Текст книги "Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения"
Автор книги: Владимир Жданов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
XI
В феврале 1897 года близкие друзья Льва Николаевича, В. Г. Чертков и П. И. Бирюков, за их участие в деле духоборов были высланы – один за границу, другой в Прибалтийский край. Жестокая несправедливость правительства возмутила и Софью Андреевну. Она вместе со Львом Николаевичем ездила в Петербург на проводы и искренне сочувствовала всему, что там видела и слышала, изменив на время свое отношение к друзьям мужа.
Но такое настроение продолжалось недолго; начались снова приливы и отливы.
Софья Андреевна сообщает сестре и Л. Ф. Анненковой: «Тяжелое впечатление произвела на всех (не говорю уже о нас) эта неожиданная и незаслуженная высылка Черткова и Бирюкова, – первого в Англию, он сам этого желает, а Бирюкова в Бауск Курляндской губернии, на пять лет. Их присудили за вмешательство в дела правительственные по духоборческому вопросу. Я же думаю, что Победоносцев из ненависти к Толстому разогнал его друзей, и это противно. Что же касается дела духоборов, то если бы поехали туда бунтовать людей, то это было бы непозволительно, и этого правительство допустить не может. Но Чертков, собрав документы, хотел изложить честно и правдиво государю в сжатой записке гонения на духоборов и просить милости царя. Что же тут вредного для России? Даже понять нельзя. К радости моей и удивлению, все петербургское общество в разных слоях негодует на эти ссылки и отлично понимает источник злобы. Ну, да Бог с ними; то место в истории, которое займут Толстой и его последователи, насколько завиднее того, которое достанется на долю разных господ, вроде Победоносцева и К°. Отлично охарактеризовал простой человек двух привезенных в Бауск преступников, из которых один – Бирюков, другой – убийца: «Не поймешь, право: одного сослали за то, что убивал людей, другого за то, что не велит убивать людей». «Я очень плакала вообще, потому что считаю их одними из лучших самоотверженных и преданных друзей, и жаль было с ними расставаться».
Лев Николаевич – В. Г. Черткову: «Очень много хорошего было в вашем отъезде. Я это увидал на Софье Андреевне. На нее все, что она видела и слышала, произвело очень сильное и очень хорошее впечатление, и я знаю, что непроходящее. Я вижу, что она безоговорочно полюбила вас обоих, и мне это очень радостно, потому что полюбить вас (простить), значит полюбить добро. Потому-то мне и тяжело было так, когда она выражала к вам недобрые чувства».
Жене: «Как только ты уехала, да еще и до того, как ты уехала, мне сделалось ужасно грустно, грустно за то, что мы так огорчаем друг друга, так не умеем говорить. Главное, потому, что у меня к тебе и вообще не было после Петербурга, а особенно в нынешнее утро, никакого другого, кроме самого хорошего, любовного чувства и никаких других соображений, меня огорчающих. Их и теперь нет. Пишу это затем, чтобы сказать тебе, что это чувство осталось и еще усилилось во мне после твоего отъезда, и я виню себя за то, что не могу выучиться обращаться с тобой не логикой, а другим – чувством… Целую тебя нежно и просто».
Софья Андреевна – Льву Николаевичу: «Я рада, что ты признал наконец, что я живу только чувством. Ты обращаешься все к моему разуму, а я хорошо знаю, что все, до чего я не умела додуматься разумом, все поправляло сердце. Прежде, чем ты измучил меня этим последним неприятным разговором, я написала детям очень горячо о том, как теперь, когда ты лишился стольких друзей, мы должны как можно ближе быть к тебе и стараться, чтоб ты не так больно чувствовал их отсутствие. И сколько раз в моей жизни было, что чем горячее я относилась к моим сердечным отношениям к тебе, тем холодней и больней ты отталкивал меня. В словах твоих не было ничего особенно оскорбительного, но в враждебном тоне, в упреках, которые чувствовались во всем, было много злобной горечи, которая как раз попадала на мое умиленное сердце и сразу охладила его. И как это жаль!»
