Текст книги "Королевские дети. Жизнь хороша (сборник)"
Автор книги: Алекс Капю
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
В тесном мирке жил Жюль Вебер. Все у него было маленькое, зато мечты великие. Он мечтал о скандинавских женщинах и трансатлантических пароходах, о небоскребах Нью-Йорка и просторах Оклахомы. А поскольку в мечтах его все это связывалось воедино и не могло существовать по отдельности, он для начала решил в огороде родительского дома, граничившем по южной стороне с недавно отстроенной Транзит-штрассе, возвести небольшой небоскреб. А уж остальное – океанские пароходы, Оклахома и скандинавские женщины – как-нибудь, да приложится.
В планах его значился представительный торговый зал в нижнем этаже и достойные квартиры с лепниной на потолке, с раздвижными, хрустального стекла, дверями на семи этажах, а еще мансардные комнаты для прислуги. Планировалось возвести наиболее репрезентативное сооружение всего городка, так что архитектурное управление незамедлительно одобрило проект. Спустя несколько дней прибыла строительная техника уважаемой отечественной строительной фирмы. К концу марта полностью вырыли котлован, в середине апреля забетонировали подвальный этаж. Работы бойко продвигались. Однако в мае, когда первый этаж был уже полностью готов, а на втором уже вознеслись в высоту опоры для третьего этажа, бухгалтер уважаемой отечественной строительной фирмы заметил, что молодой Жюль Вебер все еще не уплатил, согласно договору, предварительный платеж в размере пятидесяти тысяч франков. Заказным письмом пришло Жюлю Веберу требование, выдержанное в неприятно сухом тоне и устанавливавшее трехдневный срок оплаты.
Вебер просил извинить его и подождать день-другой, ссылаясь на болезнь, перегрузки на работе, административные перевороты и обещая поступление платежа во вторник следующей недели. Как уже говорилось, шли двадцатые годы, период между великой войной и великим кризисом, период, когда мир вдруг поверил, будто любому достаточно влезть в безнадежные долги, чтобы непременно стать миллионером.
Спустя почти столетие невозможно установить все частности тех событий. Можно предположить, что Жюль Вебер, в воодушевлении Золотого века, рассчитывал на местную сберегательную кассу, якобы способную стопроцентно финансировать ему как представителю коренного здешнего рода строительство небольшого небоскреба. Вполне возможно, что директор строительной сберегательной кассы как-то раз за бокалом в ратушном погребке, да с утра пораньше, сам заверял его, что подлинный смысл существования любого местного банка состоит в поддержке местных предприятий при осуществлении их проектов.
Сегодня нам ясно как божий день, что о стопроцентном финансировании строительства сберегательной кассой не могло быть и речи ни в какой момент времени – хотя бы просто потому, что мастер Вебер в качестве гарантий мог предоставить лишь свой огород, малярные кисти да несколько стремянок. Оглядываясь назад, можно скорее удивляться, что уважаемая отечественная строительная фирма вообще приступила к работе, не дождавшись, как это принято, поступления платежа.
Можно вообразить то нарастающее отчаяние, с каким молодой человек за выходные дни обходил частные виллы директоров сберегательных касс по всей округе, и как те сокрушенно морщили лбы, выворачивали руки, демонстрируя пустые ладони, как покачивали головой, когда уже выпроводили молодого человека.
До вечера вторника Вебер все еще не заплатил, так что с утра в среду вся техника на стройке встала. Рабочие все-таки появились там ненадолго, чтобы снять леса и вернуть инструменты на склад. После чего на улице под путепроводом, на Транзит-штрассе, наступила полная тишина.
И вот так в начале лета маляр оказался один на один с долгами и брошенной стройкой. До осени с ее бурями и ливнями еще далеко, но ведь она придет, а за нею зима, и если Вебер ничего не предпримет, следующей весной из-под тающего снега перед ним откроется сталактитовая пещера на грани обрушения. Поэтому 23 июня 1925 года он с поспешно набросанным чертежом обратился к властям за разрешением временно покрыть свое недостроенное сооружение черепичной крышей для защиты от непогоды, пока не прояснится вопрос финансирования и не возобновятся строительные работы.
