Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 68 страниц)
Только через пару дней Надин смогла мысленно возразить Hope: для богохульства необходима вера, а иначе все просто фиги атеистки. Единственная закавыка была в том, что она не знала ответа на вопрос: а может быть, Нора верила в Бога? Она поделилась своими мыслями с Францем.
– Святая простота! Она же лесбия.
– Кто? – Навратилова не поняла слова, но тайный смысл его сразу угадала.
– Мазо.
И Франц грубо, с явным наслаждением первооткрывателя объяснил ей то, что она смутно подозревала: они лижут друг друга, валетом лягут и всасываются на пару часов. А член имитируют пальцем. Трахают друг друга языком, дурилка… Навратилова замолкла; она всегда чувствовала волнующую тягу между собой и Норой, различала малейшие оттенки ее, но наивно считала, что это всего лишь странность, единственная в своем роде странность, а оказывается, чувство, с которым она не знала, как быть, оказывается, их притяжение имеет даже имя и вековой опыт…
Но это говорил Франц дневной, а не тот, что был ночью; дневного Надин любила меньше.
Франц Бюзинг появился в ее жизни ночью, когда она оставалась одна царствовать в пустой студии. Он подрабатывал на жизнь тем, что сторожил этот дом, где имелось еще с десяток мелких контор и несколько служебных квартир. Он сразу же ею увлекся, страстно и сильно. Именно с ним она встретила Новый 1975 год, а через тринадцать дней, в старый новый год – они стали близки. Сначала она не обратила на него внимания, Бюзинг показался Наде уродливым сатиром: низкий лоб, отчетливые надбровные дуги, тяжелый чувственный рот, массивная челюсть. И на этом лице сатира – холодные берилловые глаза немца; тонкие нервные руки пианиста, прикованные к волосатому торсу, чуткие веки, наконец, он был необычайно умен, от Франца исходила отчетливая интеллектуальная мужская сила, сила ума и души. Он был старше Надин, был уже однажды женат. Надя потянулась к Бюзингу, дико нуждаясь в опоре; и кроме того, всего более в то время она ценила в мужчине именно ум, она всерьез изучила свой характер и знала один из секретов собственной души: оказывается, она была равнодушна к мужской красоте, к физической силе, к власти мужчины, а вот его интеллект ее волновал. Для Надин в победном уме заключалась абсолютная эротическая сила. Она испытывала возбуждение от монологов немца. С удивлением она рассматривала Франца в ту страстную ночь первой близости; взяв в обе руки настольную лампу и изучая его с напряжением натуралиста, увидевшего неизвестное животное на морском берегу. Франц спал на животе, разбросав руки в стороны и опустив голову рядом с подушкой мимо кровати, чуть ли не касаясь ей пола. Надя чувствовала, что рассматривать спящего нехорошо, но продолжала светить лампой. Это был третий мужчина в ее жизни, но она впервые испытала потрясение от близости. По существу, Бюзинг сделал ее женщиной. В самой пасти зимы босая нога ступила на курчавую траву Эдема и световая тень пальм полосами бродила на лице девы-пантеры: «Ты самый близкий человек мне на свете, – бредила Надин про себя заклинаниями, – ближе мамы, ближе сестры… ты достал меня, гад…»
Так вот, когда она сказала Францу, что для богохульства нужно изначально признавать существование Божие, без которого протест Норы – всего лишь атеистические фигушки, Бюзинг возразил: и совсем не обязательно. Всему человечеству церковью гласно объявлено о существовании Бога, о пришествии сына его Христа на землю, о распятии его в Иерусалиме, о воскресении его, объявлено о спасении человечества от первородного греха через пролитую кровь распятого. Следовательно, у тебя есть выбор: приять это евангелие, эту благую весть или отвергнуть. Отвергнуть можно по-разному – молча, в суете невнимания или вслух, целенаправленно. Нора ставит балет о проклятии пола. Значит – бросает камень прямо в Бога, который сотворил сначала зверей и увидел, что это хорошо. Затем сотворил человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину. Последнюю сотворил из мужского начала. Там причерпнул женского. То есть сотворил пол, самую суть греха сотворил, считает Нора. Наша лесбиянка с младых ногтей размышляет на темы пола и заострилась основательно. В общем, это богохульство. Тем более что она взяла весь набор героев из Библии: ангелов, сатану. И надругалась над ангелами… Самое настоящее богохульство. И увидела Нора, что это нехорошо. Ее на костре сжечь надо – и Бюзинг рассмеялся.
