Текст книги "Барабанные палочки (сборник)"
Автор книги: Алла Боссарт
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Это что, жилые дома?
– Нехило, да? Вот поэтому я, Нин, ушел из бизнеса. Шесть лет меня учили, Мельников-пельменников, Щусев-фуюсев… Чтоб я, нежный цветик, вот это мыло клепал, прикинь?
Нина втайне усмехнулась неожиданному «ты», чего, похоже, сам Костя не заметил. А может – сделал вид. Так, мол, сорвалось.
Среди купеческой выпечки свадебного новья серо-бурой буханкой прочно и хмуро укоренился старый Бубин дом – когда-то самый крупный и мощный на районе, с конструктивистскими лоджиями, с барельефами технического звена тридцатых – грудастых мужчин и женщин, вооруженных циркулями, рейсшинами, но и отбойными молотками.
Нина не знала своих жильцов, все переговоры перед отъездом вел Данила – как осуществлял вообще все внешние связи. При щенячьем жизнелюбии и озорстве среди своих – Буба испытывала болезненный ступор, граничащий со слабоумием, попадая в чужие стены, в разного рода казенные присутствия – жилконторы, паспортные столы, собесы; в израильском посольстве при оформлении гражданства натурально хлопнулась в обморок. Ребенок с синдромом Дауна осилил бы процедуру сдачи квартиры с большим успехом, чем Нина Бубенцова, 56-летняя мать троих детей.
Она и сейчас ни за что на свете не пошла бы сюда одна. Да и, собственно, зачем? Деньги они переводят на счет. А вмешиваться в чужую жизнь, контролировать – совсем уж последнее дело. Но Костя так радостно откликнулся на просьбу заглянуть к жильцам за податью, что Буба совершенно перестала бояться и обрела уверенность – прямо как тогда, с шубой. Тем более, кстати, что и шуба являла собой известную поддержку.
Молодая женщина с огромным животом, под прямым углом выпирающим из ее худосочного тельца, подобно лоджии, сонно улыбнулась и слабым жестом пригласила войти. За ее ногу цеплялась маленькая и довольно сопливая девчонка. Еще один ребенок неясного пола сидел в манеже посреди большой комнаты, ничем не отграниченной от входной двери.
Из ванной вышел неправдоподобно длинный парень в спортивной фуфайке с засученными рукавами. С огромных рук капала мыльная пена.
– Я Нина… – поздоровалась Буба.
– Тань, это Нина, хозяйка, – перевел баскетболист. – Я тебе говорил…
– Ага, – зевнула Таня и ушла, шаркая и волоча принайтованную к ноге девочку.
– В положении… – дылда смущенно развел своими лопатами. – Родит на днях.
Ребенок в манеже неожиданно закричал без слез женским голосом на одной ноте: аааааааа!!!!
– Глохни, пузырь, – огрызнулся молодой папаша – впрочем, без злости. И протянул мокрую руку: – Виталик. – И добавил развязно: – В залу-то проходите. Только разуйтесь.
Нина почувствовала холодную испарину и слабость легкой дурноты – то ли от предложения разуться, то ли от тошнотворного слова «зала», подкрепленного видом этой самой «залы».
Из старого, дедушкиного еще дивана, обтянутого зеленым сафьяном с золотыми гвоздиками, которому за семьдесят лет переездов, войны, эвакуации, краткой отсидки ничего не сделалось, – пучками торчал конский волос, многочисленные прорехи открывали мощные старые немецкие пружины. Карниз висел на одном кронштейне, тяжелая шелковая штора сползла, сорванная с крючков тюлевая занавеска свисала, как рыболовная сеть. По стенам красовались гадкие эстампы с видами Риги и русских перелесков, цветные фотографии чужих детей, несколько тщательно и плоско написанных натюрмортов. И прочая дрянь.
– А вот тут, – Нина робко кивнула на большую блестящую чеканку с изображением какой-то закутанной кавказской женщины, понуро стоящей на одном колене, – тут вот висел Тышлер…
– Кто?
– Тышлер? – удивился Костя. – Подлинник?
– Ну, эскиз декорации… Александр Григорьевич с дедушкой дружил…
Виталик пожал плечами.
– Висела какая-то фигня, мне и ни к чему, куда-то сунули… У меня вон малая и то лучше нарисует.