Строительное управление не возражало, ведь никому не хотелось вот так взять, да сразу и погубить Жюля Вебера-младшего, последнего отпрыска старинного здешнего семейства. Впрочем, разрешение ему выдали временное, всего-то на пять лет. Он наскреб денег на плотника и кровельщика, и те – при стопроцентной предоплате – покрыли его дом двускатной крышей.
А вот строительная техника никогда уже не вернулась в его огород. Вместо этого разразился мировой экономический кризис, а затем следующая война.
Из городской адресной книги можно почерпнуть, что Жюль Вебер на ближайшие десятилетия обосновался со своей малярной мастерской в крытой временной постройке. На нижнем этаже, прямо на благородном дубовом паркете, он смешивал свои краски, на верхнем этаже красил обои и раскладывал их для просушки в саду. Срок разрешения на строительство временной крыши через пять лет истек, однако в строительном управлении никто не обратил на это внимания. Скандинавскую женщину Вебер так никогда в жизни и не встретил, трансатлантическое путешествие на борту океанского гиганта с дальнейшей скачкой по бескрайним равнинам Оклахомы также осталось мечтой.
Жюль Вебер жил один.
Согласно устному преданию, с годами и десятилетиями он все более подпадал под действие пития и дурманящих растворителей в краске, а точнее – к концу недели он оказывался почти не в состоянии выполнять свою работу. Финансово он так никогда и не встал на ноги. И когда в начале пятидесятых годов свершилось экономическое чудо, у Вебера уже сил не хватило в нем поучаствовать. Он не обучал подмастерьев и вынужденно распустил последних своих подсобных рабочих, он рано постарел и брался только за небольшую и легкую работу. Общине пришлось назначить ему пожизненную ренту, но в обмен во владение общины отошел домик на Розенгассе и огород вместе с незаконченной постройкой. Жюль Вебер отныне лишился средств, а вскоре лишился бы и крыши над головой, ему грозил переезд в дом престарелых. Однако его пребывание там еще сильнее ударило бы по общественному карману, и потому ему предоставили право до конца дней пользоваться домиком на Розенгассе.
Кончилось все это ветреным апрельским утром 1967 года, когда Жюль Вебер красил снизу какую-то крышу в городском квартале Шенгрунд. Свалившись с лестницы, он угодил прямо на острые кованые прутья садовой ограды. Похороны прошли быстро, проститься пришли немногие. Последний покой Вебер обрел в колумбарии на краю городского кладбища.
Земное его наследие состояло, помимо некоторых малярных принадлежностей, из разнообразного барахла, скопившегося за пятьдесят с лишним лет холостяцкого существования. Наследницей по закону, благо потомков он не оставил, являлась община. Пятерым рабочим городских служб пришлось вкалывать пять дней, чтобы навести порядок в домике на Розенгассе и в недостроенном сооружении под черепичной крышей.
А затем встал вопрос о том, как распорядиться обеими постройками. Жилому дому применение нашлось быстро, туда заселили испанцев – временных рабочих, в большом количестве приезжавших в страну на весь строительный сезон. В шести тесных комнатках проживали человек по двадцать пять, позволяя общине драть с них преступно высокую плату. Некоторые, обойдя запрет и весной перетащив к себе жен и детей, прятали их на чердаке до поздней осени.
Труднее оказалось найти назначение для небольшого недостроенного сооружения на Транзит-штрассе. Здесь на верхнем этаже под временной крышей летом стояла душная жара, зимой же ледяной холод, а торговый зал внизу, как выяснилось, нельзя было ни сдать, ни продать, поскольку Транзит-штрассе задыхалась в автомобильном движении и к большим витринам отродясь не приближался ни один пешеход.
Полгода заведение стояло пустым. Но осенью, когда ветер задул с северо-востока и разогнал людей с полянок для пикников на опушке леса по домам, недострою нашлось применение. Почтенная местная строительная фирма за символическую плату сдала его под клуб испанским рабочим, которые уже начали ворчать по поводу тесноты в жилых бараках.
