Электронная библиотека » Алла Боссарт » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 11 апреля 2016, 18:20


Автор книги: Алла Боссарт


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Тогда, выпивая с Аркадием дешевую кислятину «Алиготе», Даша совсем не понимала смысла слов «унылая пора, очей очарованье». Да и не задумывалась. Ну унылая и унылая. Тем более, ее личный сюжет начался и катился к развязке, и правда, на удивление уныло. И было даже непонятно, за каким, образно говоря, хреном ее потянуло на сносях (когда будущей матери необходимы положительные эмоции) в эти места – ровно ничего приятного с ними связано не было.

Юности свойственно питаться элементарными радостями. У кого из нас в пухлых семейных альбомах с обломанным уголком не хранится память о первой любви на пляже? Привет из небытия – например, из тех же Гагр, они же Хоста. Шум моря, вкус и запах соли, грубый шелк кожи, яркий свет, – волшебная проекция прошлого, пусть не твоего, но такого счастливого, а значит правильного и понятного.

У Даши тоже была такая мамина карточка, и о таком прошлом она мечтала. Мечтала о прошлом. Мечтала о воспоминаниях, которых у нее, как она полагала, не будет. Потому что – скоро двадцать, и пузо на носу, и жизнь, считай, кончена.

Но интуитивно, как кошка или собака, ищущие целебную травку, беременная девушка и будущая Икона стиля, почти без багажа: трусы, пижама, зубная щетка, шерстяные носки и сборник рассказов Валерия Попова «Жизнь удалась», – Дарья села в комбинатский автобус и отправилась, как потом станет понятно, в самое правильное место. Суммарно на два дня. С вечера пятницы по вечер воскресенья.

После завтрака (сладкая, что противоестественно, гречневая каша в лужице теплого молочка) Даша стащила из столовой ножик и гордой беременной поступью зашагала в лес.

Ах, как мудро, как верно вела ее интуиция! Зачем ножик, спросите вы? А как же – ведь Даша вступала в осенний лес, ясно и остро пахнувший грибами. И хотя нагибаться ей было уже трудно, она рассчитывала, что уж десяток-другой сыроежек-то она срежет. Отломала от сухой осины сук и брела без единой мысли, вороша своим посохом прелую листву, уже смешанную с землей. Листва умирала. Никаких грибов под ней не было и быть не могло, потому что ночами уже случались заморозки, и грибницы временно померзли. Но это-то и прекрасно, это-то и есть самое интересное.

Прозрачный лес в канун зимы, когда снега еще нет, но нет и грибов, как бы освобождает душу ненароком попавшего туда человека от земной оболочки, что особенно благотворно сказывается на беременных. В эту пору лес – без птиц, без белок, без бабочек, без других людей – самоцелен. Нить паутины, переброшенная с еловой лапы на куст рябины, незаметно прилипает к голове, как седой волос. Молчаливый, влажно-холодный лес источает запахи и пеленает тебя в них, как в паутину. Ты идешь, или, скорее, плывешь… Или нет – летишь. Невысоко и неторопливо летишь и спишь наяву. Спишь без сновидений, которые есть воспоминания, о которых ты еще вчера мечтала. А теперь – нет. Нет цели, нет мечты, только тонкая, как паутина, тревога в подсознании, так называемые биологические часы, внутренний будильник, который заставляет тебя просыпаться за минуту до реального звонка. Память о времени еще есть. Но воспоминания о любви, смертях и вообще событиях не отвлекают.

Таково свойство монохрома. Глубина ощущений бездумного свободного пловца без нарратива приключений или соревнований.

Даша отломила ветку рябины с оранжевыми ягодами и прожевала одну. Холодная, свежая горечь растеклась по языку, и эта точка вкуса прервала на сегодня счастливый полет.

Ибо, опустив задранную к серому (исчерканному сепией) небу голову, Даша увидела сидящее на тропинке существо, забредшее совсем из другого сюжета. Склонив набок немного еврейскую голову с лохматыми ушами, на нее с легким беспокойством смотрел щенок длинношерстной таксы. Его (или ее, это было пока неясно) горячее тельце умещалось в двух ладонях. Существо отливало, разумеется, чермным и пахло, разумеется, щенком. Что, как известно, является лучшим, аппетитнейшим и самым многообещающим из осенних запахов. Ну, конечно, надо следить за зубами.

