед вами в долгу и поэтому обязана научить вас хотя бы держаться на воде, – сказала она.
– Был бы вам очень признателен. Я как раз думал об этом вчера, перед тем, как в десятый раз погрузился под воду.
– Теперь можете мне доверять! Обещаю больше никогда не есть шоколадное мороженое перед плаванием!
Она продолжила свой путь к воде, и Шопетт спросила:
– Как ты думаешь, не пора ли нам уезжать? Между прочим, такая жизнь уже начала мне надоедать.
– Мы останемся здесь, пока я не научусь плавать. И мальчики тоже!
– Очень хорошо. Я видела в лавке чудесный синий купальный костюм за 50 франков, и я куплю его тебе сегодня вечером.
Генри – нездорово-белый, с брюшком, – держа за руки сыновей, погрузился в воду. Мелкие волны стремительно напрыгнули и зашатали его, и мальчики завизжали от восторга. А волны, торопливо возвращаясь обратно в море, грозно завивались вокруг его ног. Зайдя чуть подальше, он встал по пояс в воде вместе с другими устрашившимися купальщиками, наблюдая, как более смелые ныряли с вышки на плоту; он надеялся, что когда девушка начнет исполнять свое обещание, что-нибудь ей обязательно помешает!
– Сперва научу вашего младшего. Вы смотрите, а затем пробуйте сами!
Генри барахтался в воде. Вода залилась ему в нос, и в носу начало покалывать; затем он перестал что-либо видеть; и, наконец, когда он вышел на берег, он обнаружил, что вода залилась ему в уши и часами переливалась туда-сюда внутри, треща, как береговая галька. Солнце открыло его для себя и сдирало длинные полоски пергаментной кожи с плеч, покрыв волдырями спину так, что он пролежал несколько ночей с температурой. Через неделю он плавал – мучительно, задыхаясь и не очень далеко. Девушка научила его плавать кролем, и он увидел, что его грудь была устаревшей, изношенной машиной, которая действовала медленно, находясь под властью инерции. Шопетт однажды застала его разглядывающим свое загорелое лицо в зеркале. Он был совершенно зачарован своим новым образом. Младший сын подхватил какую-то легкую кожную инфекцию из-за того, что все время загорал на песке, и это вывело его из состязания. Но Генри в отчаянной борьбе с морем все-таки сумел однажды доплыть до плота и из последних сил смог на него вскарабкаться.
– Вот и я! – сказал он девушке, отдышавшись. – Завтра мы уезжаем из Сен-Жана.
– Жаль.
– А вы что собираетесь делать?
– Мы с братом поедем на Антиб – там можно плавать до конца октября. А затем во Флориду.
– Плавать? – улыбнувшись, спросил Генри.
– Ну, да. Будем плавать.
– А зачем вы плаваете?
– Чтобы очиститься, – неожиданно ответила она.
– Очиститься от чего?
Она нахмурилась.
– Я не знаю, почему я так сказала. Но в море я чувствую себя чище.
– Американцы слишком щепетильны на этот счет, – заметил Генри.
– Как это – слишком?
– Я хотел сказать, что мы чересчур разборчивы даже в чистке своей грязи.
– Ну, даже не знаю…
– Но скажите, почему вы…
Генри остановился на полуслове, удивившись тому, что пришло ему в голову: он хотел ее попросить объяснить множество других вещей – объяснить, что такое «чистый» и «нечистый», объяснить, что есть настоящее, а что лишь слова; иначе говоря, он хотел, чтобы она открыла ему дверь в другую жизнь. В последний раз взглянув ей в глаза, полные таинственных секретов, он понял, как сильно будет он скучать по этим утренним часам, когда он никак не мог понять, что же его интересовало: то ли сама девушка, то ли то, что она собой олицетворяла, – его вечно новую, вечно изменяющуюся Родину?
– Итак, – сказал он Шопетт вечером, – завтра уезжаем!
– В Париж?
– В Америку.
– Ты имеешь в виду, что я еду с тобой? И дети тоже?
– Да.
– Абсурд! – запротестовала она. – В последний раз это обошлось во столько же, во сколько обычно обходится шесть месяцев жизни здесь! И нас было трое! А сейчас, когда наконец-то наладились дела…
– Вот именно. Я устал налаживать дела с помощью твоей скупости и экономии на иголках! Я должен зарабатывать гораздо больше. Видишь ли, без денег американцы чувствуют себя ущербными.
– Ты имеешь в виду, что мы останемся там жить?
– Скорее всего.
Они посмотрели друг на друга, и Шопетт стало ясно, что он все уже решил. Все эти годы, непрестанно адаптируясь, он жил ее жизнью – меняя запутанную мораль своей страны на традиции, мудрость и пресыщенность старой Франции. После того происшествия в Париже – все уже, казалось, было прощено и забыто – он стал цепляться за дом как за нечто не связанное с прихотями любви. И лишь сейчас, когда он стал буквально излучать здоровье – чего с ним не было уже много лет, он понял, что он на самом деле думает. Он освободился. За все эти потерянные для него годы он впервые ощутил свою мужественность, которую восемь лет назад передал на хранение маленькой мудрой провансальской девушке.
Она сопротивлялась лишь мгновение.
– Ты получил хорошую должность, и у нас наконец-то появились настоящие деньги. Ты знаешь, что здесь жить дешевле!
– Мальчики скоро подрастут, и я не хочу, чтобы они учились во Франции.
– Я вижу, ты уже все решил, – всхлипнула она. – Но ты отдаешь себе отчет в том, что американское образование поверхностно и полно глупых и ненужных причуд? Ты хочешь, чтобы наши дети были похожи на тех двух придурков с пляжа?
– Возможно, я думал только о себе, Шопетт. Один мой знакомый, едва окончив университет восемь лет назад, положил в банк ценные бумаги и сейчас путешествует по Европе в десятитысячедолларовых машинах. Раньше мне на это было плевать! Я говорил себе, что моя жизнь гораздо интереснее потому, что я знал, что «лобстер по-американски» правильно называть «лобстер по-армерикански». Но удовольствия от этих знаний я, видимо, больше уже не получу.
Она вся сжалась.
– Если это причина…
– Решай сама. А я начинаю новую жизнь.
Шопетт на минуту задумалась.
– Ну, если моя сестра присмотрит за квартирой…
– Конечно!
У него прибавилось энтузиазма.
– Есть кое-что, что тебе там наверняка понравится: у нас будет прекрасный автомобиль, и довольно скоро; одна из этих новинок – электрический ледник, и разные забавные машинки, которые работают вместо слуг. Тебе там плохо не будет! Ты научишься играть в гольф и целыми днями болтать о детях. Кроме того, там много синематографов.
Шопетт вздохнула.
– Сначала, наверное, тебе будет немного непривычно, – признал Генри, – но там еще сохранились хорошие повара-негры, и у нас наверняка будет целых две ванных комнаты.
– Я не умею мыться сразу в двух.
– Научишься.
Месяцем позже, когда они входили в пролив Те-Нарроус и слева по борту появился прекрасный белый монумент, возведенный на острове Свободы, в горле у Генри от радости встал комок, и ему захотелось крикнуть Шопетт и всем иностранцам, вышедшим на палубу, чтобы посмотреть на статую: «Смотрите! Смотрите!! Вот она! Теперь и вы ее видите!»
III
Три года спустя Генри Марстон вышел из своего кабинета в конторе «Табачной компании Калумета» и прошел через холл в кабинет судьи Уотерберри. Генри слегка постарел, его лицо стало чуточку жестче. Костюм в белую полоску уже не мог скрыть его полноты.
– Заняты, судья?
– Заходи, Генри.
– Завтра собираюсь на море, чтобы поплавать и сбросить пару фунтов. Хотел бы поговорить с вами перед отъездом.
– Дети едут с вами?
– Да, конечно.
– А Шопетт, наверное, поедет за границу?
– Не в этом году. Думаю, поедет с нами, если только не останется здесь, в Ричмонде.
Судья подумал: «Не может быть никаких сомнений: он все знает!» Он ждал продолжения.
– Я хотел сказать вам, судья, что увольняюсь в конце сентября.
Стул скрипнул, когда судья от неожиданности с него соскочил.
– Выходишь из дела, Генри?
– Не совсем. Уолтер Росс хочет вернуться на родину; позвольте мне занять его место за границей.
– Мальчик мой! Ты знаешь, сколько мы платим Уолтеру Россу?
– Семь тысяч в год.
– А ты получаешь двадцать пять.
– Вы, вероятно, слышали, что я немного выиграл на бирже, – неохотно признался Генри, недовольный таким вниманием к его личным делам.
– До меня доходили слухи, но я не знаю, много ли у тебя. Слышал разное: от пары тысяч и до полумиллиона.
– Ну, где-то между.
– Так зачем тебе работать за какие-то семь тысяч? Шопетт тоскует по родине?
– Нет. Кажется, Шопетт здесь понравилось. Она на удивление быстро адаптировалась.
«Он знает, – подумал судья. – Он хочет бежать».
После того, как Генри ушел, судья посмотрел на портрет деда, висевший на стене. В прежние времена такие дела решались проще. Просто дуэль на рассвете, где-нибудь на Уоттонском лугу… Если бы и сегодня все было так, это было бы Генри на руку.
Шофер подвез Генри к парадному подъезду выстроенного под старину особняка в новом загородном квартале. Оставив шляпу в холле, Генри прошел прямо на боковую веранду.
Из-за качающихся портьер с вежливой улыбкой выглянула Шопетт. Благодаря постоянным заботам о своем лице и развившейся у нее привычке скрывать свои чувства под маской добродушия, она вполне могла сойти за коренную американку. Южные словечки, которые иногда проскакивали сквозь ее французский акцент, добавляли ей изысканности и шарма; до сих пор еще находились студенты принимавшие ее на балах за дебютантку.
Генри кивнул мистеру Чарльзу Визе, развалившемуся на плетеном стуле со стаканом виски с содовой в руке.
– Я хочу с вами поговорить, – сказал Генри, сев на другой стул.
Перед тем, как взглянуть на Генри, Визе и Шопетт обменялись быстрыми взглядами.
– Вы холостяк, Визе, – сказал Генри. – Почему бы вам и Шопетт не пожениться?
Шопетт выпрямилась, сидя на стуле; ее глаза сверкнули.
– Подожди!
Генри снова повернулся к Визе.
– Я почти год закрывал на это глаза – пока приводил в порядок свои финансовые дела. Но ваша последняя «великолепная» идея заставила меня почувствовать некий дискомфорт, словно ненароком наступил на дерьмо, и мне больше не хотелось бы с этим сталкиваться.
– Что вы имеете в виду? – осведомился Визе.
– Вы наняли детектива, чтобы следить за мной в Нью-Йорке! Предполагаю, что вы сделали это с намерением получить что-нибудь компрометирующее меня для бракоразводного процесса. Мне очень жаль, но вы выбросили деньги на ветер.
– Я не знаю, с чего вам это взбрело в голову, Марстон; вы…
– Не лгите!
– Сэр… – начал было Визе, но Генри с нетерпением его перебил:
– Не нужно называть меня «сэр», не нужно на скорую руку вгонять себя в ярость! Я вам не до смерти напуганный воришка в обкаканных штанишках! Я не хочу никаких сцен, я вовсе не лелею никаких чувств и знаю, чего я хочу. Мне нужен развод.
– Разве ты не мог начать разговор по-другому? – всхлипнула Шопетт, путая английские и французские слова. – Разве мы не могли поговорить об этом наедине, если уж ты вбил себе в голову, что ненавидишь меня?
– Обожди с упреками; мы все можем великолепно устроить прямо сейчас, – вмешался Визе. – Шопетт так же, как и вы, хочет развестись. Жизнь с вами ее не удовлетворяет, и единственной причиной, по которой этот брак до сих пор держится, был ее идеализм! Вы, видимо, об этом и не догадывались, но это – чистая правда. Она не может заставить себя разрушить семейный очаг!
– Очень трогательно, – Генри смотрел на Шопетт с неприкрытой иронией. – Но давайте опустимся с небес на землю и посмотрим правде в глаза. Мне хотелось бы обо всем договориться до того, как я уеду во Францию.
Визе и Шопетт обменялись взглядами.
– Все очень просто, – сказал Визе. – Шопетт не нужно ни цента из ваших денег!
– Я знаю. Ей нужны дети. И мой на это ответ: детей я вам не отдам!
– Какой же ты гадкий! – всхлипнула Шопетт. – Неужели ты мог вообразить, что я хоть на секунду откажусь от своих детей?
– Чего вы хотите, Марстон? – спросил Визе. – Забрать их во Францию и превратить в несчастных эмигрантов?
– Конечно, нет! Они поступят в школу Св. Реджиса, а затем в Йель. И я вовсе не собираюсь запрещать им видеться с матерью, если только ей этого захочется – хотя, судя по тому, сколько раз она виделась с ними в этом году, встречи не будут частыми. Но я настаиваю на том, чтобы официально лишь я имел право распоряжаться их судьбами.
– Но почему? – дружно спросили они.
– Из-за семьи.
– Что, черт возьми, вы хотите этим сказать?
– Я лучше отдам их в ученики к какому-нибудь торгашу, чем позволю им воспитываться в семейке, какой обещает стать ваша!
На мгновение воцарилась тишина. Шопетт неожиданно вскочила, схватила со стола стакан и выплеснула его содержимое Генри в лицо. После чего, нервно всхлипывая, рухнула на канапе.