Надя уже несколько минут не вслушивалась в то, что он говорил, ей нравилось, как это было сказано. И потому не могла ничего возразить на интонацию.
Но Бюзинг умел возражать себе сам: «Но ведь балет есть сплошное молчание. В нем нет ни единого слова, – он задумался, – следовательно, ничего не произнесено. А молчание не может быть хулой. Стоп! Выходит, это ты, а не Нора есть грешница, раз сумела вычитать богохульство из танца да еще и огласить его звуком речи!»
«Но, – продолжал немец спор с самим собой, – Бог слышит любое молчание про себя как сказанное? М-да… суть богохульства течет, как вода сквозь пальцы».
– Впрочем, о чем спор? Ведь Бога нет, – он подхватил Надю мощными руками и поднял к потолку комнаты, – вот кто мое божество! – и стал целовать в голый живот. Франц упрашивал ее ходить по квартире нагишом. Иногда Надя подчинялась такому натиску, из чувства игры подчинялась, и вот сейчас хохотала от щекотки. Действительно, тело Надин он боготворил и вообще сошел от нее с ума. Целовал пальчики на ногах и обожал так пылко, что ей было не стыдно отдавать свою плоть нападениям ласки. Ей нравилось быть грешницей, падшей женщиной. Наслаждаться любимым мужчиной откровенно и без ханжества. Вонзать стыдный пестик в уста сатира. Надевать для постели черные шелковые чулки на поясе – как в кино – садиться черным чревом на опрокинутый рот фавна-Бюзинга. Наслаждаться бешеным языком, наконец, самой ловить глоткой прекрасный белый фетиш, нападать на чудовище срама, обнажать лаковый плод, скрытый в складках кожи, чувствовать нёбом его содрогания, находить кончиком языка нежную ранку, извергающую семя. Когда Франц заводил речь о браке, Надин отмалчивалась, ей не хотелось, чтобы у состояния грешности было будущее. Будущее всегда мерещилось как умерщвление плоти, как смерть срама, и только такое предчувствие давало силы отнестись к мужчине с бесстыдством смертного чувства. Она хотела именно сейчас прожить соитие до конца и абсолютно серьезно, и именно для того, чтобы лишить плоть любых прав на завтрашний день. Кроме того, она только-только открыла в самой себе такой голый змеиный источник наслаждения и признала всю властность похоти, наконец, впервые отдала чужим глазам, губам и рукам – если не считать сестры, – свою непостижимую тайну: сладкий мизинец мальчика-гермафродита, прикушенный уголком малого рта.
