Текст книги "О странностях любви... (сборник)"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц)
Федор Сологуб. Царица поцелуев
Сколь неразумны бывают и легкомысленны женские лукавые желания и к каким приводят они страшным и соблазнительным последствиям, тому примером да послужит предлагаемый рассказ, очень назидательный и совершенно достоверный, о некоторой прекрасной даме, которая пожелала быть царицею поцелуев, и о том, что из этого произошло.
В одном славном и древнем городе жил богатый и старый купец, по имени Бальтасар. Он женился на прекрасной юной девице, – ибо бес, сильный и над молодыми и над старыми, представил ему прелести этой Девицы в столь очаровательном свете, что старик не мог воспротивиться их обаянию.
Женившись, Бальтасар раскаивался не мало, – преклонный возраст не давал ему в полной мере упиться сладостями брачных ночей, а ревность скоро начала мучить его. И не без основания: молодая госпожа Мафальда, – так звали его жену, – скучая скудными ласками престарелого супруга, с вожделением смотрела на юных и красивых. Бальтасару же, по его делам, приходилось отлучаться из дому на целые дни, и только в праздники мог он неотлучно быть с Мафальдою. И потому Бальтасар приставил к ней верную старую женщину Барбару, которая должна была неотступно следовать всегда за его женою.
Скучна стала жизнь молодой и страстной Мафальды: уже не только нельзя было ей поцеловать какого-нибудь красивого юношу, но и украдкою брошенный на кого-нибудь умильный взгляд навлекал на нее суровые укоры и беспощадные наказания от ее мужа: ему обо всем доносила сварливая, злая Барбара.
Однажды в знойный летний день, когда было так жарко, что даже солнце тяжело задремало в небе и не знало потом, куда ему надобно идти, направо или налево, заснула старая Барбара. Молодая Мафальда, сняв с себя лишнюю одежду и оставив себе только то, что совершенно необходимо было бы даже и в раю, села на пороге своей комнаты и печальными глазами смотрела на тенистый сад, высокими окруженный стенами.
Конечно, никого чужого не было в этом саду, да и не могло быть, так как единственная калитка в заборе давно уже была наглухо заколочена и попасть в сад можно было только через дом, – а в дом никого не впускали крепко запертые наружные двери. Никого не видели печальные очи пленной молодой госпожи. Только резкие тени неподвижно лежали на песке расчищенных дорожек, да деревья с блеклою от зноя листвою изнывали в неподвижном безмолвии завороженной своей жизни, да цветы благоухали пряным и раздражающим ароматом.
И вдруг кто-то тихим, но внятным голосом окликнул Мафальду:
– Мафальда, чего же ты хочешь?
Промолчать бы ей, уйти бы ей в комнаты, закреститься бы ей от нечистого наваждения, – нет, Мафальда осталась. Мафальда встрепенулась.
Мафальда с любопытством огляделась кругом. Мафальда лукаво усмехнулась и шепотом спросила:
– Кто там?
И недалеко от нее, в розовых кустах, откуда пахло так томно и нежно, засмеялся кто-то тихо, но таким звонким и сладким смехом, что от непонятной радости замерло сердце Мафальды. Вот, только пошепталась она с лукавым искусителем, и уже подпала под власть его поганых чар.
И опять заговорил неведомый гость, и ароматом повеяли его обольстительные слова:
– Госпожа Мафальда, что тебе в моем имени? И показаться я тебе не могу. Ты же поспеши сказать мне, чего ты желаешь и о чем ты томишься, и я все исполню для тебя, прелестная дама.
– Почему не хочешь ты показаться мне? – спросила любопытная Мафальда.
– Госпожа, ты так легко одета, – отвечал Мафальде неведомый посетитель, – длинны и густы твои черные косы, но все-таки они не закрывают совсем твоих восхитительных ног, и если я выйду сейчас, то тебе, госпожа, будет стыдно.
– Ничего, никто нас не увидит, Барбара спит, – сказала Мафальда.