Генри, стоя, стер с лица платком капли джина.
– Я боялся этой минуты, – сказал он. – Мне кажется, что моя позиция теперь вам ясна.
Он поднялся к себе в комнату и прилег на кровать. За этот год он провел десятки бессонных ночей, прокручивая в голове различные варианты решения проблемы сохранения детей без применения услуг адвокатов, – он не мог заставить себя к ним обратиться! Он знал, что дети нужны Шопетт лишь для того, чтобы не казаться «подозрительной», или даже «declassee», своей французской родне. С объективностью, свойственной родовитым семействам, Генри был согласен, что ее мотивация была обоснованной. А кроме того, мать его сыновей не должна быть замешана ни в каких громких скандалах – это обстоятельство и стало причиной того, что сегодняшний вызов на поединок оказался безрезультатным.
Когда трудности становились непреодолимыми и неизбежными, Генри успокаивал себя плаванием. Три года плавание было для него чем-то вроде убежища, и он в нем скрывался – подобно тому, как некоторые с головой окунаются в музыку или пьянство. Уезжая на недельку к морю, он достигал той точки, где можно было решительно отбросить от себя все свои мысли, чтобы выйти из воды обновленным и полностью очистившимся. Там, далеко, за прибрежными бурунами, с приятным тюленьим равнодушием можно было часами смотреть на зелено-коричневую береговую линию Старой Виргинии. Груз неудачного брака спадал, едва лишь тело попадало в жизнерадостные волны, и он вновь оказывался в своих детских снах. Иногда ему казалось, что друзья юности плывут рядом; иногда, когда рядом с ним плыли сыновья, ему казалось, что они вместе отправляются куда-то далеко, вперед по лунной дорожке. «Американцы, – любил он говорить, – должны рождаться с плавниками»; возможно, так оно и было – ведь деньги можно считать чем-то вроде плавников… В Англии понятие «собственность» жестко привязано к месту, но американцы – неугомонные и неукорененные – нуждаются в крыльях и плавниках. Даже в американском образовании история – и вообще прошлое – стоит на самом последнем месте, и такое образование напоминает подготовку к полету, который был бы невозможен с тяжелым багажом традиций и грузом прошлого.
Эти мысли, рождавшиеся у Генри следующим вечером, в воде, заставили его вновь подумать о детях; он развернулся и медленным брассом поплыл обратно к берегу. Сильно устав, задыхаясь, он вскарабкался на плот, чтобы отдохнуть и, оглядевшись, увидел знакомые глаза. Через мгновение он разговаривал с девушкой, которую пытался спасти четыре года назад.
Он был очень рад встрече. Он даже не представлял, как живо он ее запомнил. Она была родом из Виргинии – он мог догадаться об этом и за границей: ее кажущиеся лень и беспечность скрывали учтивость и внимание, диктовавшиеся хорошим и свободным от условностей воспитанием, основанным на доброте и уважении к людям. В первый раз услышав, как ее зовут, он сразу же вспомнил это имя – предки ее были одними из первых колонистов на Восточном побережье, имя было «благородное».
Лежа на солнышке, они болтали как старые друзья – не о скачках, манерах и прочем светском вздоре, который обычно занимал Шопетт в разговорах с Генри, – а, скорее, так, будто все это было давным-давно обговорено и ко всему этому они относились абсолютно одинаково. Они болтали о том, что они любят; о том, что им нравится. Она показала ему «низкий» и «высокий» прыжки с огромной вышки – и он безуспешно попытался их повторить, и это было так смешно! Болтали о том, что им нравятся устрицы, и она рассказала, что из-за своеобразной акустики над водой, лежа на плоту можно развлекаться подслушиванием разговоров, происходящих на веранде отеля. Они попробовали и услышали, о чем говорили две дамы за чаем:
– Да, в Лидо…
– Да, в Эшбери-Парк…
– О, милочка, он царапался и царапался всю ночь; он просто царапался и царапался…
– Моя дорогая, в Довиле…
– …царапался и царапался ночь напролет!
Через некоторое время море стало того самого темно-синего цвета, который бывает лишь в четыре часа пополудни; и девушка рассказала, как в девятнадцать лет развелась с испанцем, который запирал ее в отеле, когда уходил шляться на всю ночь.
– И это было лишь одной из причин, – просто сказала она. – Но давайте поговорим о чем-нибудь более веселом… Как поживает ваша милая супруга? И мальчики? Научились плавать? Может, пообедаем сегодня вместе?