Электронная библиотека » Анатолий Мержинский » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 20 сентября 2020, 22:00


Автор книги: Анатолий Мержинский


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +
IX. Гульби, гений – покровитель человека

Гульби — нечто вроде ангела-хранителя. Гульби были боги и богини (Девис и Девэ); первые для мужчин, вторые для женщин; следовательно, богов этих было на свете столько же, сколько и людей. Между простым народом даже в веках христианства сохранилась вера, что у женщин ангел-хранитель есть женского рода.

Древнелатышский народ называл их люлькис, и они были у него так же популярны, как и в Литве (Штендер. «Lett. Gramm.»).

Стрыйковский (ч. I, с. 146) говорит:

«Gulbi Dziewos (?), бог, который хранить каждого человека отдельно, по нашему ргоprium Genium, ангел-хранитель; ему приносили в жертву – мужчины белых каплунов, а женщины – пулярок».

Гульбис на старожмудском языке значит «хвалебный», а гумбинтас — похвальный.

Каждая звезда изображала собою гульби одного из людей. Если человек умирал, то звезда его падала с неба и гасла (Нарбутт, ч. I, с. 103).

«В древности, – говорит тот же Нарбутт, – чрезвычайно верили в гениев, которые были известны под названием Genii, Demonii. О них очень много преданий. Сам Сократ сознавался, что он имел близкого себе демона».

С самого рождения человека его окружали два гения: добра и зла, и потом, смотря по характеру его, один из них оставался при нем на всю жизнь.

Крашевский в поэме своей «Витольдовы битвы» изображает гульби Витольда, великого князя литовского (сына Кейстута и Бируты), в двух прекрасных поэтических образах. Привожу их здесь в моем переводе – не как авторитет Крашевского, а ради прелести поэтического вымысла, дающего понятие о веровании народа в созданный его суеверием культ гульби.


Витольд (Витовт). Неизвестный художник XVII в.


Вот первая картина.

Витольд после женитьбы на дочери смоленского князя Анне Святославне предался неге и совсем отказался от участия с отцом своим Кейстутом в битвах против врагов, разрывавших край со всех сторон.

Однажды ночью, когда Анна уже спала, Витольд, облокотясь на руку, в полудремоте, молча смотрел на огонь, пылавший в комнате, и куда-то далеко уносился мыслями. Вдруг неизвестно откуда взялся приземистый, сухой старичок с длинною седою бородою и, не поклонясь домашним богам (коболям), сел у огня и, как бы у себя дома, начал поправлять огонь и обогревать исхудалые, окоченевшие свои члены. Витольд сорвался с ложа.

– Кто ты? – воскликнул он в гневе.

– Издалека! – ответил старец спокойно.

– Но как ты смел войти сюда? Ты, верно, не знаешь, что эта комната моя, комната князя, порог которой не смеет переступить ни одна нога мужская, кроме моей?

Старик печально потряс головою и, продолжая греть перед огнем руки, отвечал:

– О, знаю я, знаю, где нахожусь! Ты Витольд, сын героя Кейстута, а это твоя жена Анна, дочь князя смоленского. Эта комната твоей жены, комната, окруженная таинственным полусветом; комната нег и наслаждений, праздности и лени; комната, в которой роскоши и пирам принесены в жертву молодость и слава; в которой погребены величие и бессмертное имя.

– Но кто же ты, злой старик? Как смеешь ты прерывать мой сон и терзать мою душу, словно ястреб птиц беззащитных? Клянусь богами – со мною справиться тебе нелегко: нападай на тех птиц, которые тебе по силам.

– Ба! Кто же не знает Витольда? – возразил старик, вытягивая пред огнем свои посиневшие руки и пронизывая острым взглядом Витольда. – Да, был Витольд орленком; но был им в молодости; любил, как орел, свободу и пыл битв, любил свой народ и свою славу; но теперь орел уже не орел: женщина подрезала ему крылья; он прозябает в гнусном бездействии пред домашним огнищем, слушает сладкие песни, играет прялкою, крепко держится за женскую юбку и ничего ему больше не нужно.