Но чуток сон злых старух, стерегущих молодых красавиц. Барбара услышала свое имя и проснулась. Стала на пороге рядом с госпожою, подозрительно осмотрелась и спросила:
– Госпожа Мафальда, с кем ты разговаривала сейчас? Кто был у тебя в этом саду?
– С кем говорить мне! – досадливо ответила Мафальда, – здесь никого не было, да и кто мог бы попасть в этот сад? Разве только нечистый, а что мне с ним разговаривать? Не большая услада!
Но старуха недоверчиво покачивала головой и бормотала:
– Хитры молодые жены старых мужей. Я чую, что здесь был кто-то: не чертом пахнет здесь, а молодым кавалером в бархатном берете и красном плаще. Крутя одной рукою черный ус и другою рукою опираясь в бок около рукоятки своей острой шпаги, он стоял там, за розовым кустом, и говорил тебе слова, за которые твой муж заплатит тебе ужо звонкою монетою.
Настала ночь, но не стало прохладно. Такая же душная, такая же томная, как день, была и черная ночь.
Жестоко высеченная мужем по доносу злой Барбары, долго плакала Мафальда и не хотела заснуть. Рядом с нею на супружеском ложе тихо похрапывал почтенный купец Бальтасар, насладившийся в меру своих старческих сил вынужденными ласками наказанной жены.
И вдруг опять услышала Мафальда над собою тот же искусительный сладкий голос:
– Мафальда, говори скорее, чего же ты хочешь? Говори скорее, пока не проснулся муж, пока никто не знает, что я здесь.
И уже не медлила Мафальда ни минуты и сказала, приподнявшись на подушках и в темноту ночную обратив вожделеющий взор:
– Хочу быть царицею поцелуев.
Засмеялся неведомый посетитель, и опять все стало тихо. Но в себе почувствовала Мафальда какую-то перемену. Еще не знала она, в чем состоит эта перемена, но уже радостно ей было.
Она заснула сладко и крепко и видела радостные и страстные сны. Многие прекрасные юноши приходили к ней и осыпали ее такими пламенными поцелуями, каких, казалось, никто еще не ведал ни на земле, ни на небе. И снилось Мафальде, что сила ее нескончаема и что она может перецеловать всех юношей того города и многих других городов и всех их одарить пламенными ласками до утомления, до смерти.
И утро настало, и загорелась великая в теле Мафальды жажда поцелуев. Едва только ушел на свою торговлю ее муж, Мафальда сбросила с себя все одежды и вознамерилась выйти на улицу.
Барбара закричала неистовым голосом, призывая слуг, и хотела силою удержать в доме госпожу. Но Мафальда быстрым ударом повергла на пол злую приставницу свою, локтями и кулаками растолкала всех слуг и служанок и выбежала на улицу нагая, громко вопия:
– Прекрасные юноши, вот иду я на перекрестки ваших улиц, нагая и прекрасная, жаждущая объятий и пламенных ласк, я, великая царица поцелуев. Вы все, смелые и юные, придите ко мне, насладитесь красотою и буйным дерзновением моим, в моих объятиях испейте напиток любви, радостной до смерти любви, более могущественной, чем и самая смерть. Придите ко мне, ко мне, к царице поцелуев.
Заслышав пронзительно-звонкий зов Мафальды, отовсюду поспешно сбежались юноши того города.
Красота юной Мафальды и еще более, чем эта красота, бесовское обаяние, разлитое в ее бесстрашно и дерзко обнаженном предо всеми теле, распалили желания сбежавшихся юношей.
Первому же из них открыла юная Мафальда свои страстные объятия и упоила его блаженством сладостных поцелуев и страстных ласк. Отдала она его желаниям свое прекрасное тело, простертое здесь же, на улице, на поспешно разостланном широком плаще ее любовника. И пред очами вожделеющей толпы юношей, испускающих вопли страсти и ревности, быстро насладились они горячими ласками.
Едва разомкнулись объятия первого любовника, едва склонился он к ногам прекрасной Мафальды в страстной истоме, желая кратким отдыхом восстановить любовный неистовый пыл, оттащили его от Мафальды. И второй юноша завладел телом и жаркими ласками Мафальды.