Франц занимал крохотную квартирку в блочном доме, двор которого выходил к железнодорожной кольцевой насыпи. По кольцевой поезда и электрички обходили центральную часть столицы. Надин не замечала вечно близкого грохота железа за окнами, от которого сходили с ума в доме десятки старых людей. Шум поездов напоминал ей Козельск, горько-сладкие гудки брошенной родины, что зазывали ее обратно. Напрасно!.. Маленькая кухня, где смогли разместиться газовая плита на две конфорки, железный умывальник, кухонный столик и навесной холодильник. В его морозильную камеру можно было впихнуть разве что пачку пельменей. Из кухни дверь – по безумию проектанта – шла в просторный туалет, а уже из него в прихожую. Куцый коридорчик из прихожей вел в комнату, где в узкой глубокой нише открыто располагался душ. От комнаты его отделяла лишь полиэтиленовая штора. Душа как такового не было, его заменял шланг, надетый на смеситель горячей и холодной воды. Пол ниши был выложен кафелем, там же имелась и водосливная решетка. Требовалось очень аккуратно мыться, чтобы лужа не вытекала в комнату, а успела ввинтиться в отверстие под решеткой. Для того чтобы взять мыло или шампунь, Надин вытягивала руку и брала нужное с крышки телевизора. В комнате имелось место только для тахты и книг. Книги Бюзинга занимали все стены до самого потолка. Книги здесь царили; немец учился в аспирантуре, писал диссертацию по античным влияниям на мысль Хайдеггера. Вторым божеством после книг была программная музыка – стереофон с пластинками Штокхаузена, Мессиана, Шенберга. Письменный стол Франца стоял в прихожей, и над ним висели пальто, а чтобы пройти в комнату, требовалось стул философа придвигать вплотную к столешнице. Авангардистские картины своих приятелей, из-за нехватки места, Бюзинг приколотил прямо к потолку, там же было присобачено и зеркало от трюмо: чтобы побриться, Франц задирал голову… Так жил человек, мать которого была владелицей химического концерна в Эссене. Но Бюзинг ушел из дома в 16 лет из самых страстных соображений души и не желал иметь с семьей ничего общего. Родители усыновили мальчика своих приятелей, попавших в финансовую катастрофу, и Францу – единственному сыну – наследовать было нечего. Жили так: на стипендию аспиранта и приработки Бюзинга, и на деньги Нади – за год работы в аппретурном аду, после всякого отказа от жизни, у нее вдруг случилась на руках весьма приличная сумма. Единственной вещью, которую принесла Надя в новое жилище, был легендарный дамский велосипед. Его торжественно поместили в туалете…
Соты Метрополиса; пещеры Метрограда…
Единственным человеческим местом в квартире оказалась застекленная лоджия, где стояли два плетеных дачных кресла и две половинки распиленного пополам стола, иначе б он не втиснулся. Лоджия и стала любимым местечком Навратиловой. Здесь можно было побыть в одиночестве, закутаться потеплее в шубу Бюзинга, влезть в кресло с ногами, покурить, а если не очень холодно, то выпить горячего чайку или кофе. Зимним утром отсюда было видно встающее над безобразными кварталами за железнодорожной насыпью в черном снегу тусклое бескровное солнце доноров.
А еще здесь на полстола помещался телескоп. Большой немецкий учебный. Закрыв дверь в комнату и накинув пальто, они открывали окно и путешествовали вдвоем по ночному небу звезд. В школе астрономию Навратилова ненавидела: от орбит, перигелия, параллаксов и альбедо ее просто мутило, а тут она в окуляре увидела кольца Сатурна! Малиновое пятно на боку Юпитера! Марс! А в еле видном невооруженным глазом пятнышке в окрестностях Кассиопеи вдруг узрела звездный диск из мириад чужих солнц, ближайшую к нам галактику, космический спиральный остров – туманность Андромеды. Почему-то она не могла смотреть на звезды без священного ужаса, сама мысль о том, что она одним неподвижным взглядом зрачков охватывает в этом сияющем пятнышке окуляра миллиарды чьих-то близких миров и миллиардные же расстояния там – между ними – заставляла ее холодеть от трепета. Чувствуя ее страх и ужас, восторг и отвращение, Франц с немецким упрямством вел ее дальше по небосводу:
– Смотри. Чуть ниже Млечного Пути. Шесть звезд, похожих на опрокинутый утюг. Это созвездие Большой Пес. А сияющий глаз пса – знаменитый Сириус. Его цвет очень красив. Это цвет блеска. Он действительно ослепителен, бел. Без малейшей примеси красного или голубого. Это самая яркая звезда нашего полушария. Сириус – мистическая звезда. Сириусу поклонялись в Египте, ему приносили человеческие жертвы.
– Брр…
– Объясню почему. Восход Сириуса над горизонтом означал близкий разлив Нила. Это был тайный знак жрецам с неба, ведь только они умели считать время.
– Откуда ты все знаешь, Француз? – Так Надя переиначила Франца.
– Оттуда! Сириус происходит от санскритского «сиар», что означает сиять. Заметь, какая близость звучания: «сиар», Сириус и обязательное начальное «с». «С» – звук излучения. Сиар. Солнце. Свет. В Египте Сириус тоже имел начальное «с» – Сотис. По-египетски – лучезарный.
– Черт, я тебя боюсь.
В небе пылал звездный снег. Навратилова теряла сознание. Франц видел, как убийственно космос действует на нее. Она уже почти безжизненна. Суть женщины – утроба, жизнь внутри замкнутого шара, в тесной близости любого пространства. Бесконечность линейной Вселенной разрушает женскую оболочку, чертой горизонта озаряет мглу матки. Она остается без защиты. Ее укачивает космическое чувство. Нет ничего враждебнее идее пола, чем идея космоса… Франц осторожно несет Надин в комнату. Она почти не подает признаков жизни – так глубока прострация поражения. Жертва опущена на тахту, немец медленно раздевает девушку. Тело начинает оттаивать. Он надевает наушники уокмена и включает кассетник с записью «Сверкающей гробницы» Мессиана. Он ищет губами заливы гипнотического тела, бредет ртом по мелководью кожи. Он пробуждает к жизни этот лунный Нил, над которым встает сверкающая гробница фараона. Цвет губ из красного становится лиловым цветом ночного камня и лунной дорожкой стекает по гладкому плесу на глубь переката: здесь – в пенной игре быстроты – губы музыки находят лингам фараона. Он кусает мертвый обсидиан, который начинает оживать и наливаться кровью красной луны: над короной обоих царств – Верхнего и Нижнего – гневно встает священный урей, голова и тело проснувшейся кобры. Священный страж фараоновой плоти кусает напавшие губы зубами яда; проникший в гробницу слышит, как просыпается Нил, чувствует, как льется запах благовоний и пота из зеркальных подмышек, как клубится рассветный туман над чащами папируса… уже потом, насытившись зачарованным телом, Бюзинг лежит в темноте, чему-то усмехаясь. Хорошо, что Надя не видит этой усмешки торжества, она сонно и благодарно обнимает шею мужчины, ей не понять, как можно чувствовать столь глубокую близость в столь странной форме; немец чувствует себя сейчас умственным Сотисом, озаряющим эту темную местность светом прозрения, богом Птахом с головой узконосого ибиса, воплотившимся в фаллос, чтобы вспахать черную косматую илистую почву нильской долины. Бросить в нее семя. Белое – во тьму…
– Я ненавижу тебя, – слышит он ее спящий голос и вздрагивает; Надя чувствует холод его мыслей, хотя не знает, о чем они. Впрочем, и Франц еще не знает о том, что она решилась жить его жизнью.
2. ГорбС Норой Мазо разрыв произошел на удивление легко. После репетиции Навратилова объявила Hope – вполголоса, что жить в студии больше не будет, потому что…
– Я давно живу у Франца.
Бюзинг по хитросплетению родословной приходился ей дальним родственником, еще и потому следовало объявиться.
– Ты хочешь сказать: с Францем, – сказано это было как бы мимоходом, но с огромным разочарованием. Нора растирала махровой варежкой затекшую икру. Она торопилась. Надя внезапно была уязвлена таким безразличием. Но тут же поняла, какой неудачный момент выбрала для прощания: Нору ждали. У выхода из танцзала нетерпеливо взад и вперед расхаживала дама в расстегнутом кожаном пальто, отороченном мехом ламы. Она была хороша собой и заметно пьяна, так, что пошатывало. Порой, останавливаясь у зеркала, она недоуменно смотрела на собственное отражение, показывала себе язык и нервозно оглядывалась на Нору. Ты скоро? Надя поняла – это ее женщина; но, Боже, что с ней? Она испытала внезапный укол ревности: выходит, она считала, что Нора принадлежит ей?
– Ну что ж, счастливо, – Нора отлично заметила и то, как она уязвлена ее искренним равнодушием к тайно сказанному «нет» – сейчас ей было не до нее – и то, как реагирует девушка на незнакомку, чья красота не уступала ее собственной. Нора торжествовала: Надин смотрела взглядом соперницы.
– До свидания, – Надя смешалась и поспешила уйти, ей нужно было немедленно разобраться с наплывом такого нежданного чувства: неужели она ревнует Нору?
Но на этом сюрпризы собственной души не кончились… В замешательстве она все же успела разглядеть соперницу… вот как! Соперницу? Пьяная женщина была необычайно хороша собой. И шикарна. Блестело нечто из золотых нитей в распахе шубы. Лицо отливало спелым светом теплого фарфора. Ни капли грима, и такая победность глаз! И при том, что она вульгарно жевала жвачку и по лицу красавицы бродили гримасы усилий. В руке она крепко сжимала тонкую трость с серебряным набалдашником и постукивала нетерпеливо по балетному станку. Надо было с достоинством презрения пройти мимо проклятой лесбиянки. Та чуть искоса взглянула на Надин и поманила к себе пальцем в лайковой перчатке цвета оливок. «Что?» – Навратилова замедлила бегство, незнакомка сделала шаг в ее сторону и наградила властным поцелуем в глаз. Сильно притянув руками, которыми молниеносно обняла за талию. И все это молча. «Вы с ума сошли?» – Надин вздрогнула от стремительного оргазма. Дама излучала аромат коньяка и духов «Пуассон». Она рассмеялась, показывая красоту идеальных зубов и обжигая тайным признанием: я пришла для любви. Навратилова бросилась к выходу очертя голову: что за дела?.. ее приняли за свою?.. Но она была достаточно тонка, чтобы тут же не заметить самообмана: все ее смятение было как раз следствием тайного ожога: против такой вот норы она бы не смогла устоять. Таким поцелуем ее в жизни еще не награждали. Глаз горел. Поцелуем соития; Навратилова была в панике, ее просто трахнули на ходу, изнасиловали, взяли силком всего одного поцелуя; было от чего сходить с ума; она и не подозревала, что так беззащитна. Перед кем? Перед собой, конечно…
Но этот яркий февральский денек, полный беглых явлений острого солнца среди зимних тучек, преподнес Наде еще один ужасный сюрприз. Она, как обычно, добиралась на окраину Москвы, в дом Франца, на электричке от Каланчевки. Шла середина рабочего дня, вагон почти пуст; погруженная в себя, Надин слепо смотрела, как за стеклом убегают ангары паровозных депо, бесконечные шеренги пакгаузов, кладбища ржавых паровозов и прочая неряшливая мусорная околожелезнодорожная Москва, как вдруг по вагону прошел отвратительный горбун. Навратилова была равнодушна к телесным изъянам – подумаешь, горбун, но во всем его облике было нечто необычайно странное: летняя белая шляпа, низко надвинутая на лицо, шинель, подпоясанная солдатским ремнем, дикие черные солнцезащитные очки. При этом горбун бросил на нее неприятный взгляд из-под очков. Даже замедлил шаг, после чего, ухмыляясь, пошел дальше по вагону. Навратилова зло отвернулась, но было в его лице что-то такое, от чего она тихо вскрикнула и, вскочив, бросилась вдогонку. Она догнала горбуна в тамбуре, причем, услышав ее бег, он подло ускорил шаги, но не оборачивался.
– Франц! – коротким криком отчаяния.
Да, это был он!
– Франц! Что с тобой?!
Он нехотя остановился, затем рассмеялся, снял очки и с облегчением выпрямился, при этом спина его продолжала вспухать и неестественно горбиться.
– Ты, что ли, шиз? – Надя расплакалась. – Что там?
Там оказался поддетый под шинель детский рюкзачок…
– …А внутри диванная подушка, – лицо Бюзинга было жестоким, даже презрительным. Когда он сдернул очки, в его хрустальных глазах не было и тени смущения, хотя смешки отдавали явной искусственностью. – Я в полном уме, – начал он злым шепотом ночи, – я просто не хочу быть эгоистом, Надин, я хочу почувствовать людей, тебя, этот город как часть самого себя. Понять на собственной шкуре, что такое калечность. Пойми, когда я вот так иду по улице, с горбом, волоча ноги…
– Ты так ходишь?
– Случается… волоча ноги. Отверженность, изгойство, человечность, наконец, проходят через меня. Я же неуязвим, Надин. Это ведь ужасное качество. Не-у-яз-вим – значит, потерян для жизни. Меня ничто не может коснуться. Сущее не протягивается даром дающего дления. Только так, да, мерзко и стыдно, я могу почувствовать уязвимость – иначе незачем жить.
Гнев и отвращение отступали, Надя была уже захвачена злобной искренностью немца.
– В грязном шулерстве, в игре под урода я чувствую свою смертность. Я вижу, как на меня смотрят. С жалостью, с испугом, с отвращением. И кровная связь смертных крепнет от взаимного оклика: я с идеей ущерба, они с молчаньем участи. Настоящий калека слишком фальшив, его не жаль, в нем нет вызова. А я – другое дело. Я вызываю ответы. Связываю частный эгоизм единственной связью – нашим общим упованием на смерть… Иногда мне подают, хотя я не прошу.
– И ты берешь?
– Беру. И говорю: «Дай Бог здоровья тебе, подлец!» – И плюю на деньги. При нем плюю.
– Бог! Для тебя это пустой звук.
– Пусть. Я хочу быть как все.
– Но разве у всех горб? Ты и здесь метишь в дамки, фриц!
– Умница, – Франц охвачен мрачным ожесточением: дивная Надин разом нашла зерно его гордыни. Электричка громыхала на задах огромного заброшенного завода – цеха с выбитыми стеклами, станки, засыпанные грязным снегом, лед на плакатах, воронье, что летает посреди заводских пролетов, брошенный маневровый паровоз на ржавых рельсах заводской узкоколейки, стая тощих собак, напавших на пьяного охранника.
– Поздравляю. Ты попала в самую точку, Надин. Знаешь что, оказывается, чувствуют калеки, всякие там уроды с красным лишаем во всю щеку, с пятном на все лицо, с культей вместо руки и прочей телесной дрянью? – свое превосходство над остальными. Они полны гордыни и самомненья!
– Так-то ты лечишься от эгоизма? – Навратилова наконец перевела дух: дикая выходка Франца стала хоть как-то объяснима. Она жадно закурила дрянную сигарету Бюзинга – «Лайку». – Я еще понимаю – напялить этот маскарад один раз, но два, три! Смаковать увечье? Горб, который можно втихаря снять. Подушку в рюкзаке! От дивана! – она уже до слез смеялась над ним: – Ведь это моя, моя шляпа; а где ты отрыл шинельку, свинтус?
Франц тоже смеялся в припадке истерики, он любил эту фантастическую диву, и она могла сделать с ним все, что заблагорассудится. Его восхищало богатство ее интуиции, точность, с которой она быстро нашла все самые уязвимые места в его русской выходке, так он называл про себя это переодевание в калеку и урода, хотя, конечно, это была типичная немецкая выходка, фаустовская помешанность на человеческой алхимии.
– Франц, милый, но ты же самоубийца, – чуть не плача шептала она; Бюзинга колотила нервная дрожь: уже дважды он думал уйти из жизни – Надин вертела его суть с пристальной силой богомола или осы-церцерис, что наносит пойманной златке скрупулезные уколы жалом по нервным ганглиям, превращая ее в сомнамбулу.
Внезапно электричка резко затормозила, да так, что чуть не полетели вагонные стекла. Их бросило друг на друга: оказалось, что впереди на переезде застрял и загорелся городской трамвай.
Бюзинг ухватился за это объятие:
– Держи, первая советская жвачка, – он искал примирения, – выпущена к тридцатилетию победы над моей Германией.
Надя машинально вертела в руках тоненькую облатку с клубничной начинкой. Исторический момент – наша жвачка, самая последняя в цивилизованном мире. Надя надорвала фольгу и положила в рот – резиновый на вкус коричневый ластик.
– Началось наступление Америки, – продолжал попытки овладеть ее настроением Бюзинг, – через десять лет – в 1985-м – Москва станет новым Канзас-сити.
Францу возражал и, например, горящий трамвай в кольце любопытных солдат и уткнувшаяся носом в дурной костер электричка.
Надя задумчиво жевала резинку, как жевала жвачку у зеркала в студии Норы та пьяная мадонна с тростью; она пыталась хотя бы таким вот способом, но почувствовать ее изнутри. Наученная с детства – тогда, когда ее разум изрядно опередил ее же возраст, – наблюдать за другими, Надя тайно вглядывалась во Франца Бюзинга дневного. Он стоял у двери электрички в солдатской шинели с чужого плеча, в ее летней белой шляпе – длинные до плеч волосы, волосатое горло – с измученным лицом гордеца. Рукава шинели были коротки, и оттуда голо высовывались руки без перчаток, красные от холода. Но при этом они были скрещены на груди наполеоновским жестом победы. Он был небрит, лицо до глаз заросло щетиной. И в глубине полуоткрытого рта нестерпимо ало краснел язык сатира, а выше адовой трещинки, не мигая, зло стояли его глаза цвета голубого берилла, полные отражений снега и света. Глаза самоубийцы. Она пыталась понять, о чем он думает. Что он чувствовал, Надин легко понимала: он был зол на себя и досадно рад тому, что она разоблачила его маскарад, который оказался дурной пошлостью эксгибициониста… но какие мысли появлялись в его голове из таких вот метельных чувств? О чем думает эта голова? Ей это было сейчас так важно, ведь они чуть не потеряли друг друга. И опасность потери еще не прошла. Обнаружить Франца в шинели с накладным горбом! Какое мучение для нее. Но и ему пришлось оцепенеть в холодном плаче ее ярости.
Они молчали. Роковой рюкзачок лежал у ног на железном полу.
«Если такое повторится, – думала Надя, – смогу ли я дальше жить его жизнью и отказываться от себя? Ненавижу эту подушку. Я не смогу ее теперь видеть!»
Наконец она набралась духу обнять его, сильно-сильно притянуть к себе. Для Навратиловой объятия всегда были родом лечения. «Надо обнять и вылечить телом, которое не врет; его надо накормить землей, утяжелить бренным», – думала она.
Электричка тронулась, медленно минуя остов трамвая, который бульдозер спихнул с переезда. Трамвай догорал. Солдаты мочились на ветхое пламя. Через десять минут проклятая подушка была вынута из рюкзачка и выброшена четырьмя руками в окно с высоты виадука. Спустя полчаса горб был подобран прохожим и спрятан в авоську.
Отвернувшись от Надин, Бюзинг смотрел на зимние панорамы дымного города русских, который чаще всего просто не любил, а реже – вот сейчас – ненавидел. Знание языка и обрусевший отец делали чувство ненависти глубоким чувством знающей ненависти. Он ненавидел циклопический бесформенный горб славянского левиафана, тушу умирающего гада на берегу Европы, гада, занесенного нечистым снегом, ледяной хобот которого полон слизи до самых маленьких красных глаз чудовища. Тридцать лет назад тевтонцы утонули в черной венозной крови, что хлынула из вспоротого брюха поверженной гадины, а сейчас он – Франц Бюзинг – все еще следит за агонией монстра; гад все еще шевелит хоботом, елозит хвостом и не подыхает. Когда же он умрет? Его подлейший – пусть – маскарад был попыткой, безнадежной – что ж – понять через уродство – вульгарно, что значит быть несчастным жвачным гомо, что значит быть калекой от плоти в прямом смысле слова. Напялив горб, философ разом оказался в той нише Москвы, где обитают уродцы. Он с изуверством энтомолога изучал падшую жизнь, обнаружил пивную инвалидов у Преображенского кладбища, где собирались отпить пивка искалеченные люди без глаз, ног, рук, где дебоширили пьяные карлики и инвалиды войны. Уроды отличались крайней подозрительностью, и немцу приходилось учиться искусно лгать телом. Что ж, он научился быть горбатым. Он даже обзавелся дружком, инвалидом с детства Филей Комаром, который родился на свет без одной ручки. Как Бог допускает такое поругание невинных? И что же он узнал?! Про них? Про себя? Про Бога? Ровным счетом ничего… хотя нет, одна догадка была, но столь умозрительная, что с ней можно и не считаться: его подлый маскарад был попыткой оскорбленного немца прибавить еще хоть одного калеку к сонму местных уродов. Хоть на йоту увеличить искалеченность левиафана, тайно поглумиться над его юродивыми… Здесь Франц противоречил сам себе: изначально горб был знаком недовольства собственной дистиллированностью, а еще глубже – попыткой обнаружить в Содоме хотя бы одного праведника, который прозрит его глумление, простит столь злобный розыгрыш и докажет тем самым, что не оскудел мир святыми. И что же? Он обнаружен и прощен! Кем? Все той же любимой и дивной дивой Надин. Выходит, их встреча совсем не случайна: она есть сакральное послание к нему, Францу, которое необходимо прочесть… Но тут уже эмоции Бюзинга начинали сопротивляться своим же выводам: он силился превратить чувство досады на себя в чувство неприязни и даже злобы к Надин. Она так недопустимо глубоко проникла в суть его жизни. Ее оклик смертельно опасен, и она должна быть наказана… Но, но дальше чувства не подчинялись доводам разума, мысль как бы поскальзывалась на любви и на страхе потерять женщину, вновь остаться наедине с окном, откуда днем видны на снегу кишки русского гада, а ночью – греческое небо Анаксимандра, и откуда так тянет иногда выброситься вниз головой.
Ты и это знаешь?.. Есть две вечные чисто немецкие тяги: тяга к власти и тяга к самоубийству. Неужели все кончено?
– Ты уйдешь от меня? – спросил он наконец, глядя в глаза.
– Какой же ты дурак, умник, – она отпрянула, – я ведь люблю тебя, урод, – Навратилова впервые открыто призналась в своем чувстве Бюзингу-дня, но и тут не обошлось без внутреннего насилия – она ведь еще не знала, уцелел ли из-за игры в горб Бюзинг-ночи?
– Пока ты со мной – обезьянству капут. Ферштейн?
Итак, в сакральном послании прочиталось: обезьянство. Мене, мене, текел, упарсин: ты исчислен и обведен чертой итога, ты взвешен и найден легким, как обезьяна, ты разделен на царство Надин и царство мидян и персов.
– Обезьяна никогда не была тотемом, она слишком похожа на человека. Эрго: человек никогда не был человеческим идеалом. И не будет, – валтасаровый немец Бюзинг пытается спорить с оракулом-пифией.
– В Вифлееме, – возражает пифия, – среди животных вокруг ясель Христа обезьяны не было. А вот осел был допущен, значит, стал священным. Ни ослиность, ни обезьянство не угрожают человеку, пока они никак не одеты. Главное – открытость суду глаз, чем ты так пренебрег. Обезьяна не обезьянствует, потому что она голая.
Тоскующий провокатор не мог не улыбнуться – впервые за весь ужасный день: интуиция Надин, прицельность ума не могли не восхищать.
Спор о человеке и обезьянстве был продолжен в мае того же давно утонувшего семьдесят пятого года в весьма подходящей обстановке – в зоопарке столицы, в сторожке бывшего сокурсника Франца по университету, ныне вольного философа и подневольного сторожа Побиска – вот так имечко – Авшарова. «Побиск! – рассмеялась Навратилова. – Что это значит?» – «Победа искусства», – расшифровал Побиск и не обиделся.
У Побиска наголо бритая голова, дряхлая кожанка, надетая прямо на голое тело; ноги в синих кавалерийских галифе с малиновым кантом. «Что общего может быть между этим шизоидом, – думала Надя, – и моим элегантным мыслителем, сатиром-любовником? Голый череп и волосы Гамлета…» Зато могильщик и принц датский были увлечены каким-то ловким спором взаимной лести.
– Обезьяна в человеке от Бога, – бросал немец.
– Если это так, то вся надстройка бессмысленна, – радовался Побиск, – общественные институты только увеличивают изначальное зло обезьяны, потому что увеличена масса присутствия якобы человеческого. Церковь пестует ханжество. Культура и искусство делают зло еще более совершенным. Печатный станок множит спирохеты соблазнов малых сих.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.