Сомнений в том, что Циля явилась подарком осеннего неба, конечно, не было. Если открыться навстречу воздушным потокам ноября и вслушаться в диктовку его запахов, – еще и не такое случается.

Почему Циля? А как еще-то? Такса – она обязательно или Циля, или Фаня. А если она – кобель… Хм… Это нам в голову как-то не приходило. Даша придирчиво рассмотрела дар небес со всех сторон и, вообразите, между задних лап обнаружила вполне отчетливые яички размером с кедровый орех каждое. И срочно перекрестила Цилю в Ноя. Потому что – ноябрь же месяц, о чем, собственно, и речь.

Маленький праведник потянулся к Даше и старательно облизал ей лицо.

Даша, хоть и молода была, прекрасно понимала, что некоторые вещи, да практически все, можно делать, только нарушая правила и даже законы. Потому что если по закону, то папаша должен был платить ее маме алименты аж до прошлого года включительно, когда Даше в октябре исполнилось восемнадцать. Он же не платил их никогда, и мама относилась к этому совершенно равнодушно, будто и не знала, что существует вообще такая стратегия и тактика человеческих отношений. Кстати, к ее беременности мама тоже не проявила особого интереса. Если честно, мама Даши Лариса Григорьевна состояла на учете в психдиспансере по случаю вялотекущей шизофрении и конкретно сейчас лежала в стационаре с осенним обострением. Районный врач Ревекка Захаровна в ответ на предостережения коллег относительно наследования психического заболевания по женской линии объявила, что все это ерунда на постном масле и гуляй девочка ногами. Фатализм.

Конечно, никто бы сроду не разрешил в пансионате, даже таком говененьком, никаких собак. Объяснения про дар небес тут явно не канали. В номере даже туалета не было. И Даша по-тихому, под курткой пронесла Ноя в корпус. Пристроила мальца на запасном байковом одеяльце, хранившемся в шкафу и внесенном в список казенного имущества, обязательно висящий в рамочке на стене любого советского общежития, – и побежала в столовку. Там (вернув нож) незаметно взяла тарелку с котлетой и какой-то неприятной кучкой, изображающей гарнир, и стакан с кефиром, прикрыла этот пир духа шарфом и прокралась в номер. Ной сладко спал, зарывшись в Дашину сумку, подальше от мокрого одеяльца. Впрочем, лучшей участи эта рвань и не заслуживала.

Ной комично, как все дети, зевнул, поужинал кефиром из пепельницы, понюхал котлету, взглянул на Дашу с укором и снова заснул, уткнувшись ей в шею. И так они, счастливые, проспали до утра. Причем под утро Даше приснилось, что она родила крошечную таксу, размером примерно с пальчиковую батарейку и совершенно плоскую. В ужасе она проснулась, однако Ной был в полном порядке, спал на спине, раскинув свои смехотворные лапы, и располагался при этом ровно посередине подушки.

Гуляла в то утро Даша, держа Ноя за пазухой теплой стеганой куртки. Пес таким образом сидел, в сущности, на ее животе, торчащем из основного тела Даши, как балкон, что было довольно удобно.

Будучи по природе охотником, Ной тихо скулил и рвался навстречу миру запахов и следов, но Даша уже тряслась над ним, как над своим будущим дитем, и с рук не спускала. Мало ли.

Стал накрапывать мелкий дождичек, Даша надвинула капюшон и медленно шагала, слизывая с губ капли. Хмурый моросящий день нес в себе такой покой, так уютно закукливал мир вместе с Дашей, что время растворилось в невесомой ткани осадков, и необходимость возвращения забылась.

А зря. Потому что за обедом объявили, что автобус в Москву отправится не в 18 часов, как было сказано в путевке, а в 15, в связи с плохой погодой и как бы вытекающим из этого повреждением местного теплоэлектрогенератора.

И когда Даша, вся свежая и холодная с маленьким персональным теплогенератором за пазухой, явилась в пансионат, – автобус ушел. Настолько незначительным фрагментом бытия являлась Даша со своим Ноем, что ее отсутствия никто вообще не заметил.