– Послушай! – крикнул в неистовстве Витольд. – Говори, кто ты – или мой меч…

– Твой меч?.. О, юноша! Никто со мною не вступал еще в бой. Да и до боя ли тебе? Тебе пиры да песни!.. Я…

Он встал, вытянулся и достиг головою потолка.

– Я твой гульби. Прихожу к тебе по воле богов, чтоб упрекнуть тебя за позорную твою праздность. Витольд, Витольд! Бездействие твое гнусно! Если охотничья собака долго не травила зверя, она не годится уже для ловитвы; а ты… и ты забудешь о битвах! Взгляни на ту звезду, которая из-за тучи так ярко сияет над твоею головою. Это звезда Витольда. Хочешь ли, чтобы она погасла в женской светлице? Хочешь ли блеск ее притмить пламенем женских объятий?.. Нет, Витольд, не тебе почивать на мягком ложе и нежиться при домашнем очаге! Не для тех слава, которые коснеют, как мутная, стоячая вода в долине, дозволяющая заволакивать себя водорослями и плесенью и не могущая вырваться на свободу, чтоб разрушить все преграды и напоить жаждущую ниву. Не для того, Витольд, родился ты на свет, не для того славный отец вынянчил тебя на боевых руках своих, чтоб ты покорно ползал у ног женщины и упивался ее поцелуями!!

Гульби исчез.

Лицо Витольда пылало. Он искал рукою вокруг себя меча, но под руку попадалась только мягкая, нежная женская одежда. Не приманила его сонная, прелестная улыбка красавицы жены. Он не возвратился на супружеское ложе, но вышел на двор замка, велел готовиться дружине, седлать коней – и когда взошла заря, он с отцом уже мчался к владениям Тевтона.

Другая картина относится к детству Витольда.

 
У Витольда колыбели,
Услаждая детский слух,
Два крылатых духа пели.
В изголовье черный дух,
Наклонясь над колыбелью,
То рычит гиены злей,
То зальется мелкой трелью,
То шипит, как лютый змей.
Взор, исполненный изменой,
Беспощаден, злобен, дик,
И покрытый белой пеной,
Красный высунуть язык.
Белый дух глядит с тоскою,
На коленях и в слезах,
Как младенческой душою
Овладеть стремится враг.
Спит дитя; сквозь сон внимает
Дивным песням двух духов:
Сердце юное пылает,
На щеках играет кровь.
Черный, осенив крылами,
С негой, детское чело,
Обольщает ум мечтами
Духу белому назло:
 
 
«Ты будешь великим, как предки твои,
Любимцы богов Святорога[2]2
  Долина Святорога – литовский Олимп, нынешняя Кафедральная площадь с левым берегом реки Вилии (у литовцев реки Енрис).


[Закрыть]
;
Ты мир победишь, и народы земли
Признают в тебе полубога.
Напрасно лях хитрый крестом золотым
Тебя обольщать покусится:
Останешься верен богам ты своим
И меч твой на крест ополчится.
Кровавый задашь ты врагам своим пир;
Чело твое славой заблещет;
Меча твоего испугается мир
И славе героя восплещет!
Ты будешь великим, как предки твои,
Герои из камня и стали,
Что хладно смотрели на крови ручьи
И трупы ногой попирали;
Что Русь и закованный в латы Тевтон,
Давили железной пятою;
Что грозному Ляху писали закон
И кровь его лили рекою.
Кровь дедов в тебе неизменна, чиста:
Все в вере отцов умирали;
Нещадными были врагами креста
И край от него охраняли.
Великого царства ты будешь творцом,
Соседям могуществом страшен,
Из тел и костей ты венцом,
Как лаврами, будешь украшен».
Спит дитя; сквозь сон внимает
 
 
Злого духа песне злой;
К духу руки простирает
И душою рвется в бой.
В мыслях губит вражий стан
И страдалица святая,
С кровью, бьющею из ран,
Ожила Литва родная!
Белый дух поет с тоской;
Он вздыхает, плачет, стонет;
Сознает, что песнью той
Сердца детского не тронет:
Звуки труб и звон мечей
Разжигают жар в крови;
Чуждо ангельских речей,
Песней мира и любви.
 
 
«Ты будешь великим; сияньем креста
Великий твой край озарится;
Разрушить кумиры и светом Христа
С тобой твой народ просветится.
Ты будешь великим не дедов твоих
Облитою кровью державой,
А рядом деяний великих святых,
Христовой всемирною славой,
Ты будешь великим и сердцем своим
Поклонишься вечному Богу;
Не склонишься духом к внушениям злым
И к небу познаешь дорогу.
Ты будешь великим: твоею рукой
Насадятся мир и свобода;
В Литве перестанет кровь литься рекой,
Ты будешь спасеньем народа.
Ты будешь великим, прощая врагам,
Любя свой народ непритворно;
Оплотом ты будешь Христовым церквам,
Кресту поклоняясь покорно.
Огни на языческих всех алтарях
Потушишь в лесах Святорога;
Награда за то тебя ждет в небесах
Пред ликом правдивого Бога!»
 
 
Спит дитя, спокойно дышит;
Песни ангела не слышит,
Но к той песне клонит слух,
Что поет ему злой дух;
Ангел плачет, ангел стонет:
Сердца детского не тронет
Звук его святых молитв:
Оно жаждет слез и битв!
Торжествует сила злая,
Душу юную прельщая,
И хохочет злобно бес
Над посланником небес!
 
X. Литовские языческие погребальные обряды

Вопрос о погребении человека современен ему самому. Природа земли украшает лицо свое царствами животным и растительным, которые и обращает потом в собственный тук, в материал для собственного удобрения. Она дозволяете созданию своему цвести и красоваться, осыпает его всеми дарами своими, но потом, за краткий срок существования его, обрывает все свои дары, и самого его эта злобная ростовщица захватывает в виде процента. Образцом своих действий природа представила нам дерево: дерево, красующееся листвою, роняет в предназначенный ему срок устаревшую листву для утучения ею почвы вокруг себя и возобновления листвы с новым пробуждением природы. Точно так же и устаревшие украшения лица земли обращаются в тук ее для возрождения новых поколений обоих царств, новых украшений лица земного. Перегнивший прах царства животного возрождает силу царства растительного, которое, служа пищею царству животного, способствует в свою очередь его жизни и происхождению нового поколения. Таким образом, смерть есть только перерождение, круговорот жизни, обновление естества!

Жизнь не умирает никогда.

Истина старая и всем известная. Тем не менее, однако же, человек, как совершеннейший тип из царства животного, не хочет, в самообольщении своем, быть, наравне с прочими животными, простым туком земли и потому упорно, хотя и тщетно придумывает все средства обойти этот закон природы. Люди сжигали тела свои, превращали в окаменелости бальзамированием, замуровывали в стены катакомб и пирамид, но дани из себя природе-земле, для удобрения ее, отменить доныне не успели: земля всегда получала свою дань в дыме, испарениях, газах погребаемого тела, да и самое тело не уходило от нее, хотя бы пролежало тысячелетия в урне или в форме мумии: не улетит же оно никуда с земного шара!

Оттого все народы пришли наконец к убеждению, что самое правильное погребение есть предание тела земле, от которой оно взято и в которую должно возвратиться по непременному закону природы.

Шютц, Гарткнох, Геннебергер и даже Дусбург клеветали на литвинов, доказывая, будто у них существовал варварский обычай ускорять смерть труднобольных, увечных, калек и долго мучившихся в предсмертной агонии. Практиковалось это отчасти только между герулами и то не по обычаям времени или указаниям религии, но по личному требованию некоторых измученных долговременными болезнями и суеверных старцев.

Известно, что верховные жрецы, Криве-Кривейто, достигнув глубокой старости, добровольно и всенародно сжигали себя на костре, чем приносили себя за народ в жертву богам. На основании этого и всякое самоубийство не считалось в Литве предосудительными

Афанасьев в статье «Пример влияния языка на образовани народных верований и обрядов» («Древности», т. I, вып. I. М., 1865) также ничего не говорит о добивании умирающих, но свидетельствует, что если человек трудно кончается, то «чтобы душа скорее рассталась с телом, делают отверстие в потолке и в кровле избы или отворяют окно. Обычай этот известен в Германии и России. Как продолжительная агония отходящего в иной мир, так и трудные роды родильницы заставляют германских простолюдинов отворять дверь, отпирать окно и приподнимать несколько черепиц или драницу» (D. Myth., с. 801, 1133; иллюстр., год I, с. 415. Черты из истории и жизни лит. нар., с. 112). Душа представлялась связанною с телом до той поры, пока не являлась смерть и не разрезывала соединяющей их нити, выпряденной паркою (по-литовски Вертья, или Верпантея). Во многих деревнях по выносе покойника запирают ворота, чтобы вслед за умершим хозяином не сошли со двора его родные и животные. Желание скрыть от смерти дорогу в людское жилище вызвало обычай выносить труп усопшего не в те двери, которыми ходят живые, а в какое-нибудь нарочно сделанное отверстие, которое потом снова закрывалось. Так, германцы в языческую эпоху разбирали для того стену и выносили мертвеца головою вперед, либо прокапывая отверстие под стеною и даже под порогом. Ныне обычай этот соблюдается только в отношении злодеев и самоубийц.

Но Карл Шайноха, автор «Ядвиги и Ягайло» (перев. Кеневича. СПб., 1880), отличный знаток Литвы, ее истории и обычаев, не скрывает жестоких обыкновений языческой Литвы и говорит в ч. II, с. 244:

«В духе равнодушия к жизни случалось, что родители топили младенцев женского пола. Та же судьба ожидала калек и болезненных детей, как лишнее для общества бремя, которое и в здоровом состоянии не могло побороть трудностей жизни. Затем шла очередь стариков и больных матерей, которым сыновья укорачивали жизнь, так как «человеческая нищета неприятна богам», а дни бессильной старости увеличивают всеобщую нищету. Одержимых продолжительными болезнями, не поддающимися лечению жрецов после ворожбы последних на священном огне, душили или сжигали на кострах» (Aen. Sylv. Орр. 418 и Voigt. Gesch. I, с. 564).

Нарбутт, Юцевич («Литва», с. 285) и К. Войцицкий («Исследов. слав. древностей»), основываясь на Стрыйковском (с. 143), единогласно описывают последнее пребывание человека на земле.

Каждый литовец и жмудин, как только чувствовал приближение смерти, старался, по мере своих средств, приобрести одну или две бочки пива и потом собирал всех своих родных, друзей и знакомых на прощальный пир. Когда приглашенные собирались, умирающий прощался с ними и просил у всех прощения. Пир продолжался до самой смерти пригласившего.

К этому Юцевич на с. 293 прибавляет: «…нынешние погребальные обряды очень сходны с древними. Как только заметят, что больной умирает, тотчас выносят из избы все семена, в том убеждении, что они не взойдут. Если же агония очень продолжительна и больной сильно мучится, то из-под головы его вытаскивают подушку, а нередко делают над постелью его отверстие в потолке и крыше, дабы душа свободнее могла улететь на небо. Теперь умирающему дают в руки зажженную свечу – православным страстную, а католикам – сретенскую (грошицу), а по кончине покойнику немедленно закрывают глаза, «дабы он не манил других на тот свет».


Литовский крестьянин. С гравюры Ж.-Б. Норблина. XVIII в.


Но станем продолжать прерванное сказание. Как только наступила смерть, покойника тотчас уносили в баню, где чисто его обмывали, потом приносили в избу, надевали на него длинную белую рубаху и сажали в кресло с ручками или в углу избы. Тогда каждый из гостей подходил к нему с кружкою пива и приговаривал: «Пью к тебе, любезный друг! И зачем тебе было умирать? Разве у тебя нет жены, деток, всякого добра…» и т. д. После этого к нему пили вторично «на прощание» и просили, чтобы он на том свете кланялся их родителям, братьям, сестрам, родственникам и друзьям. После этого начинались плач и траурные песни (Рауды).

Ян Малецкий (Maelecius), онемеченный польский протестант из местечка Лык в Пруссии, написавший рассуждение о язычниках, живших еще в Европе, «Libellus de sacrificiis et idolatria veterum Borussorum, Livonum aliarumtpie vicinarum gentium», легкомысленно смешивает литовский язык с белорусским и на «linqua Ruthenica» приводит следующее «funebris lamentation», уверяя, что оно русское:

«Га, леле и прочь ти мене умарл? И за ти не мэль што ести альбо пити? И прочь ти умарл?.. Ра, леле, и за ти не мэль красное млодзице? И прочь ти умарл?»

(Мержинский, Киевский реферат, с. 183).

Иностранные писатели, повторившие этот сумбур, хорошее же приобрели понятие о русском языке! Вот они «исторические источники»!

Крашевский эту «Рауду» передал прекрасным звучным стихом в поэме своей «Витолерауда». Прилагаю ее в переводе:

 
Зачем ты нас бросил, чего не хватало
Тебе здесь, усопший наш брат?
Иль в доме печально? Иль радостей мало?
Иль нашей любви ты не рад?
Иль мало осталося дикого зверя
В литовских дремучих лесах?
Иль встретилась в жизни потеря?
Иль лук сокрушился в боях?
Иль мало тебя мы здесь, брат, уважали?
Иль братьев не жил был привет?
Жена ли и дети любить перестали,
Покинуть заставили свет?
Зачем же оставил ты здесь сиротами
Жену и детей и родимую мать?
Зачем мы должны обливаться слезами
И больше уж в жизни тебя не встречать?
 

Для погребения одевали покойника, если он принадлежал к высшему сословию, в лучшие его одежды, опоясывали мечом и, как подробно описано в «Загробной жизни по литовско-языческим представлениям», приготовляли к торжественному сожжению по тогдашним обрядам вместе с любимыми рабами, а иногда и с пленниками, а также с конем, псами, соколами и пр. Простых людей хоронили с орудиями их промысла, так как верили, что и за гробом человек будет принадлежать к тому же сословию, к какому принадлежал при жизни. Кроме того, мужчинам затыкали за пояс топор и вокруг шеи обматывали полотенце, в которое завязывали по мере возможности несколько монет. Женщинам давали в гроб иглу с нитками, дабы покойница могла починить свою одежду. Молодых парней хоронили с кнутом за поясом, девушек с венком на голове, а детей осыпали полевыми цветами (Стрыйк., с. 143; Юцев., с. 295).

Пруссаки и жмудины вместе с покойником погребали деньги, хлеб и кувшин меду или пива, дабы душа не чувствовала ни голода, ни жажды. По замечанию Войцицкого, в Красной Руси в настоящее время вместо погребения хлеба с покойником кладут на гроб два каравая хлеба, которые потом забирает священник. Для поминовения же души (на панихиду) жертвуют в церковь миску, ложку и рюмку; если по мужчине, то прибавляют еще сорочку, а если по женщине, то «примитку» (кусок холста).

Но от смерти до погребения еще далеко, особенно если покойный был князь или знатный байорас (боярин).

Мержинский в неизданном манускрипте своем, разбирая [сочинения] некоторых писателей о литовской мифологии, приводит чрезвычайно важные выписки из Вульфстана, путешественника, жившего во второй половине IX века. Он всех литовцев называет эстами. По замечанию Мержинского, эстами назывались вообще народы, обитавшие на севере и востоке от народов, занимавших левый берег Вислы, – очевидно, славянские или, вернее, польские; на правом же берегу были земли пруссов, по Тациту – литовской расы, а по Вульфстану – эсты.

Вульфстан говорит:

«Есть у эстов обычай, что ежели умрет мужчина, то лежит в кругу родных и друзей целый месяц несожженным, а иногда и два; короли же и иные высшего звания люди лежать тем долее, чем больше имеют богатств; иногда лежат несожженными до полугода и лежат на поверхности земли, в своих домах, и в продолжение всего того времени, в которое лежит тело внутри дома, обязаны пить и веселиться, покуда тело не сожгут. В тот же день, в который намереваются возложить тело на костер, делят его имение, оставшееся еще после попоек и веселья, на пять, на шесть, а иногда и на большее число частей, смотря по величине имения. Затем самую большую часть складывают в одной миле от места пребывания покойника, другую ближе, потом третью, пока не разложат все на протяжении одной мили, а самую меньшую часть ближе к месту погребения. Потом собираются все те, которые имеют самых быстрых лошадей на пять и за шесть миль из окрестности, и тогда начинают все скакать вперегонки к самой отдаленной части раздела. Тот, чей конь быстрее прочих и прибывает к части первой и наибольшей, овладевает ею; прочим, по мере отсталости, присуждаются и остальные части. Каждый с захваченною частью возвращается домой и оставляет ее у себя. По этой причине у них быстрые кони чрезвычайно ценились.

Эсетам известно было искусство замораживания мертвых тел, и потому покойники их могли так долго сохраняться, не разлагаясь. А ежели поставят два сосуда, наполненные взваром или водою, то они умели делать так, что холод замораживал их не только зимою, но и летом».

Мержинский свидетельствует, что Преториус, живший [на] 800 лет позднее, во времена которого Вульфстана еще не знали, говорит то же самое об умении замораживать тела умерших.

Шайноха во II части «Ядвиги и Ягайло», с. 241, удостоверяет, что «самыми торжественными пирами бывали поминки по умершим, называемые Хаутуреи или Деды (?). Поминки эти тяжело ложились на жителей. Вообще, поклонение мертвым поглощало значительную часть расходов в жизни литовского язычества. Смерть всякого человека бросала, если можно так выразиться, за собою громадную тень похоронных обрядов. На 8, 6, 9 и 40-й день после сожжения или погребения тела возобновлялись похоронные обеды, для насыщения толпы. Между тем языческая Литва была страною нищеты. Среди князей поражала внешность богатства и роскоши; народ же был нищим».

Все это справедливо. Но Шайноха под влиянием Нарбутта смешивает Хаутуреи с Дедами: первыми назывались собственно погребения и сопряженные с ними погребальные пиры, а последние, Поминки, совершались раз в год, во время праздников Илии (долгих).

До последней минуты погребения над покойником должна постоянно плакать и причитать, высчитывая все его добродетели и заслуги, какая-нибудь родственница, а в отсутствие ее – наемные плакальщицы. Последние назывались Раудетояс (рауда — плач); слезы их собирались в особые сосуды и ставились в могиле, в ногах умершего, или погребались вместе с урнами, ежели тело было сожжено (Гарткнох, 183).

Как образчик этих рауд и причитаний (исключительно женщинами, потому что мужчины причитать не умели) приводим некоторые из них. Вот, например, payда сироты над гробом матери (по Нарбутту).

 
Кто мои ножки прикроет,
Кто мою косу расчешет,
Кто мои губки умоет,
Кто меня лаской утешит?
 

Э. Вольтер в статье «Образцы литовских говоров», приложенной к «Катехизису Даукши», приводит несколько подобных причитаний.

По Нарбутту и Юцевичу, был также обычай в раудах воспевать хвалу почившему в особых песнях, называемых гильтиню-раудас. В сборнике «Литовских песен» Юцевича (Вильна, 1844) помещено тринадцать родов этих песен.

