Текст книги "Месть князя"
Автор книги: Юрий Маслиев
Жанр: Боевая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Глава 16
Грохот монотонно бьющих на стыках рельсов колес убаюкивал, помогая избавиться от жуткой действительности. Жалкие лучи света, пробивавшиеся через два зарешеченных боковых люка под потолком вагон-зака, метались во время движения, освещая исхудалые, заросшие, землисто-свинцовые сумрачные лица заключенных.
Эшелон двигался на восток (это Михаил определил по солнцу) почти без остановок третью неделю. Мучила жажда.
Изредка на узловых станциях солдаты, отодвинув со скрипом двери вагонов, кормили заключенных мерзкой баландой, которую вряд ли даже свиньи стали бы есть. Мисок и ложек на всех не хватало. Сквозь распахнутые проемы дверей вместе с бранью несся рев караульных: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!»
Баланду разливали куда попало – в миски, в шапки, в полу одежды. Зэки торопились схватить свою крохотную пайку прокисшего черного хлеба и, если успевали, черпали из общей миски или шапки пару ложек или горстей этой чуть теплой неопределенного цвета жижи. Но воды, обычной воды не хватало. Чтобы напоить целый состав, необходимо было таскать воду со станции, а на это у караула не хватало ни времени, ни желания. Враги народа – перебьются. Поэтому воды приносили мало и успевали напиться немногие. В углу вагона, в полу, была пробита небольшая дыра – сливное место, оббитое по краям листовым железом, чтобы в пути зэки не смогли его расширить и совершить побег.
Иногда на остановках караулом проводился шмон. Двери вагона распахивались на всю ширину, часть караула, ощетинившись штыками, оставалась на улице. Остальные врывались в вагон и ударами прикладов сгоняли заключенных в правую сторону – обыскивали левую часть вагона. Затем по одному обыскивали заключенных и личные вещи, перегоняя пинками и ударами в другую сторону, которая уже была подвергнута обыску. Если находили что-либо недозволенное – заключенного жестоко избивали. Потом охрана штормила вторую половину вагона. Под конец выносили трупы умерших за время пути, строго сверяя наличие зэков по спискам. И так – до следующего обыска.
Арестанты с такими сроками, как у Михаила, по идее, не должны отправляться в этапы. Но стране нужны были рабы – бесплатная рабочая сила. Партия сказала: надо! И из тюрем выгребали всех подряд – в лагеря на новостройки, рудники, лесоповалы. Страна дыбилась от новостроек. Индустриализация! И тюрьмы, пересыльные пункты наполнялись вновь и вновь. Не пустовали.
Пятилетку – в четыре, в три года! Даешь! И зэки давали, устилая своими трупами топкие болота Сибири, обожженную солнцем землю Караганды, вечную мерзлоту Крайнего Севера. Кто считал эти оборванные жизни, чья вина заключалась, в основном, лишь в том, что они родились в стране, осиянной нетленным светом «гуманистических» идей? Кто их считал? Народу на одной шестой части суши много – на место упавших вставали новые мученики. Черные воронки́, подобно комбайнам в страду, продолжали свою страшную жатву, сгребая в тюрьмы стада человеческого материала. По всей стране эхом разносился рев озверевших караульных: «Шаг влево, шаг вправо – считается побегом! Прыжок на месте – провокация! Стрельба без предупреждения!»
И стреляли… Ради нашивок, ради отпуска, ради благодарности в приказе, просто от скуки. Стреляли в свой народ! Стреляла молодость страны, одетая в военные гимнастерки, растленная и оболваненная пропагандой. Стреляло, издеваясь, будущее страны в породившее его прошлое и кормящее настоящее.
«Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», – издевательски неслась из репродукторов, рея над страной, песня Лебедева-Кумача и Дунаевского.
И подчинялись! Миллионы арестантов подчинялись жалкой горстке пастухов, одетых в военную форму с синими околышами, которые вскоре и сами занимали места своих подопечных. Народу в стране много. В том числе – и мерзавцев. Рвались, рвались гады к кормушке!..
Умри ты сегодня, а я – завтра. Этими зэками повелевать было просто. Люди, в прошлом сами боровшиеся за становление социалистического отечества, не являлись врагами. Революционеры всех мастей, от большевиков до эсеров, социал-демократов – меньшевиков, стоящие в одном ряду у истоков октябрьского смерча, – первыми пошли под топор. Революция пожирала своих детей[30]30
Перефразировка реплики Робеспьера у гильотины.
[Закрыть]. А следом шли сочувствующие.
«Это ошибка, ошибка! – твердил каждый о себе. – Разберутся! Лес рубят – щепки летят. Это они, те, что рядом, – враги, а я нет! Ошибка…»
Это отсутствие единой идеи (не враги) ослабляло моральную стойкость арестантов, чрезвычайно облегчая работу палачам. И черные воронки беспрепятственно, без проблем продолжали по стране свою страшную жатву.
Однако этап, лагерь, работа до смертельной усталости – воспринимались арестантами легче. Их жизнь уже определилась. Сформировалась одна-единственная идея – выжить… Выжить любым путем. Надежда умирает последней… Наивные.
Гораздо страшнее были следственные изоляторы, ПКТ, шизо. Томительное ожидание, неправомерность, неправдоподобность случившегося с ними – с ними, ни в чем не виновными, одобрявшими и всегда голосовавшими «за». С ними, с пеной у рта требовавшими смерти врагам народа. Это томительное ожидание с надеждой, что все разрешится, ошибку обнаружат… Ведь ЧК – холодная голова, чистые руки, горячее сердце.
Михаил с содроганием вспоминал бесхитростные рассказы несчастных людей о жутких пытках, инсинуациях, издевательствах, шантаже, которым подвергались они на допросах. И наконец: если выжил, если не расстреляли по приказу «тройки», то хоть какая-то определенность – этап, лагерь, каторжный труд, смерть.
Уголовникам жилось вольготнее – они попадали за дело. Знали статьи Уголовного кодекса и примерные сроки, которые на них навесят. Их не пытали – не враги, пережитки «темного прошлого» в этом светлом настоящем. Пара лет – и перевоспитают. Они попадали в камеру, как к себе домой. Уголовная, воровская кастовость объединяла их в единый хищный коллектив, помогавший им, в большинстве своем уже прошедшим тюремную школу, помыкать огромной, подавляющей массой политических, а на самом деле, за редким исключением, трусливой инфантильной толпой обывателей, шкурно дрожащих за свою передачу с воли, за новый добротный костюмчик, пальто, жакетик или любое другое барахло, не осознающих простой житейской истины: сдохла корова – пусть сдохнет и теленок. Они не понимали, что отсутствие собственности в этих условиях ограждает от издевательств, избиений и грабежей со стороны уголовников. Получил передачу – поделись с соседями и быстро сожри. Все равно все отберут, унизят, ткнут мордой в парашу под одобрения вертухаев и конвоя. Последним передавалось барахло «благополучных», зажиточных узников-бобров в обмен на табак, водку, жратву, чай и другие поблажки. Оклады у вертухаев малые, а жить хочется с шиком. Так подкармливалась администрация тюрем до самого верха, включая следователей и самого Кума, из-за чего они и потворствовали этому. Выгодно и соответствует генеральной линии партии.
Летом уголовники обычно занимали места у люков. От раскаленной солнцем крыши шел нестерпимый жар, и легкая прохлада, веявшая от «окна», облегчала страдания. Зимой, это и понятно, урки собирались посредине вагона, вокруг печки-буржуйки, защищенные от сквозняков телами других зэков – серой скотинки.
Лежа на нарах у самого люка, Михаил вспоминал то короткое время, которое он провел в тюрьме. В СИЗО было мерзко, темно, грязно, тесно. Но по-настоящему жутко становилось в пересыльной тюрьме. В камере, куда он попал, рассчитанной на двадцать узников, находилось человек двести. Четырехъярусные нары возвышались до самого потолка. Было нестерпимо душно от скопившихся оголенных человеческих тел. Положение усугубляло маленькое окошко, частично прикрытое раскаленным от солнечных лучей металлическим щитом-намордником, через которое можно увидеть только лоскуток неба. Нестерпимое зловоние распространялось от немытых тел, гнилостного дыхания больных людей, от параши, опорожнявшейся только раз в сутки, бывшей всегда переполненной. На пересылке свирепствовал тиф. Но узники подолгу не выдавали мертвые тела, стремясь получить за покойника дополнительную крохотную пайку. Врачи, изредка проходившие по коридорам тюрьмы, только констатировали смерть заключенных, чьи тела лежали после утренней поверки возле дверей.
Когда он вошел в камеру, сотни глаз злорадно уставились на него – еще один попал в передрягу, не так обидно, они не одни такие, жизнь течет. От жары тело покрылось липким потом.
Из уголовников никто не знал его в лицо. Кличка Князь была у всех на слуху, но он не стремился раскрывать свое инкогнито, прекрасно зная, что камера набита стукачами, наседками всех мастей.
Не успел он оглядеться, как к нему подкатили, хищно оскалясь золотыми фиксами, местные урки.
– С воли свеженький бобер пожаловали-с. Милости просим… – глумливо фиглярствуя, произнес один.
– И какой жирный! – ехидно восхитился его товарищ, пробуя на ощупь ткань его добротно-элегантного костюма, потерявшего, правда, свой вид в СИЗО. – Я как раз поизносился. Снимай клифт, фраер, да и штанишки с коцами[31]31
Обувь.
[Закрыть] тоже. Не бзди, взамен получишь другие шкары и штаны, – он резко дернул Михаила за рукав.
Тот, не глядя, отмахнулся от него, как от мухи, отчего урка влетел под нары, где, как всегда, в страхе притаилось жалкое зэковское отребье, потерявшее уже человеческий облик. Мелькнули заточки. Но через мгновение, размазав по гнусным харям и стенам брызги кровавой юшки, еще человек пять застыли на грязно-слизком полу в неестественных позах.
Михаил не понимал отчего, но умение бить, бить точно, отточенным движением, затрачивая минимум энергии, с каким-то неестественным вывертом, не думая, получалось у него само по себе.
Он молча оглядел камеру взглядом хозяина, давая понять, что подыскивает себе место получше. В его превосходстве не было плебейского сознания превосходства, которое так любили выпячивать уголовники.
С нар возле окна, где, несмотря на скученность в других местах, было просторно, показалась бритая округлая морда с перебитым носом и неестественно маленькими угловато-приплюснутыми ушками, загривком с короткой, в складках, шеей и бугрящимися мускулами литых татуированных плечей.
– Ого… Кажись, свой брат-акробат пожаловал… – намекая на только что произошедшую сцену, просипела рожа, пришепетывая на блатной манер. – Вали, кентяра, сюда. Побазланим[32]32
Поговорим (жарг.).
[Закрыть]. Откуда сам, где чалился[33]33
Сидел на зоне.
[Закрыть], какая статья?
«Местный пахан», – понял Муравьев. Презрительно-лениво оттолкнув пару любопытных рож, свесившихся с нар в проходе, он забрался на второй ярус. Здесь, у окна, было посвежее и почище. Просторные парные нары были застелены тонким шерстяным одеялом, и даже имелись две подушки не первой свежести, но в данных условиях это было верхом роскоши.
Обладая чудесной памятью и редкими лингвистическими способностями, Михаил, за время общения с Храмовцевым и другой блатной братией, досконально овладел феней. Поэтому там его сразу приняли за своего, судя по замашкам – авторитетного вора, кем он и являлся в теперешнем своем положении.
Дав понять близкому окружению пахана по кличке Башка, что чалится он по другой статье, для отмазки, и прекратив базар на эту тему, Михаил предложил метнуть банчок. Мухлевать и хлюздить[34]34
Хлюзда – мошенник.
[Закрыть] он умел артистично, как профессиональный шулер, сам не зная, откуда у него взялись эти навыки.
Не зная почему, но он, принадлежащий, по идее, к этому воровскому миру, внутренне не принимал их звериные законы, их психологию, нравы, их этику, если этим термином можно назвать полное отсутствие оной. Он презирал их уродливый мир, мудро заняв позицию стороннего наблюдателя. Хотя, впрочем, он презирал и вторую, гораздо большую половину политических зэков за их рабскую покорность, которая была ему отвратительна.
Умело играя на амбициях воровского мира, свято чтившего карточный долг как долг чести, он, распалив азарт уголовников, обыграл почти всю окружавшую его шпану, сделал их своими должниками. Кое-кто проиграл ему не только какие-либо материальные ценности, но и части тела, как то: глаза, пальцы, кисти рук, мужское достоинство. Эти могли, по его указке, стать наложниками в извращенной форме, отдавшись любому, на кого укажет Михаил. Не минула чаша сия и пахана, который затаил лютую ненависть к человеку, отобравшему у него корону. В конце концов эту корону пришлось снять у бывшего пахана вместе с головой. Пахан с соответствующей кликухой Башка пытался ночью, когда все спят, вместе со своими шестерами организовать на Князя покушение. Но удивительное чувство опасности, не раз спасавшее Михаила во время прошлых налетов и разборок, оградило его от смерти и теперь.
Ночью, когда он безмятежно спал, его неожиданно разбудил какой-то внутренний толчок. Он совершенно неосознанно, мгновенно, как клещами, сдавил чью-то руку с заточкой – раздался хруст кости. Нападавший не успел еще отреагировать на нестерпимую боль диким криком, как на остальных посыпалось такое множество ударов руками, ногами, головой, пальцами – и все это из лежачего положении, что тем показалось вначале при свете тусклой лампы, горевшей и днем и ночью, что на каждого свалилось сразу по несколько человек. В одно мгновение Муравьев понял, что, не уничтожив Башку, он не обретет покой и его жизнь будет под постоянной угрозой.
Раздался хруст позвонков, и громадно-мускулистое безжизненное тело пахана, в ажурно-затейливой синеве татуировок, рухнуло в пролет между нарами.
Стукачи заложили Муравьева, и ему вскорости, без лишних проволочек, добавили еще десять лет. Но Князь сильно и не переживал – он уже понял, что амнистией и не пахнет. Даешь пятилетку в три года! А он не собирался сидеть ни четырнадцать лет, ни четыре.
Инстинкт и рефлексы, выработанные учителем Фуцзюем, еще дремали в его подсознании, но он уже понимал свою исключительность среди этой серой массы и понимал, что рано или поздно вырвется из заточения. Скорее – рано. «А пока… пока, – размышлял он, – необходимо укрепить свою власть и авторитет. Попасть в лагерь, осмотреться. И там…» Ему не привыкать менять обличья, из лагеря сбежать проще. А наивных вольняшек, чью личину можно примерить на себя, хоть пруд пруди.
Одного не просчитал Муравьев из-за слабой информированности. Не просчитал он всю реальную мощь и отлаженность кровожадной машины НКВД, без усилий перемалывающей кости миллионов зэков. Они все мечтали вырваться на волю, но вырывались, глотнув желанный воздух свободы, лишь единицы, да и то временно. И вскоре их окровавленных, избитых до полусмерти доставляли обратно, если повезло и удалось выжить. Но и это снова было только временно…
Озер колымские глаза…
А в них – замерзшая слеза,
Или упавшая звезда,
Или взлетевшая душа,
Не стоящая ни гроша,
В свинцовом звоне пролетев,
Чиркнула, иней чуть задев.
Побегом взорванная ночь.
Следы в снегу – из ада прочь.
Затвора лязг и вздох пурги…
Нет, не душа это, мозги
Бутоном алым расцвели
На теле вздрогнувшей земли.
И помертвевшие глаза,
И льдом звенящая слеза…
За это все одна цена:
Глоток свободы, но сполна…
Было еще одно досадное чувство, от которого он отмахивался и которое старался не замечать. Но оно возвращалось снова и снова, продолжая терзать душу.
Ему было тесно в личине авторитетного беспринципного вора, получившего в пересыльной тюрьме новую кличку Барин – породу не скроешь. Его брезгливое, надменно-гордое выражение лица, его жесткие, но справедливые расправы с противниками и провинившимися, его интеллигентную речь, пробивавшуюся сквозь воровской жаргон, его несомненную уверенность в своем праве повелевать среди этих несчастных – все это меткий глаз уголовников подметил сразу. «Ну что ж – Барин так Барин», – не сопротивлялся Михаил, хотя ему были противны жестокие, лишенные сострадательности законы уголовного мира. Он с трудом сдерживал себя, стараясь не вмешиваться в жестокую, невидимую для постороннего глаза схватку не на жизнь, а на смерть между урками и серой скотинкой – так называемыми политическими, осужденными по пятьдесят восьмой статье – измена Родине, шпионаж, саботаж, диверсии; на деле они – обычные люди, попавшие в жернова социалистической индустриализации. Это была схватка, в которой всегда выходили победителями урки – наглые, беспринципные, хищные, как звери, сплоченные одной паразитической идеей как на свободе, так и на зоне – жить за чужой счет. Их основным мерилом справедливости являлось право сильного.
Несмотря на то что самым сильным и хищным зверем среди них был он сам, Михаил не особо пользовался этим правом и в то же время, внутренне страдая от выбранной позиции, подавлял в себе желание восстановить справедливость.
К тому же, хотя он на это время и потерял связь с Великим Космосом, не имея ни малейшего понятия о медитации, для поддержания внутренних ресурсов и энергетики своего тела ему вполне хватало того скудного питания, которое выделяла администрация тюрьмы.
Его организм, хотя и был лишен управления сознанием, но, как и в прошлом, работал подобно запрограммированному механизму. Тщательно пережеванная пища до малейшей, самой крохотной энергетической единицы достигала каждой клетки. Ни одна молекула воды не пропадала даром. Малейший квант света из тех редких лучей солнца, что попадали через узкую прорезь окна, вызывал в теле бурную химическую реакцию, вылавливая из скудной пищи необходимые витамины и минералы. Организм сам, реагируя на нехватку кислорода, в жару замедлял свои биоритмы, а в случае опасности – был готов активизироваться взрывом, подобно бомбе.
Правда, нужно отдать должное, пища у Михаила была не такая уж и скудная. Сам не принимая участия в шмонах, которые вслед за вертухаями проводили уголовники, отбирая у серой скотинки лучшие куски и припрятанные продукты от редких передач с воли, он тем не менее милостиво принимал подношения урок, страшащихся его гнева. (Давно известно, что ожидание наказания чаще страшнее самого наказания.) Они все были повязаны карточными, святыми в их понимании, долгами или другими проступками. А попытки протестовать заканчивались для некоторых из них трагически. И они, склонившись перед законом, выработанным в их воровской среде – сильный всегда прав, – тут же превращались перед ним из хищных, гордых в своем выпендреже зверей в угодливых лакеев. В этом тоже превалировала их мерзкая порода – отбери у слабого и склонись перед сильным.
И Михаил, стремясь сохранить силы, но внутренне протестуя, тоже придерживался этого закона, пользуясь правом сильного, хотя и не проявлял активности, свойственной другим паханам.
Ведя однообразный, лишенный активного движения образ жизни, его организм сам, как хорошо отлаженная машина, перекатываясь волнами мускульной дрожи, в своей статике создавал напряжение мышц и связок, поддерживая в нужном тонусе физические силы. Он по-прежнему оставался все так же силен и ловок.
Но Михаил все-таки испытывал определенный дискомфорт. Его старая, до ранения, привычка к интеллектуальной деятельности и временный отказ от сложных мыслительных процессов и того необходимого напряжения, которому был подвержен его мозг до этого, создавали внутри него какую-то свербящую пустоту. И постепенно, шаг за шагом, анализируя события, пробегающие перед его глазами, он заполнял возникший информационный вакуум. И ни постулаты Храмовцева, извращенно понимающего и принимающего этот мир, ни страшная тюремная действительность – ничто не могло заставить его назвать черное белым и наоборот. Систематизируя факты, анализируя события пробегавшей перед ним жизни, он постепенно восстанавливал в своей душе систему общечеловеческих ценностей, идущих вразрез с его нынешним положением. Где-то в глубине его «я» уже витали смутные образы. Необходим был лишь толчок, небольшой толчок для того чтобы эти образы, соединившись в единое целое, как взрыв, вырвались наружу, высветив цельную и четкую картину его прошлого.
Он этого хотел и боялся, с несвойственным ему малодушием стараясь не копаться в душе, загоняя возникающие ассоциации в сумрачную глубину своего эго. Ощущение постигшей его в прошлом страшной беды, осознание которой могло, возможно, повредить разум, витало над ним. Чем ощутимее становились химерные образы этого незримого прошлого, протягивающего свои холодные щупальца к сердцу, тем меньше хотелось его узнать. Срабатывал инстинкт самосохранения.
Старое допотопное корыто – пароход «Джурма», шедший в составе каравана судов «Кулу», «Невострой», «Днепрострой», дал длинно-прерывистый гудок. Вдали, отделенные свинцовыми тяжелыми от оледенения, разъяренными волнами, показались мертвые сопки бухты Нагаево. Ни деревьев, ни кустарников, ни птиц… Только несколько деревянных домиков да двухэтажное здание Дальстроя.
– В трюм! В трюм! – злобно заорал начальник караула Мустафаев, яростно поблескивая маленькими в щелочках-разрезах глазками на круглом, как луна, азиатском лице.
– Без последнего! – вторили ему стрелки ВОХРа, довольные окончанием утомительного морского пути, тем не менее не упускавшие возможности повеселиться в этой скудной на развлечения жизни.
Приказ этот означал, что последний заключенный, как и все спешивший выполнить команду, но замешкавшийся на палубе в силу то ли болезни, то ли наступившей от плохого питания дистрофии, или по какой-либо другой причине, – бывал задержан и избивался в кровь. Иногда в трюм забрасывали уже мертвое тело.
Развлечение приносило этим пустым и ничтожным существам, облаченным почти божественной властью – дарить или отбирать жизнь, – несказанное удовольствие.
У трюма, создавая толчею, шустрила шестерня – приблатненная шушера, давая возможность спокойно пройти своим хозяевам – авторитетным ворам. Потом спускались они, после чего начиналось столпотворение.
Спокойно спустившись в трюм и устроившись на привилегированных нарах, почти возле самого трапа у входного люка, где было больше света и свежего воздуха, Михаил, мысленно отгородившись от жутких криков истязаемого, доносившихся сверху, окунулся в еще свежие воспоминания.
Пересыльный лагерь на окраине Владивостока… Огромные, высокие, в несколько этажей без перекрытий, бараки мало чем отличались по своему внутреннему содержанию от трюма этого корабля. Такие же шестиэтажные нары с лестницами-перекладинами, на которых как там, так и тут карабкались, стремясь занять свои места, изможденные заключенные, подобно матросам на вантах. Все те же грязь, голод, бесправие и истязания со стороны охраны. Тот же затхлый воздух и вонь. Та же беспросветная тоска.
Однажды ночью, когда этап только прибыл на товарно-погрузочную станцию и их поредевший от «естественной», после дороги, убыли отряд (смертность в пути от болезней, холода и голода была очень высокой) погнали через ночной Владивосток, в голове у Михаила опять начали мелькать химерные образы-воспоминания. Казалось, он уже был здесь в другой жизни, бродил по этим улицам, занимался нужным делом.
Видения создавали в его душе какую-то непонятно-тоскливую теплоту, похожую на воспоминания о чем-то близком и важном в его жизни. Но слишком краток был их путь. И эти неясные видения – смутные в туманном полумраке очертания городских кварталов – опять, как это было ранее, не реализовались в конкретные образы.
А через несколько дней всю скопившуюся многотысячную массу заключенных, как скот, погнали на причал, забивая ими мрачно-холодные металлические трюмы допотопно уродливых в своей ржавой облупленности кораблей.
Муравьев, поднявшись на борт, задержался у трюма. Он окинул взором, стараясь запомнить, бухту, причал, городские строения в отдалении, сияющие в предрассветной сумрачной дымке сопки, свинцовое осеннее небо с облаками, которые бешеный морской ветер причудливо рвал, как гривы диких степных коней. И вновь его сердце сжало смутно-тоскливое воспоминание. С ним это уже когда-то и именно здесь было! «Было, было, было…» – запульсировало в мозгу.
– Не задерживайся! – послышался рев охранника.
Михаил, в последнее мгновение инстинктивно отбив рукой удар приклада, скатился в гулкий трюм парохода.
И вновь во время вынужденной пустоты бездействия по пути к Магадану перед ним вставали вопросы: «Кто я? Почему все увиденное так до боли знакомо?»
Он был чужой всем, кто окружал его ныне. И хотя Михаил занял в этом мире привилегированное, по лагерным меркам, положение, он чувствовал свое несоответствие этому миру.
Едва ощутимый толчок корпуса судна, лязговый грохот цепей, опускавших якорь, злобный рев охраны: «На выход!.. С вещами!.. Без последнего…» – пробивавшиеся сквозь распахнутые зарешеченные палубные иллюминаторы свербящие звуки медно-бравурных маршей – все это возвестило о конце маршрута.
«Прибыли» – отдалось в сердце каждого, даже последнего доходяги-зэка, тщетной надеждой на возможный конец мучений. Их пригнали сюда очеловечить этот суровый, дикий край. На тяжелую, но созидательную работу для страны. Они здесь нужны для труда. По формальной логике, их должны эксплуатировать, но беречь. Уничтожить их могли и там – на материке[35]35
Материком в Магаданской обл. до сих пор называют европейскую часть страны.
[Закрыть], не затрачивая столько усилий на доставку. Значит – должны относиться по-человечески.
Напрягая последние силы, зэки, толпясь, спешили покинуть металлические склепы-трюмы, оставляя внизу и вычеркивая из памяти застывше-скрюченные трупы своих товарищей по этому зловещему путешествию. «Ну что ж, этим не повезло», – радовались «везунчики». Сердца людей ожесточились. В этом мире не было сострадания. Да и можно ли назвать сердцем (в общечеловеческом понимании – место, вмещающее бессмертную душу) этот слабо пульсирующий мышечно трепыхавшийся насосик, гнавший по истрепанным венам холодно-рыбью кровь рабов! Ведь чувствовали внутри, знали, что большинство из них гонят на убой, на мучительную смерть ради ничтожной толики золотого песка, ссыпавшегося в бездонные закрома страны. Страны, которую они, по своей трусливой глупости, называли Родиной. У рабов Родины нет. Это чувство Родины – нужно отстаивать, сражаясь. А их гнали на убой, как скот. Без протеста они подчинялись своим пастухам-палачам. Родину нужно заслужить! Нет у животных Родины. Нет!
«Не знаю только, есть ли Родина, в высоком гражданском понимании этого слова, у палачей, направляющих своих соотечественников на Голгофу?» – размышлял отстраненно Михаил, вливаясь в маршевую колонну зэков на причале, подчинявшуюся злобным командам охраны.
От свежего морского воздуха после затхлых трюмов у зэков кружились головы, и, несмотря на окружавший их конвой с примкнутыми штыками, несмотря на оскаленные пасти громадных звереподобных овчарок, истекающих слюной в злобном предвкушении поживы (терзать живую плоть зэка было любимым развлечением этого зверья) – несмотря ни на что, появилось призрачное, искроподобно-пьянящее ощущение свободы. Его тут же гасили скребещущие, как железо по стеклу, звуки революционных песен, издаваемые медно-тускневшим оркестриком в зэковских фуфайках, стоявшем на небольшом горбочке.
По опустевшим трапам уже резво поднималась небольшая группа довольно упитанных зэков в стандартных новых фуфайках.
– Ссученные[36]36
Воры, согласившиеся сотрудничать с администрацией лагерей.
[Закрыть]…– с ненавистью проскрипел стоявший рядом с Михаилом молодой, но уже бывалый зэк Лёнчик по кличке Карузо.
Талантливый щипач-одессит, виртуозно умеющий шарить по карманам зевак-фраеров на родном Привозе Одессы-мамы, он заработал свою кликуху тем, что так же виртуозно на гитаре исполнял песни собственного сочинения, терзая воровской романтикой заскорузлые души коллег.
– Ссученные… – еще раз злобно сплюнул он. – Пошли трюмы очищать от покойников. Трупоеды, мать их!..
Его гитара, висевшая за спиной как винтовка, тренькнула, задетая сидором[37]37
Сидор (сленг.) – вещмешок.
[Закрыть] какого-то пентюха-зэка.
– Буркалы[38]38
Буркалы (жарг.) – глаза.
[Закрыть] расшнуруй, – Карузо виртуозно, как и все, что он делал, матюкнулся и незлобиво заехал в ухо неуклюжему недотепе.
– Колонна-а-а!.. Шаго-о-ом марш! – прозвучала команда.
И масса зэков, подобно блекло-умирающей змее, медленно извиваясь, двинулась вверх по дороге к видневшимся вдалеке строениям.
– В баню, в баню ведут, – радостно пронеслось по рядам.
Завшивленные, покрытые грязью и коростой, заросшие зэки прибавили шаг.
Прошло немного времени – и Муравьев, как и все остальные зэки, ошпаренный кипятком вперемешку с ледяной водой, остриженный наголо парикмахерами из остервенелых ссученных, переодетый в фуфайку мышиного цвета, в ботинках из жесткой свиной кожи, в треухе на голове и с белеющим зэковским номером на груди, двинулся в колонне к баракам лагеря-распределителя в окружении такого же, как и прошлые, озверевшего от злобы караула, оставив, как и другие зэки, в бараке-бане свои штатские вещи – эту тоненькую, как паутина, память о прошлой жизни. В ушах его еще звенел жадный гомон свободных от вахты вертухаев, копошившихся, как мародеры, вокруг отобранного у зэков барахла. Один только неунывающий Лёнчик-Карузо каким-то чудом умудрился протащить сквозь это грабительское сито свою невесту-гитару. Это была его не первая, да, наверное, – и не последняя ходка. Здесь он был как дома и не унывал. Уголовники, в отличие от политических, социально чуждых, долго в тюрьме не задерживались. Как говорится, ворон ворону…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.