Из пансионата вела одна дорога без единого указателя. Даша шла по ней уже час, а дорога все никуда не упиралась, не примыкала к трассе и вообще не ветвилась. Словно больше никаких дорог не было в целом мире, а потому и указатели на ней были излишни. За все время по ней не проехало ни одно транспортное средство, даже велосипед. Даже лошадь, кляча какая-нибудь с телегой не прошлепала. Дождь усиливался и, что гораздо хуже, начинало смеркаться. Оглядевшись, Даша обнаружила, что мир утратил границы как физические, так и оптические, оттеночные. Земля и небо слились в серую влажную сферу, как бывает у моря в непогоду. И это воздушное море будто бы поднималось, заглатывая землю.

Даша остановилась у обочины и заплакала. И тогда маленький Ной высунул из ворота куртки свой длинный нос, тявкнул и снова облизал Даше нос и щеки.

Ровно в этот миг сквозь мерный, ватный шум дождя пробился другой звук: близкое, до озноба живое соло на ударных. Фламенко электрички.


Ной прожил беспримерную по долголетию жизнь. Даша уже превратилась в Дагмару, а ее сыну исполнилось двадцать пять, когда пес опрятно справил нужду среди созревшего шиповника в осеннем запущенном саду, где Икона стиля соорудила себе дом медового оттенка из дерева и желтого стекла, вернулся в свой ковчег, попросился на диван и, когда ему помогли вскарабкаться, уложил седую голову на лапы, улыбнулся и уснул навсегда.

Ни одна собачья болезнь не коснулась его за четверть века, и зубы оставались здоровыми, как и сердце. Дагмара долго не понимала, почему он умер. Пока сама не дожила до девяноста двух, и тема смерти перестала быть табуированной для нее и ее любовника, еще крепкого мужика в свои шестьдесят девять лет.

Дурочка, или Депо «Желание»

1

Жила себе женщина. Кем-то она там работала по медицинской части – в лаборатории, да. Это была неудача с точки зрения папы, который мог бы стать большим ученым, если бы его году в 39-м не вызвали прямо с заседания кафедры, где он только что выступил с блестящим докладом о радиоактивном облучении мух-дрозофил. В своем докладе папа ссылался на немецкие опыты профессора Тимофеева-Рессовского, с которым имел несчастье недолгое время состоять в переписке как со старшим коллегой. Переписка носила сугубо научный характер, да и пересохла давным-давно, когда папа был еще аспирантом, а Тимофеев-Рессовский нависал страшным глазом над микроскопическими мушками, неугомонно размножающимися под его гениальным приглядом. Еще коварная родина не подманивала Николая Владимировича в свои красноперые объятия, и только мухи складывали неисчислимые безмозглые головенки во имя теории наследственности. Однако после отказа Тимофеева в 37-м прервать опыты и срочно проследовать студеным маршрутом (который так и так от него не ушел), – о переписке вспомнили. Возле беспечного папы стали шиться какие-то чуть навязчивые, но в целом симпатичные и веселые люди, – ну и вот. Таисия, как ее там, Павловна… Петровна… короче, Брунгильда из приемной, губки бантиком, большие косы короной: тук-тук, очень извиняюсь, Димитрий Андреич, на секундочку… И все головы повернулись за ним, а профессор Вельтман вдруг закурил против всех правил.

Папа отсидел свои десять и однажды на пересылке встретился с худым костистым человеком, похожим на ястреба. Когда выкрикнули его двойную, свистящую на повороте фамилию, папа дернулся было к нему, глухо отозвавшемуся номером популярной статьи… Но удержался и только жарко проводил глазами, когда Тимофеева и еще четверых повели к грузовику для отправки, как немедленно стало известно, в шарашку. Элитный этап, счастливый путь…

Тимофеев-Рессовский, по словам папы, был «космический человек», и его мозг и воля окрепли в лагере, будто бы питаясь неведомыми папе космическими токами. А папа сломался. Жена развелась с ним в первый же год. Потом долго нельзя было в Москву (и еще минус десять городов), а когда стало можно, его уже никуда не брали. С площади давно выписали, и жил он на чьей-то старой холодной даче. Стал кашлять и согнулся, словно стараясь спрятать поглубже больную грудь. Однажды в вагоне метро на него долго смотрела немолодая, как и он, женщина, папа смутился и опустил глаза. «Митя?» – робко спросила женщина, и он узнал Лялечку. Лялечка работала теперь научным сотрудником в зоопарке и устроила Митю лаборантом. Но очажок в легких все тлел и медленно сжигал папу, как отсыревшую папиросу.