– Слышь, чувак, – вмешался Костя, – это тебе не хухры-мухры. Если вещь пропала, придется платить. А тебе такие бабки не снились. Тышлер, прикинь!
Виталик обтер руки о штаны, вынул ноющего малыша из манежа.
– Ну и брали бы с собой, раз ценность… Я стеречь не нанимался. Да, пузырь?
Нина беспомощно оглянулась на Костю:
– Тридцать второй год, вывозить нельзя… Я ж не думала…
– Короче, чувак, – Костя пощекотал младенцу пятку, отчего тот перестал стонать и расплылся в улыбке. – Ты давай картинку-то найди. А то вон деток настрогал, а ума не нажил.
Отвращение к собственному дому затопило Нину. Все, все здесь было ей ножом по стеклу. Все эти дети, беременная тетеха Таня, домовитый Виталик, запахи непроветриваемого помещения, более тяжелые и чуждые, чем даже вонь марокканского жилья…
– Пойдем отсюда, – сказала просительно, по-сиротски заглянув снизу Косте в лицо.
– Подожди, как это пойдем?! – приосанился Костян. – Как тебя? Виталик? Даем тебе неделю. Или ты находишь и возвращаешь картинку, или, значит…
– Ну что «или»? – усмехнулся Виталик. – Вы налог платите со сдачи? Нет ведь, ага? И никто ничего. А мы ж можем сообщить, и соседи… Вас тут, кстати, – вы в курсе? – не больно-то обожают. Над нами, к вашему сведению, вообще скинхеды живут. Думаете, никто не знает, что вы в Израиловку свинтили?
Нина прижала руку ко рту и вылетела на лестницу. Хорошо, второй этаж: успела выскочить во двор, где в несколько залпов и бабахнула весь шикарный обед наружу.
Подоспевший Костя зачерпнул снега, чуть брезгливо принялся оттирать песца. Усмехнулся:
– Что, Нина Сергевна, рвет на родину?
– Вода есть в тачке?
– Найдем…
Прополоскав рот, Буба искоса глянула на сопровождающего.
– Как, не излечился от детской травмы?
Господи, коснулось края сознания, заполненного отвращением, да я с ним кокетничаю. Конечно, он старше Васьки, но на сколько? На каких-то семь-восемь лет. Может, и Вася, ооочень умный первенец, катается с какой-нибудь перезрелой миссис по своему Нью-Йорку и называет ее на ты… А если б мы уехали не в Израиль, а в Америку, как хотела я, и Вася, и Леночка с Настиком – нас бы так же здесь «не обожали»? Бубе почему-то казалось, что она создана для Америки. Проживая последние годы на Ближнем Востоке, своя среди чужих даже не догадывалась, что за эти пару лет ее безропотным соотечественникам так запудрили мозги, что всего-то полувековой давности так называемая холодная война кажется им из сегодняшнего дня какими-то безобидными мифами и легендами Древней Греции в пересказе Куна. Намереваясь в очередной раз войти в старую реку, она летела в Москву с дамой, чья визитная карточка предъявляла миру профессора искусствоведения. Два часа та долбила о каких-то американских эскадрах, которые она, профессор, совершенно не желает видеть у берегов России и, слава богу, теперь не увидит. Буба никак не могла понять, с какого перепугу американский флот будет грозить российским берегам, но на всякий случай с умным видом кивала.
– Костя, а как называют в России американцев?
– В смысле?
– Ну вот евреев некоторые называют жиды. Украинцев – хохлы…
– А! – Костя засмеялся. – Пиндосы. Некоторые их так называют.
– Пиндосы? Странное слово… Что, не любят?
– Да кто как. Лично мне Америка нравится. Я бы уехал, если б не Мишка. Не хочет, дурак, а мне без него скучно. А тебе в Израиловке не скучно? Одной-то?
Буба закурила.
– Во-первых, я не одна, и ты это знаешь.
– Ну да… этот… как его… Лева? До сих пор?
Буба сделала вид, что наглая интонация, да и сам вопрос ее никак не задели.
– А во-вторых, никогда не говори «Израиловка». Это пошло, неприлично. Так виталики говорят. А хорошим мальчикам стыдно. – Она выпустила струйку дыма в щеку водителя. – Жвачки нет?