Густая толпа вожделеющих юношей теснилась над ласкающимися на жестких камнях улицы.
– Им жестко, – сказал кто-то благоразумный и добрый, – подложим им свои плащи, чтобы и для себя приготовить пышное ложе, когда придет наш черед возлечь с царицею поцелуев.
И в миг гора плащей воздвиглась среди улицы.
Один за другим бросались юноши в бездонные объятия Мафальды. И отходили в изнеможении один за другим, а прекрасная Мафальда лежала на мягком ложе из плащей всех цветов, от ярко-красного до самого черного, и обнимала, и целовала, и стонала от беспредельной страсти, от не утоляемой ничем жажды поцелуев. И свирельным голосом, и далече окрест был слышен голос ее, взывающий так:
– Юноши этого города и других городов и селений, ближайших и дальних, придите все в объятия мои, насладитесь любовью моею, потому что я – царица поцелуев, и ласкания мои неистощимы, и любовь моя безмерна и неутомима даже до смерти.
Разнеслась по городу быстрокрылая молва о неистовой Мафальде, которая лежит обнаженная на перекрестке улиц и предает свое прекрасное тело ласканиям юношей. И пришли на перекресток мужи и жены, старцы и почтенные госпожи и дети и широким кругом обступили тесно сплотившуюся толпу неистовых. И подняли громкий крик, укоряли бесстыдных и повелевали им разойтись, угрожая всею силою родительской власти, и гневом Божиим, и строгою карою от городских властей. Но только воплями распаленной страсти отвечали им юноши.
И Бальтасар пришел и рвался к жене, яростно вопия, расточая удары и кусаясь. Но не пустили его юноши к Мафальде. Обессилел старик, и стоя поодаль, рвал на себе одежду и седые волосы.
Пришли городские старейшины и повелели бесстыдному сборищу разойтись. Но не послушались юноши и продолжали толпиться вокруг прекрасной обнаженной Мафальды. И уговоры патеров не подействовали на них. И уже долго длилось позорище, и уже клонился к вечеру день.
Позвали тогда стражу. Воины набросились на юношей, избили многих, других кое-как разогнали. Но вот увидели они обольстительное, хотя уже измятое многими ласками тело Мафальды и услышали ее свирельно-звонкий вопль:
– Я – царица поцелуев. Придите ко мне все, жаждущие сладостных утешений любви.
Забыли воины свой долг. И тщетно восклицали старейшины:
– Возьмите безумную Мафальду и отнесите ее в дом к ее супругу, почтенному Бальтасару.
Воины, как перед тем юноши, обступили Мафальду и жаждали ее объятий. Но так как они были грубые люди и не могли соблюдать очередь, как делали это учтивые и скромные юноши того города, хорошо воспитанные их благочестивыми родителями, то они разодрались, и пока один из них обнимал Мафальду, другие пускали в ход оружие, чтобы решить силой меча, кто должен насладиться несравненными прелестями Мафальды. И многие были ранены и убиты.
Не знали старейшины, что делать. Совещались на улице близ того места, где неистовая Мафальда вопила в объятиях солдат и осыпала их неутомимыми ласками.
Случай, который при всяких других обстоятельствах следовало бы признать ужасным, пришел на помощь сгорающим от бессильного гнева и стыда старейшинам города. Один из солдат, юный и сравнительно с другими слабый, но страстный не менее остальных, не мог дождаться возможности приблизиться к обольстительному телу Мафальды. Он ходил вокруг места, где сладостные звучали поцелуи, где неистощимая любовь дарила в не сравнимые ни с чем наслаждения его товарищам, – и отталкивали его от этого милого места товарищи его и грубо смеялись над ним. Он лег на камни мостовой, жесткие, холодные, – ибо уже целый день прошел и ночная тьма спустилась над городом, – лег на камни, закрыл голову плащом и завыл жалобно от обиды, стыда и бессильного желания. Сжигаемый злобою, украдкою схватился он за свой кинжал и тихо, тихо, как в траве крадущаяся змея, пополз между ногами толпившихся солдат. И приблизился к Мафальде. Ощупал горячими руками ее похолодевшие ноги и в трепещущий бок ее вонзил быстрый кинжал.
Громкий визг раздался и прерывистый вой. В руках ласкавшего ее солдата умирала Мафальда и стонала все тише. Захрипела. Умерла.
Обрызганный ее кровью, поднялся солдат.
– Кто-то зарезал царицу поцелуев! – завопил он свирепо. – Кто-то злой помешал нам насладиться ласками, которых еще никто не знал на земле, потому что первый раз к нам сошла царица поцелуев.
Смутились солдаты. И стояли вокруг тела.
Тогда подошли старцы, уже бесстрастные от долготы пережитых ими лет, подняли тело Мафальды, и отнесли его в дом к старому Бальтасару.
В ту же ночь молодой солдат, убивший Мафальду, вошел в ее дом. Как случилось, что его никто не заметил и не остановил, не знаю.
Он приблизился к телу Мафальды, лежащему на кровати, – еще не был сделан гроб для покойницы, – и лег рядом с нею под ее покрывалом. И мертвая, разомкнула для него Мафальда свои холодные руки и обняла его крепко и до утра отвечала его поцелуям холодными и отрадными, как утешающая смерть, и отвечала его ласкам ласками темными и глубокими, как смерть, вечная, как вечная узорешительница смерть.
Когда взошло солнце и знойными лучами пронизало сумрак тихого покоя, в этот страшный и томный, в этот рассветный час в объятиях обнаженной и мертвой Мафальды, царицы поцелуев, под ее красным покрывалом умер молодой воин. Разъединяя свои объятия, в последний раз улыбнулась ему прекрасная Мафальда.
Я знаю, что найдутся неразумные жены и девы, которые назовут сладким и славным удел прекрасной Мафальды, царицы поцелуев, и что найдутся юноши столь безумные, чтобы позавидовать смерти ее последнего и наиболее обласканного ею любовника. Но вы, почтенные, добродетельные дамы, для поцелуев снимающие одни только перчатки, вы, которые так любите прелести семейного очага и благопристойность вашего дома, бойтесь, бойтесь легкомысленного желания, бегите от лукавого соблазнителя.
Михаил Арцыбашев. Старая история
I
В конце концов дачникам было скучно. Все это был народ, который много говорил о том, что любит природу, восхищался морскими далями, закатом и облаками на таинственной вершине угрюмого мыса, но почти все приехали из больших городов, где природу видели только на картинах и слишком привыкли думать о ней, как о чем-то волшебном, что может совершенно изменить жизнь и дать какие-то особенные, невероятные удовольствия. И потому, хотя все было действительно красиво – и облака на мысе таинственны, и море голубо, и волны нежны и говорливы, и солнце ярко, – все это казалось однообразным. Хотелось чего-то необыкновенного… какой-то особенной любви, поэтичной, красочной, в которой растворились бы тело и душа, как растворяются они, когда совершенно нагой лежишь на горячем прибрежном песке, в убаюкивающей ванне солнечных лучей, видишь только небо да море, а у ног тихонько звенит совсем прозрачная смеющаяся волна, такая маленькая и кроткая, точно серебряная рыбка, плескающаяся на солнце.
А этого ничего не было. Природа, как всегда, была прекрасна, а жизнь ленива и скучна. Правда, утром, когда ходили купаться и ныряли в голубой волне, было весело, но все-таки чего-то не хватало.
Женщины в пестрых костюмах, сверкая голыми руками, отплывали в море и лежали на воде, точно отдаваясь горячему солнцу. Мужчины с высокого помоста прыгали в воду, ныряли и фыркали, как тюлени. И те, и другие издали поглядывали друг на друга. Мужчины волновались, когда видели над волной круглые розовые руки или неожиданно сквозь щели купальни замечали неосторожное нагое и стройное, мгновенно исчезающее тело. А женщины смеялись звонко и нервно, чувствуя на себе жадные взгляды.
Но потом те и другие одевались и выходили на набережную, одетые, притворяющиеся, что под платьями нет ни наготы, ни желания. Они здоровались, с любезным оживлением болтали о пустяках и расходились обедать.
Набережная пустела, и бесполезно жгло ее белые камни далекое солнце. Только на обрыве, над морем, сидели одинокие девушки с книгами, и нельзя было понять, как могут они читать, когда солнце так горит, и небо такое голубое, и море такое большое. Иногда они устало опускали книгу на колени и долго задумчиво смотрели в растопленную солнцем морскую даль, где чуть мерещились пароходы, плывущие, казалось, в какую-то далекую счастливую страну. А потом потягивались, закинув руки за голову и выгибаясь стройным, гибким телом.
Вечером, когда над морем стояла белая луна, вокруг нее небо было теплое и дальний мыс таял в прозрачной дымке, на обрыве начиналась особенная, таинственная жизнь. То тут, то там раздавались голоса и странно громки были только женские. Мужчины бурчали так тихо, что можно было подумать, будто там одни женщины. И оттого казалось, что они говорят и просят о чем-то таком, чего нельзя сказать громко. А в звонком и лукаво наивном смехе женщин отчетливо слышалось:
– Знаю, чего тебе хочется от меня… Может быть, догадайся, я сама хочу того же… Но я не скажу этого, нет, не скажу…
Это были счастливые, которые уже нашли то, чего им было нужно от этой солнечной и лунной природы, от моря и теплой южной ночи. А остальные, в смутном ожидании какого-то счастья, ходили по набережной, слушали разухабистый военный оркестр, в котором, казалось, было слишком много барабанов, смеялись повторяющимся остротам и ужинали на поплавках. Им было скучно и обидно, точно кто-то обманул их.
На том поплавке, который был ближе к музыке, каждый вечер ужинала одна и та же компания случайных курортных знакомых: веселый доктор, в белой панаме, с женой – молодой и бледной дамой; известный писатель, большой и басистый мужчина, с огромной швейцарской трубкой в зубах; больной чахоткой студент и тоненькая, большеглазая, как будто бы вся голубая девушка, которую днем постоянно видели с красками, примостившуюся где-нибудь у розовых камней, облизываемых белой пеной.
Это была дружная компания интеллигентных, неглупых людей. Благодаря тому, что среди них был известный писатель, многие с любопытством и завистью поглядывали на их столик и прислушивались к их разговорам. Поэтому писатель говорил преувеличенно громко и важно дымил своей трубкой.
Должно быть, потому, что среди них была молоденькая, еще не любившая, но готовая полюбить девушка, такая хорошенькая в своей синей юбке и белой рубашке с синими полосками, разговор постоянно вертелся около любви.
Каждый говорил о ней по-своему. Доктор отрицал, как счастливый человек, и когда он высмеивал мнимую поэзию чувства, намекая, что не в поэзии тут дело, жена его улыбалась и поглядывала на мужа влюбленными, лукавыми глазами. Писатель, пуская клубы дыма и щеголяя наблюдательностью, вдавался в тонкости психологии, говорил так хорошо, как будто писал рассказ, но никак нельзя было понять, во что он сам верит. Больной студент, иронически покашливая, подпускал пессимизма, и его болезненные колкости, пылающий румянец на острых скулах и беспричинная злость говорили ясно, как хочется ему ласки и любви вот такой милой, нежной и чистой девушки. А она слушала внимательно, серьезно поворачиваясь к тому, кто говорил, казалось, прислушивалась к чему-то в глубине своей тонкой, целомудренно пытливой души.
– Что вы мне говорите, – злился чахоточный студент, точно боялся, как бы их речи не вскружили светловолосой и темноглазой головки, прислушивающейся к каждому слову и бледнеющей от волнения. – Любовь… Разбираться в том, есть ли это просто грубый половой инстинкт или какое-то сложное чувство… шестое чувство… – болезненно покривился он, – я не буду. Любовь есть факт, а все остальное в высокой степени второстепенно… Я знаю только то, что в любви нет ничего облагораживающего, как вы говорите, а, напротив, она унижает и обесцвечивает человека.
Он заметил, как темные глаза испуганно-повернулись к нему, и продолжал, возвышая надорванный голос:
– Говорят, человек, купивший фарфоровый сервиз, потерял свободу, а тут не сервиз… Вы чужую жизнь берете. И вечно должны вы помнить, что каждое ваше слово, каждый ваш шаг отражаются на другом, и притом – на человеке, которого вы любите, который вам дорог… Это ведь ужасно… Вы не хотите, не можете и не имеете права огорчить, сделать несчастным, испортить чужую жизнь… А потому мало-помалу приучаетесь казаться веселым, когда вам скучно, работать, когда вам не хочется, дорожить своей жизнью, когда вам нужно поставить ее на карту… Самое натуральное рабство… Говорят, что любовь есть предпочтение одного перед всеми…
– Зачем же перед всеми? – игриво перебил веселый доктор и переглянулся с женой таинственным, говорящим взглядом, от которого она покраснела и притворно погрозила ему пальцем.
Студент покосился на них, подумал, что это пошло, и брезгливо заметил, как будто вскользь:
– Несчастная любовь – страдание, а чересчур счастливая – пошлость… Любовь же умеренная, как теплая вода, ни то ни се… и не любовь вовсе… Так, значит, если правда, что любовь есть предпочтение одного перед всеми, то ведь это-кастрация… Человек отказывается от всего, что может быть лучшего, надевает шоры, становится дураком, факиром, который удовлетворен созерцанием своего пупка и не видит, как мимо проходит каждый день новая красота, целый хоровод новых возможностей счастья и радости… Да, может быть, когда-нибудь и додумаются до форм истинно свободной любви, но теперь увы! – единственная форма свободы в половых отношениях, извините за выражение, проституция.
Писатель, щурясь от дыма, с высоты своего огромного роста посмотрел на его бледное озлобленное лицо и подумал: «Бедняга… А ведь он, кроме дешевых публичных домов, ничего не видел в своей жизни… Так и умрет, не увидев, и будет думать, что прав».
Веселый доктор, которому надоели отвлеченные рассуждения, сказал:
– Во многом вы, конечно, правы… Мужчина и женщина слишком не похожи друг на друга и ожидать, что они придут к соглашению без тяжких взаимных уступок, нелепо… Да и вообще… каких только трагических коллизий не создает эта самая любовь… Вот, например, здесь, недалеко на хуторе, живет один мой хороший приятель, некто Перовский…
– Перовский?.. А, да… – оживившись, отозвался писатель. – Это действительно драма…
И, почему-то повернувшись прямо к девушке, он красиво и интересно рассказал длинную историю.
Этот Перовский еще студентом сошелся с женщиной гораздо старше его. Ему было лет двадцать пять, а ей под сорок, но она была очень хороша. В прелести увядающей женщины есть что-то невыразимо обаятельное, напоминающее осеннюю астру. Трогает красота, которая сегодня так красочна и привлекательна, а завтра осыплется, как осенний цветок. И в сознании своей последней красы она становится особенно нежна, дорожит каждой лаской, отдается полно и бесстыдно, как могут отдаваться только умирающие, для которых уже не существует завтрашний день. И чем моложе мужчина, чем сильнее в нем запрос сладострастия, тем ярче чувствует он эту прелесть. Оттого постоянно явление, что очень молодые мужчины отдают свою первую любовь женщинам известного возраста.
– Может быть, еще и потому, – говорил писатель, – что в любви такой женщины всегда есть оттенок материнства, который так трогает и привязывает… У этого Перовского был когда-то большой голос. Ему прочили карьеру первого русского баритона… Я помню, как еще в университете барышни толпой бегали за ним… А эта Лидия Павловна бредила его славой… Она аккомпанировала ему, ухаживала за ним, берегла его голос, баловала… создала вокруг него целый культ. Казалось, она готова была на смерть ради того только, чтобы он имел маленький лишний успех. И надо признаться, что он ей многим был обязан. Но годы брали свое. Из прелестной женщины она мало-помалу превращалась в увядшую, немного-таки комичную старуху… Как-то уже и странно, и больно было видеть их вместе: он – совсем молодой, захватывающий своим пением и всей своей широкой, богато одаренной натурой, постоянно окруженный влюбленными девушками, а она – незаметная, комичная, старающаяся притираньями и фальшивыми зубами продлить неудержимо уходящую молодость… Над ними стали посмеиваться. Перовский, конечно, не мог этого не видеть, и страдал. Да он и сам, вероятно, уже тяготился этой противоестественной связью, томился и мечтал о новом, ярком, молодом чувстве. Но у него, к несчастью, была глубокая, благодарная, жаждущая подвига душа. Он не мог забыть прошлого, не мог принести ее в жертву, страдал и кончил тем, что в жертву принес себя. Он стал уверять и ее, и себя в мишурности всякой карьеры и уехал сюда, в какой-то хутор… Просто спрятался от людей и от жизни, которая слишком мучительно тянула его к себе… Теперь, конечно, все пропало… Он побледнел, потускнел… живут они в своем хуторке, почти ни с кем не знаются, сажают виноград, копают грядки… Жизнь кончена… А какая это могла быть красочная, живая, интересная жизнь…
Девушка в белой рубашке с синими полосками, вся бледная от волнения и жалости, смотрела прямо в рот писателю темными скорбными глазами. И чувствуя этот трогательный, печальный взгляд, писатель рассказал эту историю, эту драму, незаметную и страшную, так торжественно и грустно, как будто читал чье-то скорбное и святое житие. И веяние печали тихо проносилось над ними. Даже веселый доктор, давно знавший эту историю и никогда не придававший ей значения, приуныл, а жена его побледнела, и тайный страх тенью лег на ее молодое счастливое лицо. Когда писатель кончил и принялся набивать свою трубку, долго молчали. Слышно было, как за обрывом шумит море, где-то плещутся весла и несмело запевает молодой голос.
А потом начали спорить. Писатель горячо доказывал, что в этой жертве есть настоящая красота; студент озлобленно, как личного врага, высмеивал человека, который из-за какой-то старой бабы отказался от жизни, а веселый доктор начал ругать эту женщину, которая приняла жертву и не сумела уйти вовремя.
– Но ведь и она не виновата… – робко заметила его жена.
– Мало ли чего, не виновата… Так, значит, губить человека?
Доктор стал спорить уже с женой, увлекся и так нетактично, уже ни к селу ни к городу, намекнул, что свой своему поневоле – брат, что молодая женщина обиделась и чуть не заплакала. От ее зазвеневшего слезами голоса всем стало неловко, и больной студент, ссылаясь на сырость, предложил идти по домам.
Было, впрочем, и в самом деле уже поздно. Музыка давно замолкла, городок затих, набережная опустела, и только редкие огоньки в дальних дачах говорили о том, что еще не все спят.
Белая луна стояла над черной горой и внимательно смотрела в темную бухту; так же таинственно и холодно, как смотрела она, когда еще не было здесь веселого дачного городка и вечное море одно нарушало тишину, плескаясь о дикие камни.
Писатель и больной студент пошли вместе. Шли медленно, часто останавливаясь и продолжая спорить. И еще долго в молчании лунной ночи было слышно, как писатель громовым голосом, очевидно горячась, оттого что доказывает то, во что и сам не верит, спорил с иронически покашливающим студентом. Они стояли на набережной, освещенной луной, чернели двумя резкими тенями и заглушали громкими голосами нежную, звенящую музыку бухты, тихо поплескивающей в своих каменных берегах.
II
Как все веселые люди, не выносящие скуки, доктор считал своим долгом заботиться о развлечении знакомых. Он устраивал поездки к дальнему мысу, в лазоревых гротах которого, в прозрачной до дна воде, казалось, еще жили прекрасные нагие русалки с загадочными зелеными глазами. Потом организовал длинные путешествия в экипажах и пешком в горы, придумывал зажигать сухую траву на вершинах, и постоянно его белая панама озабоченно рыскала в толпе по набережной в поисках нового интересного «номера», как он выражался. Но все это быстро надоело. Скоро даже самые слова «лодка» и «горы» наводили ленивую скуку. Тогда веселый доктор решил, что пора разнообразить общество, и вспомнил о Перовском. Ему показалось, что это будет очень интересно, а в его веселую легкомысленную голову как-то не пришла мысль, что это немножко жестоко: показывать для увеселения скучающих приятелей человека, который только тем и любопытен, что в жизни его была тяжелая и печальная драма.
Не пришло, впрочем, это в голову и писателю. Когда доктор поведал ему о своем намерении вытащить Перовского, он оживленно посмотрел сквозь вечные клубы дыма и сказал одобрительно добродушным басом:
– Что ж, это любопытно… Непременно приведите его.
И через несколько дней веселый доктор привел на поплавок какого-то высокого бородатого человека в больших сапогах и синей рубахе.
– Позвольте вас познакомить… Мой хороший приятель, Дмитрий Аркадьевич Перовский, – сказал он торжественным тоном шарлатана, показывающего какую-то достопримечательность.
Писатель поздоровался с Перовским как старый знакомый, радушно, по-приятельски. Жена доктора мило улыбнулась, и в ее преувеличенной ласковости было заметно желание приласкать несчастного человека. А в темных глазах девушки появилось то испуганное выражение, которое бывает у очень добрых и молодых людей, когда им показывают человека, которому уже недолго осталось жить.
Должно быть, Перовский почувствовал, что на него смотрят как-то особенно. По его красивому бородатому лицу с немного сумрачными глазами и резкими морщинами в уголках рта мелькнуло беспокойное выражение. Он сел и сейчас же схватился за предложенный стакан чаю и, опустив глаза, принялся перебирать пальцами по краям блюдечка.
– Давнехонько мы с вами не видались, – сказал писатель.
Перовский поднял глаза и сейчас же опустил их.
– Да, давно… – неловко ответил он.
– Ну, как поживает Лидия Павловна? – опять спросил писатель и по своей привычке прищурился от дыма.
Но тоненькой девушке, испуганно следившей за всеми, показалось, что он и прищурился, и спросил нарочно. Ей стало стыдно за него. Жаль Перовского и страшно, чтобы он не высказал перед этими грубыми, нетактичными людьми своего страдания.
Но Перовский, не подымая глаз, ответил спокойно и просто:
– Все болеет последнее время… Меня это страшно беспокоит… Должно быть, у нас на хуторе сыро все-таки…
И девушка расцвела: она обрадовалась, что он ответил так тепло о женщине, которая ведь разбила ему жизнь. И чувство жалости и удивления перед его, как ей казалось, великим и скромным подвигом задрожало в наивном чистом сердце.
Сначала разговор не клеился. Перовский был сдержан и даже дик, смотрел вниз и нервно перебирал пальцами все, что попадалось под руку. Все старались быть с ним особенно ласковыми и внимательными, и это создавало ту неприятную принужденность, какая бывает у постели труднобольного.
Но потом писатель заговорил о последних литературных новинках, о последнем романе знаменитого индивидуалиста. Он хвалил роман и даже восхищался им как проповедью силы и свободы.
– Пора, в самом деле, громко сказать, что человек создан для счастья, как птица для полета, – крикнул он громовым голосом, с удовольствием замечая, что его слушают три хорошенькие барышни за соседним столом.
– Счастье не только в победе над другими, счастье есть и в самопожертвовании, – негромко возразил Перовский.
Писатель заспорил, стал горячиться и кричать. Девушка в синей юбке опять испуганно поглядела на Перовского. Ей показалось, что писатель нарочно поднял этот вопрос и спорит не с Перовским, а со всей жизнью самого Перовского.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.