С тех пор в незавершенную высотку Жюля Вебера по выходным дням до отказа набивались горластые, размахивающие руками, дымящие как паровозы молодые люди. Всем миром они установили тут барную стойку и устроили танцпол, прикрыв благородный дубовый паркет удобным для мытья линолеумом в красно-зеленую клетку. Испанское посольство учредило здесь библиотеку, чьим книгам суждено было и сорок лет спустя стоять на полках в целлофановой упаковке. По субботам тут пахло паэльей, вяленой треской и тортильей, а спустя несколько лет, когда сезонные рабочие первого поколения добились для себя и своих семей права остаться в стране, здесь бушевали детские дни рождения, рождественские праздники и народная испанская музыка. О том, что разрешения на строительство этого здания нет вот уже более тридцати лет, со стороны администрации – благо здание находилось в ее собственности – никто и не вспоминал, а уж если б кто и поинтересовался, то сослались бы на обычное право.
Около 2000 года основатели бара «Севилья» стали один за другим выходить на пенсию и возвращаться на родину – пожилыми людьми. Там они поселялись в жилищах, отстроенных ими на старость за твердую валюту, и старались изо всех сил наслаждаться заслуженным отдыхом. Но большинство не радовались своей жизни пенсионеров, потому что там, дома, они уже никого не знали. Друзья и родственники прежних времен поумирали или отвыкли от них за прошедшие десятилетия, а в глазах молодых те, кто вернулся домой, не были настоящими местными, поскольку на автомобилях у них так и остались швейцарские номера и их называли «Los Suizos» – швейцарцы.
И в самом деле. Пришлось им и самим признать, что они уже наполовину швейцарцы. Они уже не могли примириться с всевластием духовенства, с открытыми свалками, с раздутыми от сознания собственного величия деревенскими королями, в изгнании они привыкли к пунктуальным поездам, надежным уборщикам мусора и относительно неподкупным чиновникам. Да, в те годы вся Испания, вдохновленная Америкой, утопала в потребительском чаду, разразившемся в стране вместе бумом на рынке недвижимости рубежа тысячелетий. Но и этим возвращенцы не могли насладиться, ибо они, усвоив алеманнскую рачительность и разумную бережливость, подозревали, что скороспелое счастье не обещает постоянства.
Некоторое время постаревшие возвращенцы блуждали по местам своей юности, в одиночестве пили кофе на деревенской площади и скучали по своим детям и внукам, которые остались в изгнании, поскольку не считали его таковым. Обманутые плодами десятилетий подневольного труда, некоторые из них спустя несколько месяцев умирали, причем часто без каких-либо медицинских оснований. А другие в один прекрасный день садились в машину и, проехав тысячу или две тысячи километров в обратном направлении, усаживались к стойке в баре «Севилья» и заказывали себе кофе так, будто никуда и не уезжали, а далее с грустью отмечали, что их отсутствия и в самом деле никто не заметил.
Так они и сидели все вместе за стойкой, постепенно углубляясь в молчание и старея, и бар «Севилья» тоже старел, ведь молодежь их не сменяла. Сыновья и дочери этих стариков все детство провели в баре «Севилья», но теперь его избегали: откуда бы у них взялась потребность в иммигрантском клубе, когда сами они, в отличие от родителей, иммигрантами не являлись? Они родились здесь, они даже во сне разговаривали на местном диалекте и усвоили местные нравы, на завтрак они ели йогурт, компостировали пищевые отходы, вступали в брак со здешними сыновьями да дочерьми и жили давно уже не в мансардах и не в бараках, а в комфортабельных четырехкомнатных квартирах с плоскими телевизорами и теплыми полами. А когда им хотелось выпить пива «Сан-Мигель», они покупали упаковку из шести бутылок в винном супермаркете.
Вот так постепенно и дичал бар «Севилья». Прибыли он больше не приносил, счета скапливались, а за аренду никто не платил, к тому же протекала крыша, в окна дуло через щели, газовое отопление устарело. Так не могло продолжаться, бару и жилому дому грозила полная разруха. И тогда община выставила участок на продажу.
Все последние годы в привокзальном квартале стеклянные высотки росли, как грибы после дождя, самое время было и бару «Севилья» освобождать место. Но поскольку незадолго до того мыльный пузырь недвижимости лопнул и строительная отрасль замерла, чтобы набрать воздуху для следующего пузыря, никто не хотел покупать два эти домика, пришедшие в упадок и столь неудачно расположенные между железной дорогой и Транзит-штрассе, в самом шумном месте городка.
Однажды в процессе утренней прогулки я оказался на Транзит-штрассе и увидел объявление: ПРОДАЕТСЯ. Совсем уже пожелтевшее. За год до того я впервые в жизни получил настоящие деньги за толстый роман, и было мне пятьдесят лет, и во всех пивнушках города я чувствовал себя или слишком старым, или слишком молодым, или вообще не к месту, и друзей своей юности я потерял из виду, потому что мы годами занимались только своей карьерой и воспитанием своих детей. А теперь, когда дети до некоторой степени выросли, а карьера до некоторой степени удалась или, наоборот, не удалась, не было у нас места, где мы снова могли бы сойтись.
Если меня спрашивают, почему я приобрел бар «Севилья», ответ звучит так: потому, что во всем городке не было бара мне по вкусу, а жизни без хорошего бара я представить себе не могу. Не должно такого быть, чтобы весь отведенный нам жизненный срок мы проводили бы в стерильных офисах и стерильных фитнес-клубах, стерильных электропоездах и стерильных жилых помещениях, не должно дойти до того, чтобы люди встречались друг с другом только в интернете. Без баров и пивных – это я утверждаю как гражданин! – немыслима res publica. В живом обществе, при действующей демократии, люди должны свободно встречаться в физическом месте, и друзей иметь не только на Фейсбуке. Я глубоко убежден, что делаю здесь нечто правильное, важное и хорошее, поскольку и в будущем должны остаться такие места, где не заправляют Старбакс, Майкрософт и H&M. Места, где мы можем танцевать наши танцы и петь наши песни в тот недолгий срок, что нам отпущен.
Все это я говорю, если меня кто-нибудь спрашивает, зачем я таскаю тут стеклянную тару на тележке. Говорю это из убеждения. Не навязанного, а моего собственного. Но на самом деле все проще. Я делаю это, потому что я так хочу. Потому что мне доставляет это удовольствие. Ведь прекрасное, я думаю, возникает не из необходимости, а наперекор ей.
ПО УТРАМ КО МНЕ ЧАСТО ЗАГЛЯДЫВАЮТ друзья, они знают, что бар-то закрыт, а вот боковой вход не заперт. Большинство из них я знаю вот уже несколько десятилетий: c некоторыми играл в одной песочнице, с другими танцевал в молодежном клубе или в гимназии трудился над стенной газетой. Объединяет нас в первую очередь тот факт, что никто из нас вот так по-настоящему не уезжал из городка. Ну да, кто-то работал, может годик в Дубае или учился семестр в Шеффилде или в Беркли. Но потом все мы вернулись назад, домой.
Порой я задаюсь вопросом, почему мы так упорно остаемся здесь – что же есть такое, что нас здесь держит? Наверное, ничего особенного. Возможно, мы только оттого никуда не уехали, что никогда не испытывали давления страданий, а в самой богатой и миролюбивой стране на свете не очень-то сложно развить в себе относительно позитивное мировосприятие. И зачем рваться завоевывать мир, если easyJet бросит к твоим ногам любой мыслимый уголок света по цене трех-четырех часов оплаты труда? Может, мы только потому не переехали в Цюрих, Нью-Йорк или Берлин, что не хотим пить латте-макиато без кофеина с соевым молоком, никогда не балдели от салата руккола с заправкой бальзамико и не рвемся работать на телевидении. Обычного кофе вполне достаточно. А телевизор, если ему надо, пусть сам сюда приходит. Только пусть предварительно позвонит.
Люблю людей, которые остаются, и мои старые друзья мне очень дороги. Совместное пребывание с ними кажется мне будто серебром блеснувшими нитями, соткать которые может только время. Кочевников я тоже люблю, но они не дают мне времени, необходимого для того, чтобы я успел к ним всем сердцем привязаться. Это не означает, что лучше знаешь друг друга, если много времени проводишь вместе. Нет, тогда просто знаешь друг друга дольше, вот и все. Некоторых из старинных своих друзей я знаю только по прозвищам. Если бы мне пришлось назвать их настоящие имена, я бы призадумался. То и дело случается, что кто-то в среднем возрасте хочет отказаться от прозвища, полученного в юности, но нам это всегда неприятно. Что, Джамбо теперь уже не хочет быть Джамбо? Его теперь надо называть Клаус-Дитер? Только потому, что он сделал бандажирование желудка и сбросил пол центнера веса? Он чокнулся что ли, Джамбо?
У других я знаю только фамилию. Например, маляр Дуррер для меня просто «этот Дуррер». И этот Дуррер пьет черный кофе без сахара, выглядит как Джек Николсон и говорит как сельский пастор. Своей внешностью, на удивление привлекательной для женщин, он обязан генетическому счастью, а своей духовной аурой, отпугивающей женщин, рутинной работе. Каждый маляр, по словам Дуррера, целыми днями пялится на белые стены и часами выполняет усыпляюще монотонные движения, что можно уподобить непредумышленной медитации, которая в сочетании с вездесущим высокопроцентным растворителем обеспечивает нечто вроде буддистского состояния духа. А вот привитое ему христианство, как говорит Дуррер, вступает в некоторый конфликт с целью малярного дела, поскольку Слово Божье не имеет отношения к стенам, которые клиент просто хочет видеть белыми.
А что касается моего друга Серджио, то тут я только в имени и уверен. По поводу фамилии – Грапелли? Кастелло? – мне пришлось бы полистать телефонный справочник. При том, что мы вместе ходили в начальную школу и на площадке играли в футбол во время перемен. Серджио итальянец, он в раннем детстве перебрался сюда с родителями из Южного Тироля. В те времена, когда мы учились в школе, у него было две пары обуви: черные полуботинки, чтобы по воскресеньям посещать церковь, и шипованные горные ботинки для будней. Играть в футбол на площадке он всегда приходил в горных ботинках. А воскресные полуботинки, хотя для футбола они подошли бы больше, его мать от воскресенья до воскресенья держала в сундуке. Серджио в своей грубой обуви был крепкий защитник, только берцовые кости трещали. Так что скоро ему вообще запретили играть. Эту обиду он так за всю жизнь и не преодолел, ведь она была лишь одной из многих, нанесенных ему в детстве. Во время школьных походов никто не хотел пить из его термоса, а когда всем классом перед Рождеством мы пекли печенье, учительница из всех детей только итальянского мальчика отправляла мыть руки. С тех пор Серджио терпеть не может рождественское печенье, чай и футбол, и очень быстро обижается, лучше его не задевать. Когда по телевизору футбол, он отправляется рыбачить на речку, причем один. Кто хочет войти к нему в доверие, тому надо сначала лет тридцать выказывать ему уважение. Тем, кто сейчас хотел бы начать, времени остается маловато, нам всем уже за пятьдесят. Я-то начал сорок лет назад, теперь пожинаю плоды. Мы с Серджио преданы друг другу до хрипоты в глотке.
Заходя ко мне в бар выпить кофе, он отказывается от блюдечка под чашкой и от ложки, чтобы размешать сливки. Дескать, давай попроще. Дома у Серджио семеро детей, он всех обеспечивает. На его вкус, хватило бы троих, ну, четверых детей, но его жена считала по-другому. «В определенных вещах, – говорит Серджио, – надо давать волю женщине, которую ты любишь. Когда она хочет еще одного ребенка, так сделай его, ради бога, другого пути просто нет. Ведь если она останется наедине с этим желанием, то будет справедливо чувствовать себя преданной и начнет думать, не стоит ли завести ребенка с кем-нибудь другим».
Чтобы прокормить свое многоголовое потомство, Серджио работает по много часов в день, часто в субботу и в воскресенье. По профессии он строитель, специализируется на расширении и перестройке одноквартирных домов двадцатых годов, и в этом деле считается лучшим на всю округу. За несколько десятилетий он перестроил десятки таких домиков, целые улицы отличает его почерк. Он большой оригинал, работает всегда в одиночку и вечно ругается с архитекторами и застройщиками. Начальника он бы не потерпел, а его как начальника тоже не потерпели бы, потому что он всегда все лучше знает. Когда другие злятся на его всезнайство, он не обращает внимания. А что, надо делать вид, будто он не знает все лучше всех?
Как почти все строители, он вечно переживает, что своей пропыленной одеждой и забитыми бетоном ботинками может что-нибудь запачкать. Переживания оправданы. Вот Серджио допил свой кофе и ушел, а мне на всем пути от бокового входа до стойки приходится вытирать паркет влажной тряпкой.
А еще бывают такие, у кого имена настолько распространенные, что приходится их дополнять поясняющей приставкой. Вот, например, Руди. Стоит зайти разговору про Руди, кто-нибудь обязательно спросит: какой это Руди? А ему отвечают: тот Руди, который на школьном вечере упал с лошади.
Или Сильвия. Какая Сильвия? Которая после развода на радостях доехала на самокате аж до Стамбула!
Или Яичный Эмиль, который долгие годы обеспечивал себе прибавку к пенсии тем, что покупал в супермаркете самые дешевые яйца, тщательно вымазывал их голубиным пометом с перьями из подушки, а потом продавал на рынке в пять раз дороже. Когда его трюк разоблачили, он напрочь отвергал любые упреки в мошеннических действиях. Разве он когда-либо сообщал – письменно или устно – данные о происхождении своих яиц? Разве он виноват, что покупатели благодаря помету и завышенной цене считали их био-яйцами с фермерского двора?
Или Фердинанд, у которого руку выше локтя украшает половина татуировки. Фердинанд всегда готов продемонстрировать любому по желанию свою половинку татуировки и любит про нее рассказывать. Она изображает русалку, чья рыбья часть живота очень красиво прорисована сочным, чешуйчатым зеленовато-голубым цветом. Однако контуры торса c обнаженной грудью лишь намечены, а головы и вовсе нет.
«Да просто оно зверски больно, ну! – поясняет Фердинанд, расправляя закатанный рукав рубашки. – Лежал я у татуировщика, мука мученическая, и вдруг говорю сам себе: а что ты тут собственно делаешь? Добровольно позволил растянуть себя на дыбе, да еще деньги за это заплатил! Какая от этого польза, ты не с ума ли сошел? Зачем тебе нужна эта треклятая татуировка? Чтобы люди сказали, мол, смотри-ка, вот он, Фердинанд с русалкой на плече? А иначе я вообще никто? Потому что не состою ни в каком союзе, ни в какой партии? Потому что больше не хожу в церковь и никогда не был женат? Потому что освоил профессию, которой давно уже не существует – механик телефонной станции? И что, русалка мне поможет? Русалка из каталога татуировок? Дед у меня – католик, часовых дел мастер и военный велосипедист. Мама посещала общество друзей природы и воспитала четверых детей. Отец состоял у либералов и в клубе «Олдтаймеры-Опель». А я кто? Человек с русалкой? До конца моих дней? Вот я и сказал татуировщику, чтоб он прекратил свою работу и выписал мне счет. „Прямо сейчас?“ – спросил тот. – „Да, пожалуйста“, – ответил я. – „Ты уверен? – спросил татуировщик. – Хочешь всю оставшуюся жизнь гулять тут с половиной татуировки?“ – „Так точно, – ответил я. – Отныне я человек с половиной татуировки. Я человек, который опомнился на полпути».
НАИБОЛЕЕ ЧАСТЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ бара «Севилья», причем с большим отрывом, это мой сосед Исмаил. За день он раз десять, двенадцать, двадцать торопливо проходит мимо моих витрин. Ходит, согнувшись как старикан, хотя ему и пятидесяти нет, и по дороге играется со своим зубным протезом, как будто не знает, что его видно за стеклом. И через раз он спешно входит внутрь. Мы разговариваем. Всегда одинаково.
– Хочешь кофе, Исмаил?
– Спасибо, только что пил.
– Ты на прогулку собрался?
– Надо ходить, ты же знаешь. Ходить, ходить, опять ходить.
В своей квартире, дома, Исмаил оставаться не может. Говорит, что пол вселяет в него страх. Пол хочет его поглотить. Он испытывает страх перед землетрясением.
– Исмаил, здесь земля не трясется. Никогда. В Турции – другое дело. Но только не здесь.
– Да ты откуда знаешь? – удивляется Исмаил. – Земля – она и есть земля. Возьмет, да и затрясется.
– Но ведь не здесь, – настаиваю я. – Никогда! Здесь особо спокойный тектонический регион. И особо плотная земная кора.
Исмаил в знак предупреждения поднимает палец:
– Кора – она и здесь только кора. Земля и здесь может трястись.
– Ну, может, самую чуточку, – соглашаюсь я. – И примерно раз в сто лет. Но всегда тихонечко. Здесь ничего не рушится. Примерно тысячу лет назад здесь со стола упала ложечка для торта.
– Знаю! Умом я это понимаю. Но страх-то у меня в животе.
– А в Турции? – продолжаю я. – Там у тебя в животе страха нету?
Исмаил отрицательно качает головой:
– В Турции страха нету. Там земля все равно трясется.
– Странный у тебя живот, – замечаю я.
– Живот – он и есть живот, – смеется Исмаил. – А то – голова!
Иногда Исмаил боится больше, иногда меньше. В плохие дни из-под земли ему слышатся голоса. Хотя живет он на пятом этаже. Сердитые голоса, желающие ему только зла. И тогда он хочет оторваться от земли и взлететь в небо, но ему в этом деле мешает сила притяжения. И приходится ему постоянно ходить. Исмаил ходит пешком в дождь и снег, при солнце и ветре, в холод и в жару. Идет извилистыми маршрутами по улочкам привокзального квартала до самых предместий, до фабрик и складов, иногда и дальше – до самых спальных поселений возле развязки автострады, и назад.
Дома у себя он долго не может находиться, заходит туда только поесть, помолиться и поспать. Вот так он бегает по округе уже двадцать один год. Получает пенсию как инвалид, глотает таблетки и рассказывает врачу каждые две недели, что ему нашептали голоса из недр Земли. И мне тоже рассказывает. По нескольку раз на дню. У него хватает терпения учить меня двум-трем словам на турецком. Аркадаш. Насилин. Ийим. Кёпек. Йемек. Бир, ики, юч. Но о том, почему он не может находиться у себя в квартире, он мне не рассказывает никогда. У себя в квартире с тремя дочерями и женой, которые вчетвером сидят у него шее, изображая всяческое почтение, и все они намного моложе, красивее и боевитее Исмаила. К тому же и жутко красноречивы. И по-немецки, и по-турецки.
– Уже уходишь, Исмаил? Там ведь дождь. Выпей кофейку.
– Пора идти, – пожимает он плечами. – Всегда надо идти. Знаешь, жизнь всего одна. Другой не будет. Тут уж ничего не поделаешь.
И он уходит.
ВТОРАЯ ДВЕРЬ СНОВА ОТКРЫВАЕТСЯ и закрывается, входит мой друг Мигель. Еще ребенком он принадлежал к числу завсегдатаев бара «Севилья», тогда его родители, молодые и красивые, приходили сюда по выходным дням, чтобы поесть вяленой трески, выпить испанского вина и позабыть о ностальгии. Его полное имя – Мигель Фернандо Моралес Дельявилья Мигеланес. И выглядит он очень по-испански. Из всех мужчин мужчина. Огненный взор, черные как смоль волосы стянуты на затылке в тугую косичку. Господь явно имел в виду именно такого, как Мигель, когда задумал сотворить мужчину – и мужчина был сотворен.
С серьезным видом подходит он ко мне и по-иберийски сердечно обнимает. Потом берет за плечи, отодвигает от себя на длину вытянутой руки и смотрит мне в глаза. Наморщив лоб, спрашивает о моем самочувствии, затем о самочувствии моих детей, жены и матери. Заверив его, что все они в добром здравии, я в свою очередь интересуюсь его родней. И делаю шаг к кофейной машине.
– Эспрессо, Мигель?
– Вечно этот эспрессо, – отвечает он. – Ты уж прости меня, но для нас это пустое дело.
– Понимаю, – я в ответ. – Эти чашечки.
– И эти ложечки.
– И сахарочек.
– И блюдечко.
– И печеньице рядом с ложечкой.
– И все эти белоснежные добавочки.
– Может, плеснуть нам бренди?
– Давай.
– А ведь еще и десяти утра нет…
– Давай!
– Ну, твое здоровье.
– Salud!
Молча стоим мы у стойки, пригубливая коньячные рюмки. Поглядываем в окна, а те подрагивают из-за проезжающих мимо грузовиков. Вдруг кофейная машина начинает пофыркивать, как будто хочет напомнить о себе. Мигель, откашлявшись, что-то говорит про моего отца, которого совсем не знал, ведь и я тоже его почти не знал. Потом я говорю что-то такое приятное про мать Мигеля, ведь ее я знал. Красивая была женщина, смеялась тепло, хрипловато, и талантливая художница. Несколько ее картин висят в баре «Севилья».
Рассматриваем эти картины. Рыбак с сетями на берегу, натюрморт с лангустами и рыбами на красно-белой клетчатой салфетке. Опять смотрим в окно. Приближается минута, когда можно перейти к делу.
– Hombre[7]7
Буквально: человек, мужчина (исп.). Здесь: приятель, дружище
[Закрыть], мне надо с тобой поговорить.
– Про что же, Мигель?
– Про быка.
– Твоего быка?
– Это не мой бык. Он такой же твой, как и мой, ты прекрасно знаешь.
Речь шла про чучело головы боевого испанского быка, висящей над стойкой с бутылками в баре «Севилья» – черной, с могучими рогами. Из всех быков бык. Господь явно имел в виду именно такого, как этот бык, когда задумал сотворить быка – и бык был сотворен.
Имя быка – «Кубанито № 30» – значится на латунной табличке под его шеей. Еще ниже указан его вес – пятьсот двадцать восемь килограммов, зафиксированный на весах перед его первым и последним в жизни боем на арене «Монументаль» в Барселоне. Его смертельного врага, прославленного матадора, звали Эль Литри. Борьба, надо полагать, была достойной, вся пресса в один голос сообщала о том, как неистовствовала публика. В воздух так и полетели цветочные букеты, мужские шляпы, дамские перчатки, когда в двадцать один час тридцать восемь минут Эль Литри обнажил свой кинжал и у Кубанито № 30, который лежал на песке со шпагой меж лопаток и уже захлебнулся собственной кровью, отчетливым движением отсек левое ухо, чтобы преподнести в качестве трофея женщине. Поэтому голова у меня в баре висит только с одним ухом. Рана замазана лаком из синтетической смолы.
Мигель принес мне голову тем вечером, когда бар открылся вновь, как сюрприз и на длительное пользование, так что мы при деятельном участии посетителей установили стремянку за стойкой, раскатали кабель, дрелью сделали дыру в стене над стойкой с бутылками, вбили двенадцатимиллиметровый дюбель и вкрутили саморез, чтобы определить быка на то место, которое отныне будет ему принадлежать. Выполнив эту работу, мы по кругу угостили весь бар, хлопали друг друга по плечу и смотрели чуть ли не влюбленными глазами на Кубанито № 30. Впрочем, некоторые гости намекали, будто мертвое животное на стене не есть бесспорное свидетельство хорошего вкуса, а корриду как таковую нельзя считать звездным часом европейской культуры. Но когда эти нытики ушли, мы с Мигелем до самого рассвета уверяли друг друга, бесконечно повторяясь, что бык прекрасен и что место для него выбрано удачнейшее, и все присутствующие – замечательные люди, особенно мы с Мигелем, но и вообще все гости в тот вечер и род человеческий в целом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.