Костя пришвартовался у большого серого дома на Масловке, с улыбкой глядя на сумрачно жующую Бубу:
– И эти люди учат нас не ковырять в носу…
Нина знала здешние дома. Еще сто лет назад, когда она была маленькой девочкой, их верхние этажи занимали художники, тот же, кстати, Тышлер, и дедушка иногда брал ее с собой. Тогда мастерские давали им бесплатно – в виде признания заслуг.
– И чего ты меня сюда привез?
– Да вот подумал, времени еще навалом, мать сегодня допоздна… Дружок у меня тут… типа концептуалку мастрячит…
Поднялись на последний этаж и еще по железной лесенке – к железной же решетке, закрывающей, видимо, дверь или, скорее, лаз на чердак. Решетка отперта, низкая дверь – вообще нараспашку, из помещения за ней доносились поющие голоса, хохот, звон посуды, невнятный гул гульбы.
Компания сильно отличалась от пречистенской «коммуны», явно косящей под психоделический рай Гоа, где Бубе с Данилой однажды довелось побывать, и Данила едва не лишился тогда еще сравнительно молодой жены: поездка была подарком ей на сорокалетие. Нинка, соскучившись с неотрывно сидящим в гостиничном интернете мужем, отправилась гулять, забрела в лагерь дружелюбно медитирующих буддистов, от души накурилась там с ними, впала в нирвану и решила остаться в одной из хижин навсегда. Данила нашел ее с полицией только наутро. Буба лежала в гамаке и тихо пела Окуджаву. Рядом на песке сидел немыслимо грязный европеоид, с совершенно бессмысленной, блаженной рожей отбивая ритм на маленьком африканском джембе. Большим и указательным пальцем левой руки Буба вяло держала косяк. Правая кисть тонула в свалявшейся шкуре на загривке аккомпаниатора.
Нет. Здесь, на чердаке собрался совсем другой люд. Чем-то застолье даже напоминало то, когдатошнее, когда все они так любили друг друга. Хотя бытовал тут, вероятно, скульптор – из этих, «актуальных», которых Буба не любила как, на ее вкус, шарлатанов. На полу, на верстаках вдоль стен, на полках, набитых по периметру высокого ангара, красовались так называемые «объекты» из самых разных материалов. Спирали, конические башни, опоясанные ступенями, огромные, похожие на ископаемые скелеты, конструкции, сваренные при ближайшем рассмотрении из всякой скобяной дребедени… Но в углу, увидела Нина и поразилась, – на плоском пьедестале, скорее диске, чем цилиндре, сидел, разбросав колени, – рваный, клепаный из страшных, оплавленных кусков металла, весь насквозь дырявый, как остов брошенного на свалке разбитого вдребезги автомобиля, с дико изогнутыми конечностями и общей уродливой, какой-то плавящейся анатомией, ненормально длинными пальцами, вогнутым, изжеванным, искореженным лицом и шеей, торчащей почти под прямым углом к косым плечам, – Дон Кихот.
Она стала искать взглядом скульптора, пытаясь угадать его в гудящей толпе. Сокрушительный красавец в шарфе, с вялыми ручонками? Нет, конечно. Тот, с гитарой, в рыхлом свитере и папироской в углу усатого рта, с прищуренными от дыма глазами, рассеянно и непрерывно теребящий струны? Вряд ли, слишком ухоженные ногти. Кудрявый, заросший до глаз бородой, почти белоглазый великан, в дымину пьяный, закидывающий в пасть, хохоча, стопку за стопкой? (А рядом белобрысая мартышка в брекетах глядит поверх очков с материнской любовью и умилением.) Вот. И пьет, как пьют художники, расслабляясь после адовой работы.
Показала глазами:
– Хозяин – этот Муромец? Нет?
Улыбнулся, взял растопыренными пальцами за макушку, заставил повернуть голову в противоположную сторону. «Вон, на лесенке».
Во главе стола на верхотуре деревянной стремянки сидел гном. Точнее, карлик. Детские ножки в цигейковых тапках опираются на ступеньку. До щиколоток свисают лопаты мощных, перевитых венами лап. Над куриной грудкой – прекрасный купол головы. Просторный лоб, высоко открытый, лысеющий череп. Легкие седые вихры – явные остатки прежней роскоши. Вплотную прижатые уши с длинными мочками – признаком ума. Ацетиленовые глаза, искристые, будто кристаллы морозного воздуха. Плоский нос и губы, крупные и матовые, как у лошади.
– Видала? Какой у меня Буонарроти… – шепнул ей в ухо Костя с нежностью, непонятно кому адресованной. – Пошли познакомлю.
Античный уродец, как бы символизирующий концепцию новейших агностиков о том, что эстетика Возрождения питалась отнюдь не скованной жесткими рамками гуманистической доктриной христианства, а культом свободной силы Эллады – мощью и свободой как физической, так и духовной, – осторожно пожал Нинину руку (утонувшую в глубоком ковше его длани, неожиданно легкой, точно груда сухих листьев) и обнажил в неотразимо простодушной улыбке крепкие (да, лошадиные) зубы.
– Неужели Нина? Обожаю это имя. Как хорошо, что вы пришли. Я – местный гений. Не путать с гением места. Паоло Рудаков-Умертвиев. Надо же! Нина! Надеюсь, вам известно, что ваша покровительница святая равноапостольная Нина была племянницей иерусалимского патриарха Ювеналия и крестила Грузию. В переводе с ассирийского Нина – царица. А с грузинского – как раз наоборот, ласковая. Где вы встречали ласковых цариц?
Нина смотрела на скульптора во все глаза, не видя, как трясется от беззвучного смеха Костя. А Паоло Рудаков-Умертвиев (такой же Умертвиев, понятное дело, как и Паоло, а впрочем, кто его знает) увлеченно гнал свою пургу:
– Имя ваше доброе, но, увы, не сильное. Внешне невозмутимое звучание и достойная простота отразились на его популярности. Кто сегодня назовет девочку Нина? Разве какая-нибудь кахетинская княжна, помнящая о корнях… Ваша зодиакальность – Водолей, планета – Уран, цвет… – Паоло поднял глаза к потолку и счастливо улыбнулся, – о, цвет ваш, имейте в виду, – лиловый, а также его составляющие – синий и красный. Не кумач, упаси бог. Алый. Краплак. Гранат. Охра еще. Вот как ваша фуфаечка. – Паоло погладил царицу по рукаву. – Кашемир? Славный колерок. Излучение вашего имени – 88 процентов. Вибрация 83 тыщи. Ваш камень – а я как гном знаю о камнях все…
– Похоже, не только о камнях, – засмеялась Нина, очнувшись.
– Да уж. – Гном взял ее за указательный пальчик, унизанный крупным малахитом. – Нет, дорогая, камень ваш – циркон. Вы, кстати, знаете, что Нина относится к тем женщинам, которые составляют вино жизни? Ваш тотем – виноградная лоза. И, как за лозой, за вами надо тщательно ухаживать, чтобы вы расцвели и щедро плодоносили… Счастливое замужество для вас – цель и смысл жизни. Верно?
– А в каком смысле вибрация? – перевела стрелку Нина; почему-то ей сейчас совсем не хотелось говорить о счастливом замужестве, в котором – таки да, реально сосредоточились все цели, смыслы и вибрации.
Костя взял в ладони крупную голову карлика и расцеловал его в обе щеки.
– Ты, Пашка, бог, и сам того не знаешь!
– Почему ж, отлично знаю, – усмехнулся Паоло-Пашка и подмигнул Нине.
Ей было весело. Усатый в рыхлом свитере грянул вдруг с казачьим присвистом «Пчелочка златая», и вместе со всеми Буба подхватила бедовым «фольклорным» голосом, совершенно не похожим на матовый голос ее будничной речи:
Ой, жаль, жалко мне мне,
Что же ты жужжишь, жужжишь!
Костя опустился на ступеньку стремянки, облокотившись затылком о колени Паоло. Тот щелкал пальцами и, рассыпая трамвайные искры из глаз, выводил высоко и чисто:
Ай сладкие медовые губочки у ей, у ей!
Мягкие пуховые сисечки у ей!
Проснулась Нина в кромешной тьме от мучительного давления в мочевом пузыре, ничего не понимая. Провела ладонью по груди и бедрам: свитер, джинсы… Пошевелила пальцами ног – вроде не обута. В бок впивается что-то твердое. Ладонь коснулась тканой, явно пропитанной пылью неровной поверхности… Вытащила терзающий печень предмет, на ощупь определила: вилка. Ничего мягкого-пухового – плоский убитый тюфяк, вроде собачьей лёжки, под головой. От легкого движения висок пронзило тонкое и будто бы синее сверло. Язык чужеродно помещался во рту, по ощущениям похожий на толстую горькую пробку.
Немного обвыкнув в темноте, различила стол, стулья. Цепляясь за мебель, шатко побрела в поисках воды и уборной. Наткнулась на стену, нашарила выключатель.
Мастерская озарилась режущим холодным светом. Ложе, которое послужило равноапостольной последним прибежищем, оказалось тем самым диванчиком, на котором она вчера сидя (!) танцевала знойное танго в объятиях носатого толстяка с седым японским узелком, заколотым на макушке. От партнера ощутимо припахивало ацетоном (бедняга сидел небось на инсулине). Вспомнив, как диабетик пел тонким голосом что-то картавое, кричал ей «Коголева! Богиня!», и как дико она при этом хохотала, Нина покрылась испариной. Еще ей мстилось что-то вроде борьбы с Костей – вроде она пыталась обнять его за шею, норовя поцеловать в губы, он же отворачивал лицо и держал ее за локти, с усилием как бы размыкая челюсти капкана.
Жадно вылакав из горлышка остатки минералки, Буба выбрела на изрядно запущенный, как обычно в мастерских, сортир. Брезгливо справила нужду. И, подобно последнему уцелевшему в крепости солдату, решила поискать живых.
Собственно, особых закоулков и лабиринтов чердак не таил. Напротив двери в санузел имелась еще лишь одна неплотно закрытая дверь. Из щели сочился тусклый, слегка воспаленный свет. Буба осторожно заглянула.
Впоследствии ее удивляло главным образом то, что она ничуть не удивилась. Хотя даже близко ее мысли не сворачивали в это русло. И однако, как она немедленно поняла, именно такое развитие сюжета было наиболее логичным и художественно состоятельным.
Большую часть тесной комнатки занимала широкая тахта. В изголовье горел антикварный ночник-лилия матового розового стекла. Ногами к двери в позе бегуна спал голый Костян. Сбитое одеяло валялось на полу. Бережно, как ребенка или кошку, он прижимал к себе Паоло Умертвиева, чья ренессансная голова на белой подушке решительно отрицала уродливое тельце с несоразмерными руками и членом, зачеркивала его и, точно высеченная из желтоватого мрамора, утверждала единственный источник гармонии – дух, который веет, само собой, где хочет.
Разутая Нина бесшумно подошла к ложу, подобрала одеяло и осторожно укрыла любовников.
Прекрасному изваянию ничто более не противоречило и не мешало.
Через неделю Буба с легкой тоской покидала сердце отчизны, инфарктное сердце на семи холмах.
В самолете рядом с ней сидел у прохода бородатый хасид в твердой черной шляпе. Жадно доедая свой разнообразный кошерный обед (значительно превосходящий количеством и аппетитностью обычный), сосед успевал искоса неодобрительно посматривать на ее монитор, по которому Нина смотрела «Жизнь Адели» – кино о любви двух вдумчивых лесбиянок. Когда дошло до кульминационной постельной сцены в полный рост, хасид потряс Нину за плечо и что-то прокаркал на иврите. Та пожала плечами: «Не понимаю».
– Выключи эту хадость! – потребовал израильтянин по-русски. Язык был на удивление чистым, кабы не фрикативное г.
– Это еще почему? – Нина вынула наушники и поставила изображение на паузу.
– Хрех, женщина. Хрех тебе, хеверет, смотреть на такое безбожное безобразие. Вон, колечко… муж, значит, есть. А ты пакостишь от него. Хуже свиньи.
Буба ощутила, как все 83 тысячи единиц вибрации тряханули ее изнутри.
– Слушай, дядя, отъебись, – с наслаждением тихо отчеканила ласковая царица, вновь втыкая в уши черные запятые.
– Что-о?! Я не понял… Ты… вы что…
– Ничего. Занимайтесь своим делом.
– Это и есть мое дело! – рявкнул хасид. – Мое дело – следить, как ты блюдешь Закон! Забыла, как Хосподь наш покарал Содом и Хоморру?!
Буба прибавила звучку и подумала о странностях монотеистских религий. О кровавом фарше Ветхого Завета, согласно которому праотцы-праведники по любому поводу затевали великую резню и почем зря трахали дочерей. Однако любовь между безвредными и бесхитростными содомитами, союзы, цветущие бесплодной, бескорыстной исконной страстью, когда один дарит другому благо прогресса и одновременно стабильности, любовь, достигшая высшей гармонии, любовь воистину святая, бесстрашная, любовь в сущности братская и сестринская, то есть безгрешная, почти божественная… почему-то как раз на нее, на эту бедную любовь обрушивалось самое изощренное и мстительное проклятие Господне.
А ведь именно она (и это уже мысли не простоватой Бубы, а мои собственные), именно она так разительно напоминает любовь к родине…
Ной
Тяжелое обложное небо, как сырая вата из распоротого матраса, начинает настоящий и сложный сюжет осени. Начинает, а не заканчивает, как принято думать.
Так называемое бабье лето, Indian summer, – истекающее соком безумие зрелых любовников. Их объединяет многое, особенно же – близкая и внятная обоим, но строго табуированная тема смерти. Закроемся от нее арбатской живописью золотой осени: приятная, согревающая красота, агонизирующие бабочки – шоколадные нимфалиды, подолгу сидящие на бельевой веревке, натянутой между корявыми яблонями. Задник маленького домашнего театра.
Золотая, ах, осень. Соловые гривы берез, чахоточный румянец осин, бронза дубов, раскаленные клены… для их описания годится слово «чермный», что значит – жарко, рыже-красный. Впрочем, это уж слишком. Это мы прибережем для стишков. Короче, желтое и багровое на синем, а в районе Вермонта, говорят – еще и густо фиолетовое в связи с особым составом почвы. Роскошная коллекция для иконы стиля под сорок, высокий толстый каблук, объемные шарфы, яркие кольца на длину фаланги. Бижутерия, конечно. Суконное имя Дарья расшито стеклярусом, бисером и шелком и теперь горит-переливается. Дагмара.
Кутюрье сорока четырех лет после сорока стала одеваться «безумно». «Мне надо одеться безумно» – это манифест.
Знаменитый, даже великий режиссер пригласил Дагмару сочинить костюмы для трех стерв, собранных им в один спектакль. Он так и назывался – «Три стервы». Шучу. «Три сестры», конечно.
Эта, рассказывала она, эта и еще вот эта. Нормально? Разорвать меня и слопать сердце без соли? Легко. Поэтому я должна одеться дико. Безумно.
То есть, обратите внимание – одежде придается роковое значение в античном смысле этого слова.
Что и сделала. Узкие парчовые штаны цвета палой листвы, испятнанные дрожащими от утренних холодов голубыми астрами. Фиолетовые колготки. Красные ботинки солдатского образца до таранной косточки. Вязаный балахон с широким воротом, из меланжевой шерсти с преобладанием лилового, бордового и синего. Кораллы и малахиты на пальцах и в ушах, маленький, как блинчик, зеленый беретик с аппликацией: две астры – голубая и алая. И, оф корз, зеленый шарф, вязанный как бы звеньями цепи.
Три стервы в кроссовках и тупоносых сапогах, отнюдь не врубаясь в смыслы осеннего безумия, задохнулись и прикурили друг у друга. Особенно одна – в кедиках 33 размера, с голосом Дюймовочки, еще в дебютантках ударила по лицу костюмершу за укол булавкой. Тридцать три года, с первого курса – в любовницах у мастера, не сплетня, а факт, известный всей Москве – и в первую очередь жене гения, четвертой и главной стерве этого осеннего компоста. Да… кровавая Мэри, два ядовитых полушария, два клубка разъяренных змей, наводящих ужас на всю театральную общественность. Мари, шотландцы все-таки скоты, но и ты хороша.
– Ну, Петр Васильич (допустим), – плотоядно улыбнулась Икона Дагмара, похаживая вдоль рампы развратной походкой некоторого кота по имени Гитлер. – А что бы, например, вы бы хотели? Как вы, к примеру, видите вот ее (малахит размером с крепкий огурчик нацелен на Дюймовочку) костюм? Что бы вы на нее надели, исходя из концепции спектакля?
Петр Васильич опустил выпуклые глаза и облизнулся. Несколько раз пожал плечами и промямлил после длительного молчания:
– Я бы… ну я бы, знаете, если можно, я бы хотел такую, знаете, кофту… И вот такую… ну… как бы юбку…
Так что, как вы отлично понимаете, золотая осень, она же бабье лето – вещь эстетически герметичная и развития на полях жизни, судьбы и сражений не имеет. Ибо она – безумие на грани кича.
Нет, то ли дело мутное олово ноябрьских небес. Раскисшая корпия госпитальных повязок, сквозь которую едва просачивается кровь ранних закатов. Почерневшая пропитанная сыростью листва липнет к земле. Бурые остяки чертополоха размечают поле простыми сумрачными абзацами, утратившими хрестоматийную пышность. Хищная сила могучих стеблей спит в корнях до весны.
Снесла курочка золотое яичко Фаберже, в котором затаился последний, так сказать, вздох лета и песня зазевавшегося жаворонка, который заторчал от луговой дури и никак не может прекратить свое обморочное трепетание, чтобы сломя голову мчатся вдогонку клану, чье место – в какой-нибудь там Африке. А черная полевка, живущая рядом с корнями чертополоха, высунула нос наружу, учуяла запоздалую сладость подгнившего овса, вылезла, побежала, хвостиком махнула – яичко упало и разбилось.
Так обычно кончается и падает в расщелину Скалистых гор пронзительный клич этого чуда в перьях, индейского вождя Индианы Саммера по кличке Осенний Призыв, летит, биясь боками о стены ущелья и разбивается в итоге вдребезги.
Такова короткая, яркая и легкая смерть начала осени (тема, как мы помним, для зрелых любовников табуированная). А дальше наступает длинный, длинный, почти нескончаемый захватывающий роман увядания. Каждый раз новый, как однодневная сага Джойса «Улисс», читаемая пожилым склеротиком всю вторую половину жизни.
Непредсказуемость ненастья освобождает нас от власти надежд, амбиций и тревог и лишним делает рывок, или, точней сказать, порыв из одури глухой поры. Еще мне знак был: меж перин, на низких облачных полатях лежит бессильный исполин – Обломов в стеганом халате, хранитель русской колеи (Илья и родственник Ильи). Скрипит разбухшая калитка. В лесу опять полно опят. На даче, два убрав поллитра, как в раннем детстве, гости спят. Мороз и солнце нам не светит… Давай и мы с тобою, что ль, уснем в обнимку, точно дети, покуда не нагрянул Штольц.
Ноябрь, не отвлекая цветом, роскошными декорациями – освобождает запахи. Так старая фотография, разложенная на весь спектр коричневого (это называется монохром) впускает тебя, Дарья-Дагмара, в свой объем, в историю, в комнату, где сидят усатые дядья в сюртуках и тетушки, затянутые в корсеты и сборчатые на плечах рукава, с камеями на щитовидке. Позволяет тебе, Даша, войти в дом, где ты никогда не была и не будешь, нырнуть, как мальчик Яльмар, в его звуки и запахи.
В поздней осени особенно драгоценна и важна непредсказуемость. Тонкая тревога разложения флоры на спектр запахов. На весь обонятельный спектр коричневого. Дальний план – кустарник, бурелом, заросли сухих зонтов борщевика – выполнен пером, постаревшими ржавыми чернилами с легким радужным отливом, а также сепией, чуть расползшейся по мокрой бумаге, и немного пахнет плесенью и пылью семейного альбома. Ближе запахи усиливаются, их легко распознать, как распознает след собака. Это оттого, что каждый запах, как графический лист, помещен в паспарту оттенка. Фонтан палевых опят на буром пне. Брызги умбры на березовых медяках. Древесный гриб чага, он же му эр (древесные ушки) – бархатистый темно-каштановый верх с твердым, как кость, и костяного же цвета исподом. Их, кстати, едят. Правда, только китайцы – загадочный народ, созревающий по осени в огромных шишках, наподобие кедровых орешков. Шишки эти растут на деревьях невиданной высоты, крона их теряется в облаках. Весь Китай, его охристая суша, орошаемая желтой заиленной рекой Янцзы, покрыта этими деревьями. В конце октября шишки падают без вреда для подрастающих в них китайцев, и они, маленькие и темно-желтые, как желуди, с легким треском выскакивают из своих ячеек. Быстро вырастая до обычного китайского роста (150–160 см), китайцы немного светлеют и приобретают многие таланты, знания и умения. Особенно прекрасно удаются им рисунки различных трав и ветвей тушью на шелке. Это от того, что связь загадочного желтокожего народа с природой неразрывна. И кстати, чтоб покончить с этой темой, для нашего рассказа факультативной, – китайцы не стареют и не имеют признаков пола (ведь они размножаются путем опыления). Поэтому мужчины у них поют женскими голосами. Это называется Пекинская опера.
Осенний лес или сад, непременно запущенный, или старый парк (в меньшей степени) – окутанные изморосью набухшего тумана, лучше всего на свете годятся для погружения в себя. То есть для медитации, которая, как известно, является наиболее полноценным и продуктивным растворением духа в мире неодушевленной органики, условно называемом природой. Конечно, неодушевленной природу можно считать исключительно с позиций вульгарного материализма, ибо любое создание Божие не только одушевлено, но и одухотворено. Вот дуб. Или там береза, со ствола которой легко, как китайская шелковая бумага, отслаиваются тонкие лохмотья верхнего, самого нежного слоя бересты, береза с упругими наростами-ушами чаги (из них получаются хорошие пепельницы). Не говоря уже о рябине. Цветаева, называя ее кустом (предполагаю я поверхностно), метнулась своей неудержимой мыслью к гипнотическому зрелищу неопалимой купины… Так, домыслы. Рябина, усыпанная кистями ягод, в утро первого заморозка похожа на узбекские сердоликовые украшения в серебре… Уж наверное, эти совершенные формы заключают в себе более смелый и свободный дух, чем какой-нибудь боров в шляпе с копытом вместо лица и белыми личинками глаз, спрятанных в складках лба и щек.
Итак, лес или запущенный сад в конце октября – начале ноября. Утро или полдень. Ни в коем случае не сумерки – сумерки в это время года слишком печальны, даже безысходны. Рукой подать до суицида.
Острота и интенсивность запахов заливает существо до краев. Даша, а ей всего девятнадцать, беременна. Этого не знает никто, кроме нее и врача из женской консультации Ревекки Захаровны Минц. Ревекка, вперевалку барражируя по кабинету, грубо обзывала Дашу идиоткой и наотрез отказывалась делать ей аборт на пятом месяце.
– Людоедка! – брызгала слюной кандидат меднаук Ревекка Минц. – У него уже пальчики!
– Как же быть? – лила слезы людоедка Даша, в то время никому еще не известная в качестве Иконы стиля.
– Гулять! – Ревекка Минц изобразила двумя пухлыми пальцами ходьбу. – Воздух и пешие прогулки ногами!
И Даша принялась гулять ногами. А когда настал месяц ноябрь (или, как еще говорят иногда, ноябрь месяц), пузо у Дарьи разрослось настолько, что и не скроешь. Потому что шла, как-никак, уже где-то 36-я, то есть, по человеческим меркам, одна из последних недель созревания в ее утробе, как в шишке, этого, так сказать, ореха.
И она поехала на автобусе в убогий пансионатик от художественного комбината, где трудилась в отделе промграфики (фантики, коробки).
В этом нищем заведении – не в комбинате, а в доме отдыха Брюханово – она как раз когда-то (собственно, именно в ноябре, то есть год назад) и познакомилась с Аркадием, невзрачного обаяния художником, как говорится, от слова худо. Стоял пронзительный ледяной предзимний вечер, даже не совсем еще вечер, а вот именно эти проклятые сумерки, когда многим, в том числе и Даше с ее подвижной психикой, хочется не столько гулять ногами, сколько болтать ими посреди комнаты вместо люстры. И, спасаясь от сумеречного одиночества, Даша откликнулась на приглашение Аркадия посидеть. У него в номере она выпила вина и невзначай заночевала. Три месяца они скучно и тупо повстречались, да и пошли каждый своей дорогой. Была без радости любовь, разлука будет без печали, как психологически точно поется в одной песне.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.