Тот же Юцевич на с. 294 приводит следующую рауду жены над мужем:

 
Куда ты девался, мой голубь белый?
 В какие стороны улетел?
Ты для меня был лучше всех:
Ты меня нежил, ты лелеял.
Теперь тебя нету!
Куда я денусь, к кому я прижмуся?
 Прижалась бы к углу – угол тверд;
Прижалась бы к дереву – дерево гнется;
Прижалась бы к камню – камень холоден!
Нет тебя, зеленое божие деревцо!
Нет тебя, молодой дубок,
Краса нашего села! и т. д.
 

Похоронные жрецы тилусони и лингусопы занимались как сожжением, так и погребением умерших. В утешение родных они также распевали рауды вроде следующей:

 
Не плачьте по нем, там счастливее он:
Там родные его возлелеют;
Ни русский, ни лейсыш, ни грозный тевтон
Его обижать там не смеют.
 

Слово «лейсыш», по Стрыйковскому «ленкиш», не вполне истолковано польскими историками. Стрыйковский, Нарбутт и подражатель его Крашевский (в «Витолерауде») переводят это словами «лях, поляк», но Юцевич (с. 288) доказывает, что ленкишами назывались жители города Риги и ее окрестностей, подвластные меченосцам и нападавшие вместе с последними на Литву. Толкование Юцевича (Людвика из Покевья) должно больше дать веры, потому что он отлично знал литовский язык и вырос среди народа. Он даже приводит жмудскую пословицу «Абгаудинни кайп лейсыш» – «надуваешь, как рижанин».

Стрыйковский, а за ним Войцицкий, как сказано выше, говорят, что, когда везли покойника на кладбище или к месту сожжения, друзья и вообще молодежь скакали вокруг тела верхом и, размахивая саблями и ножами и производя ими звон, кричали: «Гейгеите, бегайте, пиколе!», что будто бы значит: «Уходите, убегайте, дьяволы!» (от этого тела). Но тот же Юцевич (Там же) опровергает эту форму как нелитовскую и произошедшую оттого, что Стрыйковский совсем не знал литовского языка, в чем сам сознавался в собственноручном письме своем к прелату Жмудскому Гимбуту. Напротив, следует произносить: «Гинкет, бекет, пиколе», что в переводе значит то же самое, каковая формула употребляется и доныне простым народом в Литве при трупе каждого покойника.

Нарбутт (с. 851), также по незнанию литовского языка, принял форму нелитовскую: «Гей, гей, бегейте, пиколе!», т. е. «Прочь, прочь, убегайте!». Затем он прибавляет: «Независимо от звона сабель о сабли, Тилуссоны производили звон и в колокол (Варпас), так как в древности верили, будто звуки металла имели свойство отгонять злых духов от тела. (Обычай звонить по умершим остался и в христианской Литве.) Во время шествия погребального кортежа, мужчины устраивали скачки до вкопанного на известном пространстве столбика, и кто первый достигал его и успевал схватить положенную на нем монету, тот пользовался большою славою среди удальцов».

Это подтверждает сказания Вульфстана; но последние призы (монета) не были так разорительны для наследников, как вульфстановские.

На месте погребения или сожжения тела Тилуссоны и Лигусшы играли на трубах, говаривали речи для утешения родных, прославляли деяния и подвиги покойника и напутствовали его разрешительною молитвою: «Иди, блаженный, из этого бренного мира в страну вечного веселья, где тебя не достигнуть враги». В заключение жрецы уверяли присутствующих, будто видят покойника, едущего по Млечному (по-литовски Птичьему) Пути на борзом коне, с тремя звездами в руке и вступающего в вечную обитель счастья в сопровождении друзей (Нарбутт, с. 352; Юцевич, 289–295).

Малецкий (Maelecius) в сочинении своем «De religione veterum Prussorum», описывая погребальные обряды пруссов и жмудинов, говорит, между прочим:

«Жена должна была 30 дней оплакивать мужа, сидя на его могиле, от восхода до захода солнца; родственники же его на 8, 6, 9 и 40-й день давали обеды, на которые приглашали душу его, молясь на пороге. За столом все безмолвствовали и не употребляли ножей. Служили гостям за столом две женщины. Частичку каждого кушанья бросали под стол и плескали на пол напитки, полагая, что этим питают души умерших. Что из съедаемого падало случайно под стол, того не поднимали, предоставляя душам сиротствующим, не имеющим никого из родных, которые бы могли сотворить им поминки и пригласить их на пир. По окончании трапезы жрец, совершавший жертву, прогонял души вон, произнося: «Гага, леле. душицы! Душицы, ну вэн!», т. е. «Вон».

Малецкий уверяет, будто это литовская форма. Тут нет ни одного литовского слова и целая фраза припоминает приведенную выше мниморусскую – его же: «Га, леле и прочь ти мене умарл?»

Юцевич на с. 292 сильно восстает против этой бессмыслицы и спрашивает: на каком языке существует форма «ну вэт»?

Малецкий заканчивает: «После этого начинался самый разгар пира и полнейшее веселье: мужчины и женщины пили взаимно за здоровье друг друга, полными кубками, обнимались, целовались и в конце напивались до бесчувствия. Таким пьянством заканчивалось каждое религиозное торжество поминовения душ умерших!»

Нарбутт на с. 354 оканчивает описание погребальных обрядов следующим образом:

«После сожжения покойника родственники и друзья его тщательно собирали пепел и остатки неперегоревших костей в урны, которые нередко отличались прекрасною отделкою; туда же бросали те вещицы, которые покойник любил при жизни: кольца, цепочки, браслеты, пряжки, запонки, шпильки от волос, разные металлические украшения, кораллы, янтарь в отделке и самородный, разные монеты, глиняные расписанные шарики и т. п. Некоторые из поименованных здесь металлических предметов были при разрытии впоследствии могильных курганов находимы в целости, а другие в пережженном и слипшемся от действия огня виде. Из этого можно заключить, что одни из этих вещей сжигались вместе с телом, а другие опускались в урны при погребении праха.

Не забывали также хоронить вместе с покойником когти хищных зверей и птиц в убеждении, что они будут нужны покойнику, чтобы взобраться на гору вечного блаженства».

В статье «Загробная жизнь» мы видели уже, что ради этой причины многие старики переставали обрезать себе ногти, без которых на том свете не могла обойтись ни одна душа, и что многие души, не сжигавшие обрезков ногтей своих при жизни, должны были бродить по смерти по кучам мусора и собирать эти обрезки до последнего кусочка.

«На похоронах, – продолжает Нарбутт на с. 358, – главную роль играли плакальщицы, которые, по народному убеждению, были необходимы для упокоения тени. Обычай этот не искоренился в простом народе до сих пор, несмотря ни на политические, ни на религиозные перевороты. Плакальщицы – это молодые женщины с здоровою сильною грудью, которые от момента смерти данного лица до опущения его в могилу не перестают издавать самые резкие, самые пронзительные крики и завывания. Ежели умерший не имел родной и притом способной плакальщицы, то приглашалась соседка. Удивительно, как эти крикуньи умеют выражать самую высшую степень отчаяния и горя; но еще удивительнее то, что лица их мгновенно проясняются и развеселяются, как только они перестают голосить и сходять со сцены, как актрисы, нисколько не проникнутые теми чувствами, которые только что пред тем выражали. На похоронах бедных людей такого плача не бывает; если же над бедняком по неимению родных некому поплакать, то какая-нибудь из заурядных плакальщиц по чувству набожности всегда берется покричать над ним немножко».

Наплаканные на похоронах слезы тщательно собирались в глиняные или стеклянные сосуды (слезницы) и ставились в могилах в ногах умершего.

Литвины плакальщиц называли верксме, а слезниц – ашшаруве (Assaruwe).

В Вильне, как полагают, урны с пеплом князей литовских погребены на Замковой горе, со стороны восхода солнца, а если урны были сделаны из прочного материала, то, вероятно, они должны находиться глубоко в земле доныне.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации