Текст книги "Миф тесен"
Автор книги: Александр Баунов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
Народ и искусство
Народ вдруг заинтересовался искусством, как в советское время. Ладно митрополит пишет, что сибирскому народу не нужен Пикассо, но и сам народ не отстает. Родители протестуют против участия детей в новейшей постановке Шекспира, а заодно волнуются и за качество режиссуры: не обидели ли классика? Группа граждан возмущена постановкой «Золотого петушка» в Большом театре, ряженые казаки разгоняют выставку в Краснодаре, гражданка Светлана Воронина требует в суде возместить ей моральный ущерб, нанесенный неправильной постановкой в том же Большом «Руслана и Людмилы», и в комментариях в народной газете с молодежным названием люди ее поддерживают.
Интеллигенция оправдывается: мол, искусство имеет право на эксперимент, иногда на провокацию, оно всегда немножко опережает время, раздвигает границы дозволенного, вы уж не очень на него за это сердитесь. И, оправдываясь, вводит всех в заблуждение. Потому что Пикассо в Новосибирске, Шекспир в театре Станиславского, художники от Гельмана в Краснодаре – искусство давно никакое не экспериментальное. Уже давно все раздвинуло и опередило.
У нас в учебнике французского языка были картинки Пикассо и хвалебные про них тексты – глядите, дети, учитесь хорошему. В советской, между прочим, школе, в советском учебнике, издательство «Просвещение», 1984 год, одобрено Министерством образования СССР.
Или вот выставка «Icons» галереи Гельмана. Судя по тому, что я видел на многочисленных картинках с выставки, никакое это не экспериментальное, никакое не провокационное искусство. Это просто искусство, обычное. Судя по картинкам – довольно качественное. В таких и подобных художественных формах человечество мыслит последние сто с лишним лет. Такое давно висит в государственных музеях и еще давнее в частных коллекциях.
Вот рисунок с выставки Гельмана, а вот вещица Матисса, вот икона, а вот таитянские мадонны Гогена. Гоген, рисуя свой таитянский рай, помнил про христианскую живопись. Таитянки с младенцем на золотом фоне, таитянки в мире, лишенном перспективы. Таитянки с нимбом. Этим мадоннам по 120 лет, они вдвое старше любой из героинь труда на соцреалистических полотнах, их пора реставрировать. Они – давно привычные украшения Эрмитажа и Пушкинского музея – провокация?
Как живой
То, что Гельман привез в Краснодар, никакой не авангард, а обычные живопись и графика. Просто народ об этом не знает. Для него искусство кончилось лет сто назад – и не на Гогене, а на Репине. Не ждали? И зря. Искусство ведь – это когда похоже. Деревья у Шишкина похожи. Мишки тоже похожи. Вода у Айвазовского – как настоящая. Закат у Левитана – как настоящий, да еще с церковью. Молодец Левитан, хотя фамилия на Гельман похожа. Охотники у Перова – ну, это прямо как мы с ребятами на шашлыках. Молодец Перов. Нарисовал не хуже, чем мы бы сняли для «Сам себе режиссер».
Понимание, не чуждое первому в мире массовому реализму – античному:
Бык, понапрасну ты скачешь на телку. Она не живая:
Мирон, ее изваяв, ввел тебя, ярый, в обман.
Античные поэты соревновались в похвалах художникам: вот как похоже изобразили – корова как живая, птицы прилетают клевать нарисованный виноград.
Художник рисует, чтобы было похоже. Художник – это фотка красками, несовершенный предшественник альбома «Наша свадьба». Вот как они со своими кисточками и тюбиками мучились, пока не появилась пленка «Свема», а за ней цифра. Восхитимся художниками, первопроходцами наших семейных фотоальбомов.
После того как придумали фото и видео, живопись превращается в условность, в игру – вроде пения без микрофона. Это как лошадь наперегонки с автомобилем. Если лошадь не сильно отстала – заслуживает двойной похвалы: молодец, лошадь. Молодец, Шилов. Молодец, Глазунов. Молодец, портретист Василий Нестеренко: Путин вышел совсем как по телевизору.
Ладно бы наш простой человек боролся с авангардом. Он борется с классикой, ошибочно полагая, что борется с авангардом. Давно классичнейший Прокофьев, чья Первая симфония была исполнена сто лет назад, для него все еще сомнительная какофония. Сто лет – это как если бы во времена Чайковского обсуждали Бетховена: это можно слушать или он все-таки слишком далеко зашел и надо бы остановиться на Моцарте? Импрессионисты для нашего простого зрителя – это смело, но еще как-то можно терпеть, а вот Матисс – этот уже «намазал, я тоже так могу».
Вкус, знакомый с детства
Здесь две проблемы. Первая – чисто просветительская. На московской выставке Караваджо одна дама с удивлением читала другой аннотацию на стене музея: «Караваджо – надо же! – имел проблемы из-за своего новаторства». Да где ж новаторство? С ее точки зрения, это просто академическая живопись: вот конь, вот человек, вот апостол – все понятно. Люди просто не знают: то, что они считают классикой, когда-то было авангардом.
Некрасов – авангард в сравнении с Пушкиным, и ритмически, и тематически. Пушкин – с Державиным. Передвижники – такой адский авангард, что их даже не пускали в Академию художеств, и им, беднягам, приходилось выставляться на стороне, у разных Гельманов. И сам античный реализм – птицы чуть не склевали нарисованный виноград, бык чуть не покрыл бронзовую корову, – это ведь новое слово. На римском портрете есть морщинки и бородавки, и это скандал. У идеального архаического куроса – какие морщинки? Только мускулы. Реализм – просто одна из стадий авангарда. Исключительно умно кураторы назвали выставку открыточно красивых прерафаэлитов: «Авангард викторианской эпохи».
Совершенно удивительно, что народная критика выставок «абстрактистов» происходит под лозунгом защиты христианского искусства. Христианское искусство в первую очередь начиналось как авангард, провокация и вызов. Оно гораздо ближе к абстрактному, чем античное языческое. Сравните римскую статую времен Христа и современную ей живопись первых христиан в катакомбах.
Где там виноград, который можно склевать, и корова, которую можно покрыть? Этот абстракционизм перекочевал напрямую в православное искусство. Что там на столе у «Троицы» Рублева? Авраам явно угощал ангелов чем-то несъедобным. Сплошная условность: ни светотени, ни перспективы, ни нормального пейзажа, ни рыбы, ни мяса, ни плодов земных. Что это за горы? Где вы видели такие горы? А что за города? Вывернутые наизнанку шкатулки, а не города. Что это за кит с ушами как у кота?
По сравнению с роскошным реализмом поздних эллинов и римлян, раннехристианское искусство – это примитивное царапанье по стене, вроде современных граффити на гаражах. Не авангард даже, а плевок в душу простого греческого и римского человека, пощечина общественному вкусу. Христианское искусство для античного человека – это, прямо скажем, ужас, примитив, абстракция, Гельман и Pussy Riot какой-то.
Наш же канон классики в головах простых русских людей просто осадок от плохого советского преподавания, кривой комплектации советских музеев, картинок в учебниках «Родной речи» и вкладок в журналах «Огонёк» и «Работница», осевший в головах. Что с детства знакомо – то и классика, что узнал взрослым – то и авангард. Вот и весь водораздел.
Открытка внутри
Но это – полдела. Проблема не только в том, что простой человек не знает про последние сто лет искусства. Он еще и гордится этим незнанием. Страны СССР давно нет, но ее пережила одна из главных черт его населения: гордое собой невежество. Уверенность простого человека в том, что не какой-то там человек да Винчи, а он вот прямо сейчас, какой ни на есть черненький, и есть мера всех вещей.
Ведь раньше каким было отношение простого человека к новому в искусстве? Или снисходительно-равнодушным: «Баре чудят». Или даже заинтересованным. Какой-нибудь мастеровой, который не понимал импрессионистов и оперы, скорее всего, просто не замечал своего непонимания, потому что вообще не относил всех этих Матиссов и Вагнеров на свой счет. А если замечал, бывало, тянулся к ним душой. Вот есть какой-то другой мир культурных, образованных, богатых, наконец, и я, может быть, когда-нибудь отложу денег и схожу на праздник в театр или в музей, потому что это культурно, и буду смотреть, что мне там образованные люди покажут.
И мастеровому часто в самом деле нравилось: ну здорово же! Он ведь тогда не тащил с собой на выставку одобренный партией и правительством культурный багаж, его с детства не учили, что он должен все сравнивать с Айвазовским и картиной «Опять двойка». Мог сразу на Матисса попасть и восхититься. Как русские и самые что ни на есть православные, никониане и староверы Морозовы, Щукины и прочие Мамонтовы современное искусство не громили, а коллекционировали и развешивали в своих кабинетах на соседней с иконами стене. Опыт показывает, что настоящему простому человеку, не задавленному гордым невежеством, новое и талантливое сплошь и рядом нравится.
У нас же распространен тип простого человека, который просто так восхититься уже не может. Ему сначала надо выдавить из себя море Айвазовского по капле.
Советская власть, делала одновременно два дела. С одной стороны, ограничивала материальное и духовное потребление человека. Поди, человек, потолкайся за маслом две пачки в одни руки, сказали больше не занимать, обойдись газеткой вместо туалетной бумаги, оденься в уродливое, того не читай, этого не слушай, сего не смотри.
Зато с другой – давала право судить обо всем. И вот этот человек, с пользой употребивший газету после прочтения, съевший в столовке котлету из хлеба, обруганный в пункте приема стеклотары, не видавший мира, мало что вообще видавший, лишенный даже самой возможности узнать, что рядом с ним, кроме писателя Шолохова, живет еще писатель Набоков, был поднят льстивой пропагандой до судьи всего. Ну надо же хоть что-то дать взамен кожаных ботинок. Вот тебе, человек, искусство, оно все твое, суди.
Получился человечек, которому в голову не приходит посадить цветочки у дома, но зато он точно знает, какая живопись или музыка хороша, а какая нет. Хотя даже посаженные цветочки такого права не дают.
Правда, когда народу вместо Перова вдруг начинал нравиться Дали, ему тут же напоминали, что он тут никто, а есть профессионалы, и Дали – буржуазное извращение.
В чем причина страданий краснодарских казаков по поводу Гельмана и гражданки Светланы Ворониной на предмет «Руслана и Людмилы»? В том, что они приняли выставку и спектакли на свой счет. По старой советской привычке – ошибочно принятой, как многое советское у нас, за православие. Хоть купцы-коллекционеры поправославней были. Но гражданке Ворониной и ее верным оловянным казакам долбили все советские годы, что искусство принадлежит народу, то есть им, какие они есть, а не какими могут быть, и они поверили. Теперь страдают. И водка клопами пахнет, и клюква рыбой. А у искусства есть совершенно конкретные хозяева и потребители, а остальной народ тут совсем ни при чем.
Кобзон, БГ и Нопфлер
Марк Нопфлер из Dire Straits отказался ехать в Москву по политическим причинам. Отказ прокомментировал Иосиф Кобзон: «Да пошел он куда подальше. Кто он вообще такой?».
Прошло 25, 30, 35 лет, а Кобзон по-прежнему главнее Нопфлера, Моррисона, Маккартни, Гребенщикова.
Как была устроена жизнь тридцать лет назад? Повсюду был сводный Кобзон. Он включал в себя Лещенко, Зыкину и Толкунову, яблони в цвету, песни и пляски под руководством Александрова. Пахмутову на слова Добронравова, Дунаевского на Лебедева-Кумача.
Этот мир был вокруг нас, но он не был нашим. У нас был свой мир, и в нем – свои ценности. В нем были The Beatles, хард-рок, Фредди Меркьюри, Борис Гребенщиков, Pink Floyd, «ДДТ», Doors, Сева Новгородцев, «город Лондон, Би-бя-си». Этот мир рос и пополнялся новыми именами.
К нему только не мог присоединиться условно-обобщенный Кобзон, включавший в себя Лещенко, Зыкину, Толкунову и все сводные, военные, пионерские и народные хоры на свете.
Потому что один мир был настоящий, а другой фальшивый. Один был свободный, другой на привязи, один цветной, другой серый. Один жил, двигался и дышал, другой все это изображал ненатурально и требовал, чтобы и мы.
Не потому, что условный «большой Кобзон», вместивший всех Лещенко и всю Зыкину на свете, соединил в себе плохих певцов. Наверное, на своем месте все они были хороши. А как люди – возможно, это лучшие люди на свете.
Их беда была в том, что оказались они как раз не на своем месте, а на всех возможных местах сразу, своих и чужих. Для нас они были теми, кто заполнял все пространство, кем затыкали все щели, – чтобы ничего, не дай бог, не просочилось из настоящего мира, не пробилось наружу. Цементом вместо воздуха. Тараном, которым ломились в наш мир. Статуями с вытянутой рукой, которых хотели понаставить вместо живых людей: пошли ваш Нопфлер, Леннон, Боб Марли, Гребенщиков, Цой – пошли они куда подальше! Кто они вообще такие? Я, мы, профессионалы, прошедшие худсоветы, поющие песни членов Союза композиторов на слова членов Союза писателей, мы за них и за вас. А им, вам, вашему миру быть не положено.
Мы и не надеялись, что наш мир выпустят куда-то наружу, заговорят о нем открыто, поставят, покажут, снимут, расскажут о нем нашим родителям по телевизору. Было ясно, что не пустят и не покажут. Мы были готовы потерпеть. Главное, чтоб не залезли внутрь и не сломали. Главное – продержаться, дотянуть до времени, когда мы сами станем что-то значить.
Ведь, думали мы, всё так потому, что они там сейчас всё решают. Те, которые слушают Кобзона. Что с них взять? Пусть тащатся от своих Зыкиной и Толкуновой. Они сейчас главные, они взрослые. Но так не может быть всегда. Придет наше время.
Мы ведь растем, и мы вырастем. И уже мы начнем решать, что показывать, а что нет. И покажем наш мир. И тогда наш мир – цветной, честный, смелый, настоящий – выйдет из подполья и займет причитающееся ему место. Все узнают, что Лещенко – это смешно, а Леннон, Меркьюри и БГ – прекрасно. Мы не будем как нынешние взрослые. Дети будут включать «Утреннюю почту» и видеть Битлов, «Аквариум», Deep Purple и Pink Floyd.
И жизнь будет совсем другой. Мы станем жить иначе, лучше, красивее, честнее, смелее, добрее. Ведь все дело в том, что они – кто сейчас все решает – слушают неправильную музыку. Ненастоящую, фальшивую, рассчитанную на худсовет. Членов союзов на стихи других членов союзов. Поэтому и вокруг серость, тоска и вранье.
Но когда учителями, завучами, классными руководителями, директорами школ и концертных залов, командирами полков, начальниками курса, ведущими ТВ, составителями праздничных концертов, руководителями города, области, страны станем мы, кто-то из нас, – все будет иначе.
И для начала в телевизоре, по радио – будет другая музыка, наша музыка. И потом, само собой, как следствие – вся жизнь будет другая.
И вот мы выросли. Мы возглавили школы, кафедры, телекомпании. Мы начальники курса, руководители производства, редакторы. И даже президентом стал один из нас, он же теперь – премьер-министр. Почти ровесник – для кого чуть старше, для кого уже чуть младше. Он слушал в школе и в институте Битлов и Роллингов, Led Zeppelin и Pink Floyd, хард-рок и хеви-метал. Его любимая группа – Deep Purple, та же, что и у многих из нас, он сам признавался.
Он, выходит, был с нами по одну сторону, где запретное, яркое, настоящее. Он все понимал, он должен был все понимать правильно. Он, значит, тоже смеялся над Лещенко и Зыкиной. Не потому, что они плохи сами по себе, а я объяснил почему.
И вокруг него такие же. Сурков, Володин, Дворкович, Шувалов, министры, замы, вице-премьеры – некоторые не намного старше него, то есть нас.
И все они ведут себя так, будто всю жизнь любили «сводного народного артиста Кобзона». Как и вся Россия – слушали его у себя дома. Брали переписывать у друзей. Покупали в магазинах и с рук. И все они бодро плетутся на праздничный концерт, на новогодний «огонек» слушать Лещенко, или кто там сейчас за него – Газманов, «Любэ»? Допустим, «Любэ».
Кто все эти люди, наши более или менее ровесники, которые управляют городами, областями, страной и делают вид, что Толкунова и Лещенко – это круто, а Гребенщиков, Нопфлер, Шевчук – это кто вообще такие? Что-то такое слышал, но давно. Не припомню где. Кажется, неплохие по-своему музыканты. Но с членами союза разве сравнить. Не имеют национального значения. Без них проживем.
Кто все эти люди? Ведь в то время, ну мы точно знали же, комсомольские секретари слушали Битлов и Queen. Откуда эти-то теперь взялись?
Кобзон посылает Нопфлера. Как и 30 лет назад, Кобзон, Лещенко и их наследники главнее Блэкмора, Шевчука и Гребенщикова. Они начальство. Они на «огоньках», в «Утренней почте», в «Рабочем полдне» и «Сельском часе» и в том, что вместо них. Для них держат место в телевизоре и на Новодевичьем кладбище: ведь на Новодевичье едут те, кого много показывали по телевизору.
А наша музыка, которая, как мы думали, будет звучать, когда мы вырастем, отовсюду и сделает невозможной ненастоящую, фальшивую жизнь, – отовсюду не звучит. Она по-прежнему в домашних записях, в ночных эфирах, в домах культуры. Она где-то в специальных местах, только что не запретных. Мы все так же слушаем ее где-то у себя. Как будто мы подростки, прячущиеся от завуча и от комсомольских секретарей. Вот и Гребенщиков недавно объявил, что доигрывает последние официальные концерты, дает последние интервью и уходит в подполье, в партизаны. Мне кажется, он об этом.
Мы переросли всех, кто не давал нам что-то слушать, смотреть, читать, и все равно остались на положении детей, которыми управляют какие-то другие, новые взрослые. И эти другие новые взрослые снова слушают Кобзона.
Мы выросли, но где же тогда страна, в которой, как мы себе обещали, Кобзон не будет главнее Нопфлера, Леннона и БГ? Нам 35, 40, 45, многим уже 50. Мы уже не можем сказать: «Да, вокруг всякая фальшь и ерунда, члены одного союза на членах другого, но у нас так не будет». Мы уже не вырастем второй раз, а вокруг все тот же Кобзон. А то, что мы любим, то, что – как мы себе обещали, – должно было встать выше его, то по-прежнему ниже, тише, слабее. Пора вырасти хотя бы сейчас. Другого шанса не будет.
Как русская церковь упустила свой шанс
Недавно в поисках бабушкиных мемуарных записок я наткнулся на другой исторический документ – остаток моей школьной тетрадки, судя по надписи «kaina 30 kop.», склеенной в советской Литве, судя по тригонометрической задаче, которую я сейчас уже не смогу решить, – относящейся к 9-му классу советской школы, то есть году к восемьдесят пятому или восемьдесят шестому. На последней страничке тетрадки нарисован рок-музыкант.
Судя по надписи у него на груди, Sex Pistols, – это панк. А рядом на обложке тетрадки два христианских храма – западный и православный.
Соседство панка и христианских церквей в тетрадке у советского школьника самого непослушного возраста – никакой не панк-молебен у алтаря. Так это мог бы понять современный школьник, который ничего подобного не нарисует (не в смысле художественной ценности, разумеется). А тогда церковки и Sex Pistols вместе были кнопкой в стул советской учительницы, да что там – всей учительской, совету дружины и комитету комсомола. Они вместе были молебном о быстрейшем упокоении советской действительности.
Тогда я знал, что интеллигенция и церковь могут не любить друг друга. Но я знал это по классической русской литературе: поп – толоконный лоб, «Лука сказал попу», Чернышевский против церкви, Набоков против Чернышевского и церкви. А в жизни я видел совсем другое. Культура и вера сильно сблизились в советское время.
Самая либеральная интеллигенция находилась с церковью в одном пространстве несвободы, в одной неволе. Читать Набокова и Библию, писать авангард и иконы – было проявлением либерализма. Свобода личности состояла наряду с прочим в том, чтобы поститься, бывать в храме, иметь духовника, исповедоваться, паломничать в монастыри, читать молитвенное правило и духовную литературу – даже весьма консервативного содержания. Многие интеллигенты 70-х и 80-х годов, которых сейчас мы бы назвали либералами и чьим наследникам сейчас в голову не приходит молиться, в те времена стали практикующими христианами. Верующие и либералы были одним классом антисоветских позвоночных.
Разве Бродский, великий поэт и любимец интеллигенции, не писал про Рождество, про старика Симеона и пророчицу Анну, про «шепни в ушную раковину Бога»? Это ведь про храм.
Трудно поверить, но церковь сближала нас с Западом. На Западе были богословские дискуссии, соборы, священники, пишущие стихи, и композиторы, пишущие «Страсти». Там был Папа Иоанн-Павел Войтыла, наконец. И даже когда во французской комедии, допущенной на советские экраны, монашка лихо гоняла за рулем «Ситроена» – это было невероятно весело и притягательно, потому что невозможно у нас. Это была одна из граней их свободы.
И вдруг все перевернулось и стало, как в России второй половины XIX века. Церковь – одиозная, антидемократическая, антилиберальная сила, враг свободы, ведомство государства. Она не благословляет прихожан участвовать в оппозиционных действиях, обласкивает первых лиц, приводит своих врагов на неправедный суд к прокуратору, у нее отсталые ценности, она сужает пространство личной свободы. Еще немного и начнет анафематствовать писателей и ученых-генетиков (этих, кажется, уже). Никогда еще фраза ектеньи «О Великом Господине и Отце нашем Святейшем Патриархе» за последние сто лет так не резала слух русского интеллигента.
В 90-е годы люди, похожие на тех, кто сейчас ругает церковь, пришли в храм. Школьники, которые в 80-е рисовали панков и крестики, в начале 90-х, став студентами, в массовых количествах устремились в освобожденную церковь. Думаю, в русской церкви никогда не было такого наплыва образованной молодежи.
Церковь пропустила эту волну. Поднялась на ней, проплыла торжественно по гребню и опустилась туда, где была. Даже ниже – потому что нет больше ни сочувствия к ее неволе, ни ожидания: вот она освободится и скажет. Что скажет-то? «Антицерковные силы опасаются усиления православия в стране»? К этим силам присоединяются те, кто продвигает ложные ценности агрессивного либерализма»?
Что церковь сделала не так? Кажется, дело в том, что она не захотела хоть немного изменить форму, чтобы принять эту волну. Старые мехи прохудились, и молодое вино вытекло наружу. Надо было даже не измениться, а признать возможность перемен и начать о них серьезный совместный разговор. Поделиться с этими новыми людьми своими, говоря светским языком, полномочиями.
Прихожанин в русской церкви особенно пассивен. Он может годами ходить в один и тот же храм, никого не зная, ни с кем не здороваясь, изредка общаясь со священником на исповеди. А новое вино, понатекшее в церковь, было молодое, бродящее. Кипит, бьет искрами и пеной: так жизнь кипит в младые дни.
Ну, вот хранители мехов и испугались. Зачем им цветник? Им бы гербарий. Помню, в начале 90-х мой друг, сын священника, служившего в одном старом московском храме, не закрывавшемся и в советское время, глядя на забор вокруг храма, говорил с тоской: «Его бы повыше, и ворота запереть изнутри».
Это немного похоже на то, что происходило зимой 2012 года с оппозицией. Вот она ходила на свои митинги по сто человек, вытаскивала своих из милиции, и вдруг пришли многие тысячи и как-то там высказываются, что-то требуют, чем-то недовольны. Так и русская церковь оказалась не готова к умножению хлебов и рыб: «Да кто они вообще такие? Мы страдали, а они что сделали, чтобы вопросы задавать, да где они раньше были?
Их дело ходить на службы, каяться, поститься, как сказали бы в старину, – слушать обедню. А наше дело – эту обедню говорить. И слушать не обязательно: пусть тайные молитвы, в которых весь смысл литургии, останутся тайными – для жрецов, а эти хор перед закрытым алтарем, переминаясь, послушают. Неграмотных крестьян когда-то устраивало, и этим сойдет».
Не сошло. Церковь приняла свое состояние времен неволи за норму. Состояние без проповеди, без богословских дискуссий, без литургического творчества (когда последний раз в службу вводились новые молитвы?), без новой архитектуры, без новой музыки, без миссии, без переводческих усилий (пусть учат славянский), без попытки вернуть старинной службе утраченные смыслы, тем более создать новые, без попыток вовлечь прихожан в службу в ином, нежели в роли статистов, качестве, – которых то окурят ладаном, то обрызгают водичкой, то пропоют им что-то неразборчивое.
Правила выживания превратились в священные истины. Любое вопрошание относительно укоренившихся привычек пресекалось как крамола. Церковь перестала быть местом для дискуссий намного раньше, чем Государственная дума. А ведь в лучшие, самые творческие времена дискуссии были ее ежедневным состоянием. «В главном – единство, во второстепенном – свобода, во всем – любовь», – как говорил Тертуллиан.
Церковь не была готова к внезапно наступившей свободе, даже во второстепенном. Как если бы интеллигенции сказали: всё можно, пишите, снимайте, рисуйте, публикуйте, что хотите, а она по-прежнему собирала бы квартирники и печатала самиздат, потому что так заповедано предками.
В особенно обидном положении оказались интеллигентные священники из религиозного возрождения 70-х и 80-х: от советской бессмыслицы и государственного рабства они уходили в церковь, на территорию свободы, и имели неприятности. И к диссидентам причтен. И вот, в пределах собственной жизни, они же оказались чуть ли не служащими государственного комитета по удушению свобод. Из апостолов прямиком в свиту первосвященника.
Иерархи же заговорили так, будто живут во времена Нерона. Хотя Нероны теперь сами крестятся и ставят свечки. Но церковь делает вид, что она чуть ли не жертва гонений, подобных советским, а ее сегодняшние критики – вроде комсомольцев из «Союза воинствующих безбожников», которым дай волю, и они снова пойдут сбрасывать колокола.
И эта последняя ложь горше первой. Разрушителей храма среди нынешних критиков церкви не так уж и много, а комсомольцев и вовсе нет. Печалятся о церкви как раз участники церковного возрождения 70-х и 80-х и той волны, которая прошла у нее сквозь пальцы в 90-е. И требуют они не переплавки колоколов на орала, а серьезного отношения церкви к себе самой: чтобы она стала тем, чем они ее помнят – территорией свободы и качественного умственного труда. А иначе прорываются мехи, и вино вытекает, и мехи пропадают. Что и наблюдаем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.