Лев Николаевич – Софье Андреевне: «Хочется еще писать тебе после того, как ты поговорила в телефон. Грустно, грустно, ужасно грустно. Хочется плакать. Вероятно, тут большая доля физической слабости, но все-таки грустно, и ничего не хочется и не можется делать. Но не думай, чтоб ты была чем-нибудь причиной. Я потому и пишу тебе, что в этом чувстве нет ни малейшей доли упрека или осуждения тебя, да и не за что. Напротив, многое в тебе – твое отношение к Черткову и Бирюкову – радует меня. Я пишу, что логикой нельзя действовать на тебя, да и вообще на женщин, и логика раздражает вас, как какое-то незаконное насилие. Но несправедливо сказать, что нельзя ставить логику впереди чувства, [что] надо, напротив, впереди ставить чувство. Впрочем, ничего не знаю; знаю, что мне больно, что я тебе сделал больно, и хотел бы, чтоб этого не было, и мне, кроме физических причин или вместе с физическими причинами, от этого очень грустно. Это у меня пройдет. А если у тебя будет, напиши, милая, и мне будет большая радость чувствовать, что я тебе нужен».
В дневнике: «Нынче получил письмо от Сони. Все это сблизило нас. И, кажется, я освободился вполне».
Из письма: «Нынче Софья Андреевна была у дантиста, и он нашел у нее на десне опухоль, о которой намеком выразил подозрение, что это может быть рак. Она хотя и очень мало, но смутилась, как все мы, а мне так мучительно стало жалко и страшно за нее, что я понял, как она, именно она, дорога и важна мне. Завтра покажем врачу. Разумеется, вероятность того, что это рак, есть одна против ста. Я пишу это только потому, что хочу высказать то сильное чувство, которое я испытал и которое показало мне всю ту силу связи и физической – детей и любовных страданий, которые мы пережили вместе и друг от друга»[305]305
Письмо В. Г. Черткову, 11 марта 1897 г.
[Закрыть].
Это в марте, а в апреле Лев Николаевич отмечает в дневнике: «Спокойствие не потерял, но душа волнуется, но я владею ею. О, Боже! Если бы только помнить о своем посланничестве, о том, что через тебя должно проявляться (светить) Божество! Но то трудно, что если это помнить только, то не будешь жить; а надо жить, энергически жить и помнить. Помоги, Отец. Молился много последнее время о том, чтобы лучше была жизнь. А то стыдно и тяжело от сознания незаконности своей жизни»[306]306
«Опухоль на десне С. А-ны была ложная тревога» (письмо В. Г. Черткову, 22 марта 1897 г.).
[Закрыть].
Софья Андреевна: «Милая Таня, сегодня получила с радостью твое письмо… Теперь мы поменялись ролями и ты встречаешь весну среди природы, а я сижу в городе… Я долго жила в известных рамках, с детской жизнью, с правильными переездами из деревни в город и обратно, с определенными обязанностями и привязанностями. Теперь душа моя не уживается в этих формах и условиях, и я знаю, что это дурно, неблагодарно судьбе, но я просто не могу находить радости ни в чем том, в чем находила раньше. Это сделалось со смерти Ванички, и этого починить нельзя. Эти два лета я утешалась музыкой и очень привязалась к человеку, который меня утешал своей превосходной игрой и своим кротким, веселым присутствием. Но и его не будет это лето. Думаю много ездить, но что Бог даст!»
Лев Николаевич – в мае: «Почти месяц не писал. Нехороший и неплодотворный месяц. Вырезал, сжег то, что написано было сгоряча».
Письмо жене через десять дней: «Как ты доехала и как теперь живешь, милый друг? Оставила ты своим приездом такое сильное, бодрое, хорошее впечатление, слишком даже хорошее для меня, потому что тебя сильнее недостает мне. Пробуждение мое и твое появление[307]307
«Ранним утром чудного майского дня» (примечание С. А. Т-ой).
[Закрыть] – одно из самых сильных, испытанных мною, радостных впечатлений, и это в 69 лет от 53-летней женщины!.. Нынче два раза была чудная гроза с молниями'. Лето спешит жить – сирень уже бледнеет, липа заготавливает цвет, в глуби сада в густой листве горлинки и иволга, соловей под окнами удивительно музыкальный. И сейчас ночь, яркие, как обмытые звезды, и после дождя запах сирени и березового листа».
Ответ Софьи Андреевны: «Получила сегодня твое ласковое письмо, милый Левочка, и потом все радовалась… Я думала, что сколько раз в нашей супружеской жизни были эти волны: подъема и упадка наших отношений. С какой сильной душевной энергией и радостью я всегда встречала эти подъемы. И мне казалось сегодня, что и на закате нашей жизни он опять возможен и был бы опять радостен. И что теперь не надо портить наших хороших отношений ни чтением дневников жестоких, ни ревнивыми мыслями, ни упреками, ни презрением к занятиям твоим или моим, надо беречь отношения. Уж так много безвозвратно утеряно, и так болезненно прикосновение ко всему наболелому в прошедшем… Все это я думала. А что сделает жизнь, это еще Бог знает!» Письмо сестре через две недели: «В Ясной страшно скучно и одиноко. После того, как вы перестали жить, как умер Ваничка, еще не было такого унылого и одинокого лета. Чертковых тоже нет; гостящих приятных людей, как покойный Страхов и как был эти два лета Танеев, тоже нет… Так вот, милая Таня, моя безотрадная жизнь, и писать не хочется ни к кому. Да и еще есть разные осложнения, всего не напишешь. И теперь все будет хуже и хуже, печальнее и печальнее».
Последние записи относятся к маю 1897 года. А 8 июня Лев Николаевич хотел совсем уйти из дома. Неизвестно, почему он не выполнил этого намерения. Он написал жене два письма. Одно, видимо, для нее лично, другое – «официальное» – должно было служить ответом на недоумения, которые возникли бы во всем мире. Предполагая оставить жену, Лев Николаевич позаботился об ограждении ее от досужих толков и сплетен, понимая, что его шаг произвел бы большой шум, большую сенсацию. Софья Андреевна получила эти письма лишь после смерти Льва Николаевича. Первое осталось никому не известным, оно не сохранилось. Второе приводится здесь полностью.
«Дорогая Соня, уже давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог; уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хотя того малого влияния, которое я мог иметь на них, и огорчу вас; продолжать же жить так, как я жил эти 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать – уйти; во-первых, мне, с моими все увеличивающимися годами все тяжелее и тяжелее становится эта жизнь, и все больше и больше хочется уединения, а, во-вторых, потому что дети выросли, влияние мое уже в доме не нужно, и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое отсутствие.
Главное же то, что, как индусы под 60 лет уходят в лес, как всякому старому, религиозному человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью.
Если бы открыто сделать это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы остался, может быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделает вам больно, и в душе своей, главное ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи меня, и не сетуй на меня, не осуждай меня.
То, что я ушел от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать, как я, и потому не могла и не можешь изменить свою жизнь и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя, а, напротив, с любовью и благодарностью вспоминаю длинные 35 лет нашей жизни, в особенности первую половину этого времени, когда ты, со свойственным твоей натуре материнским самоотвержением, так энергически и твердо несла то, к чему считала себя призванной. Ты дала мне и миру то, что могла дать, и дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это. Но в последнем периоде нашей жизни, последние 15 лет мы разошлись. Я не могу думать, что я виноват, потому что знаю, что изменился я не для себя, не для людей, а потому, что не мог иначе.
Не могу и тебя обвинять, что ты не пошла за мной, а благодарю и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне. Прощай, дорогая Соня. Любящий тебя Лев Толстой».
Осень 1897 года.
Лев Николаевич пишет: «С ужасом думаю о поездке в Москву». «Боюсь, что ты досадуешь на меня на то, что я не приезжаю, и надеюсь, что ты понимаешь, как мне, несмотря на разлуку с тобой, хорошо и прямо нужно жить в тихом уединении, как теперь, чтобы сделать все то, что я могу и должен сделать в последние, а может, и последний год, а может быть, и не год, а месяц моей жизни. Здесь я как будто и скучаю, и часто ничего не делаю, делаю пасьянс, читаю газету, и результат тот, что и в голове уясняется и на бумаге пишется то, что, думается, нужно… Что ты? Напиши же мне про себя хорошенько, чтоб я чувствовал тебя».
Софья Андреевна: «Этот вопрос: сержусь ли я, что ты не едешь, мне разрешить всегда трудно. Ты совершенно прав, говоря, что тебе важно уединение для твоей работы, что тебе не долго, может быть, осталось жить и ты дорожишь и временем и досугом своим, – весь мир, все человечество, которому ты служишь своим писательством, найдут, что ты совершенно прав. Но мне, как отдельной личности, как жене твоей, надо делать большие усилия, чтоб признать, что то, что немного лучше или хуже, меньше или больше написано статей, важнее моей личной жизни, моей любви к тебе. Мое желанье жить с тобой и находить в этом счастье, а не вне этого. Это я пишу тебе как рассуждение, а не как вызов. Теперь я приспособилась и не скучаю и жить хорошо и без тебя. Мне даже часто кажется, что когда мы врознь телом, мы больше вместе душой, а как сойдемся материально, так больше разойдемся душевно. Твой аргумент, что, может быть, не долго осталось жить, и я могла бы в свою пользу сказать: то тем более надо бы последнее время доживать вместе. Но последнее время, особенно после чтения биографии Бетховена, я прозрела окончательно, что люди, служащие искусству, получающие за это высший дар – славу, уже не могут отказаться от этого соблазна и откидывают все, что стоит на дороге к этой славе и мешает этому служению. У Бетховена, к счастью, не было семьи, и потому он был прав. Все это я передумываю и переживаю. Ты хотел меня почувствовать, а я боюсь, что тебе неприятно то, что я пишу. Но как-нибудь надо относиться ко всем обстоятельствам жизни, и не остановишь ни работы мысли, ни борьбы разных чувств… Часто думаю о тебе и чувствую, как мимо меня проходят все твои дни и мысли, и интересы, – уходят в статьи, повести, в Англию, в чертковские письма и т. д. Прежде твои писанья сливались со мной, и я везде себя чувствовала».
«Таня говорила даже, что ты говорил, будто жизнь твоя в Москве – самоубийство. Так, как ты ставишь вопрос, что ты приезжаешь для меня, то это не самоубийство, а я тебя убиваю, и вот спешу тебе написать, что ради Бога, не приезжай; твой мучительный приезд лишит нас обоих спокойствия и свободы. Ты будешь считать себя постепенно убиваемым, я буду считать себя убийцей. Хороша жизнь во имя любви… Теперь я тебя ждать больше не буду. Всякое напряжение душевное мне стало невыносимо. Буду проводить вечера в концертах, сколько возможно. Это одиночество в толпе с слушанием музыки я очень стала любить. Будь здоров и счастлив».
Ответ Льва Николаевича: «Твое рассуждение о том, что гораздо важнее и нужнее мне быть в Москве с тобой, чем то, что что-то такое будет написано немножко хуже или лучше, поразительно своей несправедливостью. Во-первых, вопрос совсем не в том, что важнее; во-вторых, живу я здесь не потому, что будут немного лучше написаны какие-нибудь сочинения; в-третьих, присутствие мое в Москве, как ты очень хорошо знаешь, не может помешать ни Андрюше, ни Мише жить дурно, если они этого хотят. Никакой строжайший отец в мире не может помешать людям с выросшими бородами жить так, как они считают хорошим; в-четвертых, если бы даже вопрос стоял так, что важнее: написать то, что я пишу и что, я по крайней мере думаю, и надеюсь (иначе бы я не работал), будет читаться миллионами, а на миллионы может иметь доброе влияние, или жить в Москве без всякого дела, суетно, тревожно и нездорово – то и тогда всякий решит вопрос в пользу неезды в Москву.
Это не значит, что я не хочу приехать в Москву, не хочу сделать все, что могу, чтобы сделать твою жизнь более хорошею, или просто сам не желаю быть с тобой; напротив, я очень желаю этого; но это значит, что рассуждения твои очень несправедливы, так же, как и рассуждения твои, которые ты почерпнула из чтения биографии Бетховена, что цель моей деятельности есть слава. Слава может быть целью юноши или очень пустого человека. Для человека же более серьезного и, главное, старого цель деятельности не слава, а наилучшее употребление своих сил… Как бы я хотел, милая Соня, чтобы ты приняла это письмо с той же любовью бескорыстной, с полным забвением себя, а с одним желанием блага тебе, которое я испытываю теперь».
Эти письма написаны в конце ноября. В декабре семейные отношения неожиданно еще более осложнились. Под влиянием истерии, обострившейся за последний месяц, в Софье Андреевне поднялась нелепая ревность к издательнице одного литературного журнала, в который Лев Николаевич послал свою статью. Софья Андреевна очень возбуждена, неприятна для окружающих. Она успокоилась только тогда, когда статья была из редакции возвращена.
Об этом в дневнике Льва Николаевича: «Тоскливое, грустное, подавленное состояние тела и душевных сил, но я знаю, что я жив и независимо от этого состояния, только мало я чувствую это я. Нынче было письмо от Тани о том, что Соня огорчена отсылкой предисловия в… Я ужасно боюсь этого… Тоска, мягкая, умиленная тоска, но тоска. Если бы не было сознания жизни, то, вероятно, была бы озлобленная тоска. – Думал: мне было очень тяжело от страха раздражения и тяжелых столкновений, и я молился Богу; молился, почти не ожидая помощи, но все-таки молился: «Господи, помоги мне выйти из этого. Избавь меня». – Я так молился. Потом встал и прошел до конца комнаты и вдруг спросил себя: да не уступить ли мне? – Разумеется уступить. И Бог помог, – Бог, который во мне, и стало легко и твердо. Вступил в тот Божественный поток, который тут, подле нас всегда течет и которому мы всегда можем отдаться, когда нам дурно».
«Вчера… я слышал от Сони то, чего никогда не слыхал: сознание своей вины. Это была большая радость. Благодарю тебя, Отец. Что бы ни было дальше. Уж это было, и это большое добро».
Случайный, но характерный эпизод. И опять возврат к прежнему.
1898 год.
Из дневника Льва Николаевича: «Соня уехала вчера в Петербург. Она все так же неустойчива».
«С вчерашнего дня состояние душевное очень тяжелое. Не сдаюсь, не высказываюсь никому кроме Бога. Я думаю, что это очень важно. Важно молчать и перетерпеть. То страдания перейдут к другим и заставят их страдать, а то перегорят в тебе. Это дороже всего. Много помогает мысль о том, что в этом моя задача, мой случай возвыситься – приблизиться немного к совершенству. – Приди и вселися в меня, чтобы затихли мои скверны. Пробудись во мне. – Все хочется плакать».
Софья Андреевна: «Ты все время был уныл и точно чего-то не договаривал, – пишет Софья Андреевна мужу, – а у меня все время потому был какой-то камень на сердце. Если б я только могла, как хотела бы я тебя сделать веселей, счастливей, помочь тебе заниматься, быть веселым, здоровым, спокойным. Видно, я уже теперь не умею и не могу этого сделать. И это для меня большое страданье. Если б ты знал, как я всегда, всей душой стараюсь».
«Какое мне утешение, что ты со мной так хорош в письмах; мне не нужно (хотя бы и то хорошо) нежностей, а нужна искренность, натуральность. Теперь я тебя хорошо чувствую, и мне это необходимо. Надеюсь, что встретимся не по-прошлогоднему. Как все это наболело».
Лев Николаевич: «Физическое здоровье хорошо, но душевное плохо. Боюсь не выдержать задаваемого экзамена. А я еще других учу».
«Все так же не сплю, но в душе укладывается и, как всегда, страдание на пользу».
«Опять все по-старому, опять так же гадка моя жизнь. Пережил очень много, экзамена не выдержал. Но не отчаиваюсь и хочу переэкзаменовки».
«Никому не читать. Я плох. Я учу других, а сам не умею жить. Уж который год задаю себе вопрос, следует ли продолжать жить, как я живу, или уйти, и не могу решить. Знаю, что все решается тем, чтобы отречься от себя, и когда достигаю этого, тогда все ясно. Но это редкие минуты».
Софья Андреевна: «Милая Таня, до сих пор не собралась написать тебе, так трудно и шумно жилось это последнее время. Проводив тебя в Ясенки, я, со свойственной мне теперь слабостью, проплакала всю дорогу домой, почувствовав себя опять одинокой и беспомощной. Дома все хотела заглушить свое горе работой какой-нибудь или музыкой, и никак не могла. Потом повторились неприятности, целую почти ночь меня промучали, после чего взятое все вместе: и разлука с тобой и разлад с Левочкой, – я на другое утро не встала уж с постели от невралгии, какого-то оцепенения и нежелания жить. Почти двое суток я пролежала в темной комнате, без еды, без света, не в состоянии ни говорить, ни глотать, ни думать, ни чувствовать. Тут Левочка удовлетворился и с тех пор стал необычайно весел, но и со мной ласков и осторожен».
Разговор, о котором упоминается в письме, был вызван поездкой Софьи Андреевны в имение Масловых, Селище, Орловской губернии, где гостил С. И. Танеев.
Тогда же, ночью, Лев Николаевич подробно записал этот диалог. Он убеждал Софью Андреевну дать себе отчет в том, хорошо ли исключительное чувство старой замужней женщины к постороннему мужчине. Она доказывала, что ничего плохого и исключительного нет, что есть лишь утешение в музыке.
В этой записи точно передано истерическое состояние Софьи Андреевны с противоречиями, раздражением, враждебностью, искренними и притворными слезами. И Лев Николаевич еще раз понял, что ее жизнь не поддается законам разума и что все само собой понемногу пройдет своим особенным непонятным ему женским путем. Так и было.
Письма Софьи Андреевны: «Ссор и разговоров больше не бывает; только раз, после моей болезни, Левочка опять начал по поводу портрета что-то говорить злое. Но я так жалостно просила его пощадить меня после болезни, – я еще так была слаба, – что он утих. Теперь он очень добр, весел, с барышнями болтает, гуляет, рассказывает длинные истории, много пишет… Боюсь ужасно возобновления историй и страданий Льва Николаевича, а избегнуть видеть разных людей мне невозможно. Очень это тяжелое осложнение в моей жизни».
«Ты спрашиваешь о том, как я справляюсь с своими душевными делами? Никак. Стараюсь быть как можно больше с Левочкой, с детьми, в Ясной Поляне. Но дела и Миша меня заставили ехать в Москву, и в четыре дня моего пребывания там, я три раза видела того человека, которого и рада была видеть, и мучилась, что это огорчило бы Левочку. Как я ни анализирую себя, как строго ни спрашиваю себя, ответ один: я никого не могу любить больше Левочки, и никогда не могла. Но если у меня отнять возможность видеть и слышать игру Т[анеева], то мне будет очень тяжело. Кстати, он был у нас в Ясной один день, после уже 28-го[308]308
28 августа (ст. стиль) – день рождения Льва Николаевича.
[Закрыть], и играл целый вечер: Шумана, Бетховена, Шопена, Аренского, Рубинштейна. Играл так, что Левочка и Машенька, сестра, говорили, что совершеннее, лучше, серьезнее и содержательнее они никогда игры не слыхали. Это был общий восторг, и с ним обошлись очень ласково. Я от волнения заболела на другой день и в жару пролежала сутки».
Лев Николаевич: «Мне очень хорошо последнее время на душе. Очень все добры ко мне».
Софья Андреевна: «Пишу тебе из Ясной, куда приехала навестить Левочку, Таню и Веру. Трогательно обрадовался мне муж, даже совестно, до чего он ласков и любит меня до сих пор. Живут они тут серо, т. е. тесненько, грязно, погода всю осень отвратительная, но веселы они бесконечно… Левочка спешит кончить «Воскресенье», много работает и совсем здоров. Не знаю уж, когда он переедет в Москву; очень ему не хочется, но для меня он переедет, когда я хочу. Подумаю еще об этом, не знаю, насколько я душевно сильна, чтоб прожить одной еще почти два месяца. Без него на меня находят прежние мои тревоги и безумия, при нем я, как при нянюшке, спокойна и совершенно разумна, потому и гораздо счастливее».
Письмо мужу: «Очень мне жаль, милый друг, что твое вдохновение ослабело, и меня мучает, что не я ли тому причиной и мой приезд? Что делать, и я живой человек с моими слабостями и жизненными требованиями, и некуда меня девать, – такое назначение мое быть твоей женой и мешать, а иногда и помогать тебе».
Три года смятения, три года болезни. Судьба дважды обрушилась на Софью Андреевну. В то время, как личное горе привело Льва Николаевича к новым откровениям, ее оно истощило до конца. А когда было потеряно равновесие, она лишилась и последней поддержки: непосредственное сострадание сменилось в отношении к ней непосредственным гневом. Здоровому человеку понятны все проявления болезни, но принять их живым сердцем он не может. Старается, но не может, так как затронуты те стороны жизни, которые имеют свои законы, свои требования.
Весь опыт жизни претворяется Толстым в духовные ценности, уводящие его порою от всего земного. Отношение к жене теряет мало-помалу свою исключительность и приравнивается к прочим человеческим взаимоотношениям. С большим трудом и медленно осуществлялось это на деле, но внутренне вполне определилось. И можно сказать, что под конец духовный мир Толстого достиг такого высокого строя, при котором исчезло всякое разграничение. Толстой вышел за пределы пола, в жене хотел он видеть только человека.
Но теперь, почти в глубокой старости, судьба снова разбудила в нем чувства мужа к жене, отношения мужчины к женщине. Под влиянием неожиданного удара, в ответ на него, поднялось давно забытое, и Лев Николаевич, 70-летний старик, временами стал испытывать от присутствия жены сильное, радостное волнение. Не сострадание, не жалость и прочие альтруистические и религиозные чувства породили это состояние. Источник его в другой области.
Хотя истерическая возбужденность Софьи Андреевны раздражала и других родственников, но Льва Николаевича она задевала больше всего именно как мужа. В его непосредственных переживаниях главную роль играли не гнев, не сострадание религиозного человека к греху, к несчастью ближнего, а чувство личного оскорбления. За последние 18 лет семейная обстановка была крайне тяжела, но никогда она не осложнялась с этой стороны. Все несогласия возникали по другим поводам, и они были так сильны, что внутренняя связь, казалось, постепенно исчезала. Но судьба проверила и еще раз подтвердила, что никакие разногласия во взглядах на жизнь не могут уничтожить иррациональных взаимоотношений между мужем и женой. В этом случае надстройка была очень сложной и трагичной, но стоило задеть основу отношений, и все сразу прояснилось.
Знакомство с семейной жизнью Толстых, казалось бы, давало право решить, что Лев Николаевич внутренне так далеко отошел от жены, что в последний период его связывала с ней уже не простая человеческая любовь, а любовь религиозная, сознание ответственности перед Богом. Но отношение к событиям, только что пережитым им, показало, что не только долг и жажда подвига удерживали его при жене, заставляя переносить мучительную обстановку. Оно показало, что другим сильным, быть может, бессознательным импульсом было то чувство, – постаревшее, израненное, но живое, – которое зажглось в нем почти 40 лет тому назад, и что даже новый взгляд на семью, установившийся со времени «Крейцеровой сонаты», не мог уничтожить прежних ощущений, и они, загнанные внутрь, продолжали существовать одновременно с отрицавшими их отвлеченными построениями и новыми душевными склонностями.
Случилось это на закате жизни, и отсюда можно заключить, насколько сильна и глубока была связь между мужем и женой в прежние годы.
В привычное течение неожиданно влилась чуждая ему струя, и так же, как влилась, – вопреки разуму и непонятным для мужа женским путем, – взволновав глубину, пропала.
Для Льва Николаевича этот эпизод был новой темой тех беспрерывных мучений, которые он переносил в семье последние 16–18 лет. Для его жены событие имело трагические последствия. Утратив равновесие, Софья Андреевна не нашла в себе сил его восстановить. Истерия, не проявляясь более в резкой форме, тем не менее глубоко пустила корни, развиваясь изнутри с тем, чтобы через 12 лет стремительно прорваться наружу и привести к роковому концу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.