И опять спасла та же святая Лялечка. Пригласила в какую-то шумную компанию, где пели замечательные песни советских композиторов и пили крымское вино загорелые молодые люди. И они увезли Митю с собой в Севастополь, куда он последовал за ними, легко и послушно упившись красным массандровским портвейном и манящим адресом: Институт южных морей… То есть, разумеется, «биологии южных морей», сокращенно ИНБЮМ. Но отмороженное ухо вычленило тепло и незабытую мальчишескую удаль детей капитана Гранта – а ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер… Веселый ветер.

Из Севастополя Митя очень скоро перебрался в филиал – на Карадагскую биостанцию. Там, под низкими звездами, чьи голоса цикадами гремят в ночи и тают к рассвету, когда занимается вдали жемчужно-розовый ломоть Меганома; на веселом ветру, изрезавшем берег кулисами бухт, – в этом, можно сказать, экологическом театре папа, наконец, отдышался и, как мидия, колонии которых он теперь выращивал и изучал, крепко-накрепко прилепился к днищу своей последней баржи. К маленькому оштукатуренному дому на горе, в тени сада, где в апреле цвел абрикос, а в июне распускались рослые, утыканные малиновыми и розовыми оборчатыми цветами мальвы.

Жил Митя один. По хозяйству помогала уборщица из института, старая татарка Фарида. Иногда прибегала помочь бабушке круглолицая Рая: длинная шея, темно-румяные скулы, пушистые подмышки, мелькание маленьких грязных пяток из-под пыльного подола. Невесть с чего ее то и дело разбирало безумное веселье, она тряслась от рвущегося хохота и порой, вся красная, вылетала на крыльцо, где давала, наконец, себе волю, и смех ее градом сыпался в сад, как черешня с дерева.

Родители и две тетки Раи сгинули где-то в Казахстане, Фарида же с годовалой внучкой отсиделась лютые годы депортации по добрым людям. И теперь, как часто, слишком часто говорила, ждала только смирного дядьку, можно и русского, лишь бы не пил – пристроить Рамилю замуж, а там уж и постучаться в калитку райского сада.

Дмитрию Андреевичу шел пятьдесят первый год. Райка, поднимая сверкающие брызги, неслась в своем длинном пестром, мокро облепившем ее платье по отмелям семнадцатилетия. «Мития» был бледен с лица, загар не лип к нему, навек промороженному на белом ледяном ветру. Улыбаясь, он привычно прикрывал рот чуть дрожащими пальцами: стеснялся редких зубов. Но ростом был высок, хоть и сутул, и разговор был у него мягкий, ласковый, пусть не всегда и понятный. Боль из выстуженных ревматических колен сама Фарида выгнала ему своими горными травами. В общем, не возражала. Заикнулась было, что не худо бы съездить в Бахчисарай, там, в пещерах Чуфут-Кале живет старый мулла, обращает неверных. А нет, так хоть неподалеку – в Старом Крыму тоже есть полуразрушенная мечеть, Фарида знает там стариков, что могут поженить по Закону… Но Дмитрий Андреевич отказался наотрез: «А почему бы сразу не в Мекку? Хорош я буду, обрезаться на шестом десятке. Нет, Фарида, какой уж из меня муслим…»

Бабка вздохнула, но рассудила, что Мития и безбожником, как есть, будет Рамиле и за мужа, и за отца.

Почти так и вышло. Только мужем Дмитрий Андреевич был Рамиле недолго. Первые месяцы маленькая мусульманка покорно ложилась подле хозяина и, крепко зажмурившись, принимала его долгие ласки, хотя крепкие бедрышки, как бы помимо воли, сжимались туго, аж до скрипа, разомкнувшись лишь раз, и бедный Дмитрий Андреевич понял, что глухой стон, почти рычание, девочки-жены был голосом не радости и никакого там не блаженства, а лишь боли и отвращения. Не захотел ехать в Чуфут-Кале, получай теперь, усмехнулся про себя неверный Митя. Больше он не мучил свое «татарское иго», только осторожно баюкал по ночам, благодарный, что это теплое, и пряное, и юное, и золотое – позволяет держать себя в объятиях – ему, слабому щербатому старику.

Через три недели выяснилось, что в ту единственную ночь один старательный сперматозоид на сто процентов использовал свой первый и последний шанс и достиг цели. Старая ведьма положила костлявые пальцы на плоский внучкин живот и послала свой косой рентгеновский луч в ее молоденькую утробу. Слава Аллаху, Рамиля, голубка. От дочек внука не допросилась, так, видать, и померли пустоцветами. Сноху же Аллах тобою благословил. Нельзя без мужчины род оставлять. Нельзя корень рубить, высохнет дерево.

Фарида снизу, с маленькой скамеечки, на которой теперь дни напролет посиживала в доме зятя, придирчиво следя, как белкой носится по комнатам молодая хозяйка, – взглянула на оробевшего Дмитрия Андреевича, сплющила печеные щеки в беззубой улыбке. «Ишь, шайтан! Заделал нам батыра, даром, что калечный. Ну, обнимитесь, дети. Вот хрен тебе, лысая, не пойду с тобой, пока батырчика нашего не дождусь!»

Трижды ошиблась ведьма. Не дождалась она урожая от Раи-Рамили. Аллах прибрал ее аккурат в последний день рамазана, счастливую и очищенную двадцатидевятидневным постом. В день похорон старухи зацвел абрикос. «Хорошая примета», – подумала Рая, сломала ветку и положила сверху на саван.

Татарские кладбища сровняли с землей по всему побережью, а от погоста, где хоронили старуху, до самой Ялты не было ни одной даже православной церкви. Из Старого Крыма приехал на скрипучей арбе древний, как прах, татарин – из тех самых, видать, которые знали Закон и держали между собой связь по своим неведомым мусульманским каналам. Рамиле и другим женщинам на кладбище идти не велел, Фариду приказал спеленать и на ковре нести к могиле. Могилу рыли тоже по его указаниям – с нишей в боковой стене, куда и опустили высохшее, невесомое после святого поста тело, прикрыв его старым ковриком. Мите страшно было смотреть, как легкий кокон без гроба ложится в землю – так же закапывали и там, прямо в мерзлоту, «под бульдозер», в чем есть. На выходе с кладбища к нему метнулась из тополиной тени пузатая Райка и без слез повисла новой тяжестью, чем-то нежно и неотвратимо толкнув из живота.

Назавтра Рамиля родила, и обнаружилась вторая ошибка бабушки. Совсем не «батырчик» явился на рассвете из мучительных и кровавых узких недр. Недоношенная девочка, кислое яблочко, больше суток буравила скорлупу сизой головкой, непосильной для крошечного тельца. А выдернутая на свет Божий, широко открыла рот и молча посмотрела мимо акушерки Мите прямо в глаза. Он узнал эти скорбные глазки и горестный ротик. Осторожный шлепок по попке (размером с крупную сливу и того же цвета) был первым из неисчислимых ударов, которые будет этот синий курчонок сносить кротко и долго, терпеливо неся зарытый где-то среди хромосом неистребимый папин ген незадачливости. Дочка зажмурилась и жалобно мяукнула.

Но корню рода Фариды не полагалось усохнуть. Трижды ошиблась ведьма. Одна из ее дочерей, бешеная красавица Фатима, умерла совсем не пустоцветом.

2

Училась Тата старательно, но неважно. Отец с грустью смотрел, как до глубокой ночи сидит она, тупо уставясь в учебник, и время от времени раздраженно ерошит свои пушистые и белые, почти седые волосы короткими пальцами с обгрызенными ногтями. Рамиля к тридцати двум годам превратилась в изможденную старуху: привыкший к подростковой стройности жены, Дмитрий Андреевич слишком поздно заметил, как живая ящеричная гибкость превратилась в ломкую худобу, лаковые глаза потускнели, словно обсохшая галька, и смуглый румянец гладких скул сменился вялой желтизной лежалого яблока-паданца. В гадкой симферопольской больнице старуха-докторша долго мяла Рае холодными пальцами живот, потом долго что-то писала, и так же долго и задумчиво смотрела на Митю из-под черепашьих век. Потом закурила сама, протянув через стол и ему пачку «Беломора», как не раз бывало в следовательских кабинетах: «Курите». Дмитрий Андреевич понял, что это приговор, и почему-то сразу поверил, и как-то обессиленно успокоился. Он не захотел оставлять Раю в этих изъеденных грибком безнадежности стенах, в аммиачной вони свалявшихся матрасов. «Вы правы, – холодно сказала докторша. И добавила вдруг с неожиданно горьким упреком: – Что ж так долго собирались, голубчик мой?»

После этого Рамиля жила еще три года. Почти все время лежала и почти ничего не ела. Каждый проглоченный кусок мучительно, с зеленой желчью, извергала назад. Хозяйство легло на 14-летнюю Тату, и школа постепенно переместилась как бы в чулан ее жизни, наподобие потерявших смысл детских игрушек. Перед экзаменами за девятый класс к Дмитрию Андреевичу зашла новая классная руководительница дочки, испуганная девушка, скрывающая панику за строгими очками. От тяжелого духа болезни, пропитавшей дом, учительница растеряла остатки отваги и пролепетала: «Я невовремя? Зайти попозже?». Дмитрий Андреевич вывел ее в сад, усадил в беседке, заплетенной виноградом, и нацедил вина из пыльной бутыли. Девушка выпила стакан мелкими глотками. Вы не думайте, сказала она, мы все понимаем. Ваши обстоятельства… Я говорила с директором… Мы сделаем Танечке аттестат, потом, если захочет, можно окончить вечернюю или техникум… Например, училище у нас очень хорошее, медицинское… Вы согласны?

Разумеется, кивал папа, ничего страшного. Конечно, медицинское училище. Очень хорошая мысль. Вы не расстраивайтесь, милая барышня. Я вам очень признателен. Еще винца?

К осени Рамиля умерла, о чем накануне известила Тата. Ночью вошла она в комнату, где у постели мамы отец прислушивался сквозь дрему к ее хрипу. «Иди спать, – сказала Тата. – Еще не сегодня». – «А когда?» – спросил со страхом Митя. «Завтра к вечеру». Дмитрий Андреевич счел этот краткий эпизод сном. Но именно назавтра и именно к вечеру Рамиля всхрапнула в последний раз и затихла.

К смерти матери Тата отнеслась на удивление равнодушно. За годы, что таскала она горшки, мыла мать, меняла и стирала ее белье, работала в саду, неутомимо чистила дом, словно бы загнивающий вместе с гниющей Рамилей, варила еду, торговала на рынке ранней клубникой и абрикосами, – Тата, как старый затонувший сосуд, покрылась изнутри твердой известковой корой. Все происходящее она воспринимала с каменной тупостью, ее глаза альбиноса смотрели на прекрасные смены цветения и созревания полусонно, одна лишь неизбывная усталость стояла в этих гипсовых глазах, и больше ничего.

Зимой она явилась к отцу в филиал так называемого ИНБЮМа, где загорелые молодые люди изучали кипучую биологию южных морей, и с той же покорной усталостью принялась за мытье лабораторной посуды. Загорелые молодые люди сперва с интересом посматривали на молчаливую белую девушку, на ее волосы, словно пух одуванчика, и молодые ноги под коротким халатом. С ней пытались шутить и даже приглашали на вечеринки, но Тата никогда не улыбалась и никуда не ходила. Ну и перестали ее замечать, сочтя дурочкой. Дмитрия Андреевича провожали жалостливыми взглядами.

«Надо учиться», – сказал ей отец осторожно, когда зацвел абрикос. «Ага», – без выражения согласилась Тата и села готовиться к экзаменам. Даже среди провинциальных троечниц, которые, в основном, и заполнили щебечущей стаей обшарпанные коридоры и садик медучилища (утопающий в желтых акациях), Тата сумела выделиться своей бестолковостью. Однако в училище был, как всегда, недобор, и ее зачислили с двумя шаткими тройками по химии и биологии, но пятеркой за диктант. Писать Тата научилась в четыре года, сама и, не зная ни одного правила, изумляла всех своей грамотностью, нелепой на фоне ее глубокой посредственности и общей тусклости.

За три года учебы Тата приобрела кличку Моль, на которую не реагировала, и ни с кем не сблизилась, даже сидела одна, всегда за последним столом у окна. Ее память не удерживала никакой знаковой информации, она с огромным трудом отвечала на самые простые вопросы из области фармакологии или анатомии. На третьем курсе после зимней сессии Тату решено было гнать к чертовой матери, что само по себе, учитывая общий уровень заведения, было фактом исключительным.

Вечером после педсовета директор училища Степан Тимофеевич Осадчий выпил за ужином коньячку «для сосудов» и, сладко закурив, приступил к «разбору полетов» – двадцать лет они с женой крепили эту традицию: рапортовать друг другу о событиях дня. «Казни меня, Маша, но сегодня впервые проголосовал за отчисление. Много дур я повидал в нашей богадельне, но такой у меня…» – «Степа, – перебила Мария Юрьевна Осадчая, известный в городе травматолог. – Мы задыхаемся без персонала, одна сестра на отделение! Спасибо скажи, что кто-то вообще еще к вам идет. Не до жиру, знаешь ли!» – «Да ты бы видела ее! – возражал Степан Тимофеевич. – Двух слов связать не может, желудочки сердца у нее относятся к органам пищеварения! Чистое чучело: на башке белый пух какой-то, рожа сонная, вся, черт ее знает, белая, непропеченная. Офелия, будьте любезны! Мучная моль!»

Мария Юрьевна Осадчая, известный в городе травматолог, повела себя странно. Костяшками сильных пальцев она стукнула мужа по лысине и объявила довольно громко: «Идиот! Ты и твой отстойник – сборище идиотов! Поздравляю. Это Таня Мышкина! Она у меня практику проходила прошлым летом! Не медсестра, а дар Божий! Из других отделений на нее смотреть шли! Золото-девка, профессор Пирогов! Подотритесь вашими дипломами, я с завтрашнего дня беру ее на работу!»

С этими словами Мария Юрьевна Осадчая, грубая, как все травматологи, ушла в спальню и хлопнула дверью.

И Тата стала работать в травматологическом отделении небольшой крымской больницы, откуда ее через пять лет упросили на городскую станцию переливания крови, потому что она не только входила в любую вену, как тихий ангел, но и каким-то неведомым образом, едва взглянув на человека, определяла его группу крови, а также резус-фактор, количество гемоглобина, лейкоцитов и тромбоцитов, которые называла «эти штучки».

Вот таким образом и жила себе, как было сказано, эта белобрысая женщина, вернее, девушка, изо дня в день осуществляя «забор крови». Бесконечные вереницы людей проходили перед ней, не догадываясь, что гипсовая сестричка, усидчивой белизной похожая на парковую скульптуру (или надгробие), различает многоголосый ток в их старых, как веревки, или упругих молодых венах, и этот шум, словно лепет леса или, скорее, моря, не дает ей соскучиться. Хотя Дмитрий Андреевич, ее старенький папа, по привычке считал дочку неудачницей, приписывая ей собственные комплексы и свойства. Я бы рискнула назвать сей глубоко присущий человеческой природе феномен синдромом Цахеса. Биологический механизм популярного синдрома (на примере мух-дрозофил) отчасти открыл и объяснил Н. В. Тимофеев-Рессовский в так называемой «теории мишени». Радиоактивное излучение (продукт распада неустойчивого атомного ядра), направленное на муху (на клеточном уровне подобную, как ни странно, человеку), вызывает мутацию ее генов и хромосом, тем самым разрушая бедное насекомое. В каком-то смысле высокоорганизованная и сложная внутренняя структура Тани Мышкиной являлась мишенью для комплексов ее неуклонно стареющего папы, внутри которого время творило процесс распада. Так ветер и вода разрушают скалы, образуя бухты, гроты и фьорды, чему наивно радуется человеческий глаз, не вникая, что является свидетелем ме-е-едленной агонии планеты.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации