Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
Наши беды не переводимы.
М. Жванецкий
Тут мне перехватывает дыхание, и я возвращаюсь к разгадке той загадки…
Та безобразная и бесконечная цитата – никем не сочинена, а представляет собой естественный и последовательный ряд слов и выражений, недоступных голландскому читателю и требующих дополнительного для него разъяснения. Все это выписано из романа Юза Алешковского «Кенгуру».
Я легкомысленно взялся помочь милой переводчице, прокомментировав загадочный список.
Проблема! Проблема хотя бы с точки зрения здравого смысла. И нам-то (каждому следующему поколению все больше) придется залезать в справочные издания (желательно устаревшие, легкомысленно выкинутые на свалку истории), чтобы объяснить западному читателю с внятностью и точностью, к которой они приучены, суть того или иного недоступного им понятия.
Например: «Герцеговина Флор», Землячка, «Челюскин», Зоя Федорова…
То же ли это самое, что и наше детское усилие прочесть в комментариях к «Трем мушкетерам», сколько лье в луидоре или когда Ришелье любил Рекамье?
Почему-то – не то же.
Про «Герцеговину Флор» еще можно рассказать… Как Сталин разламывал папиросу, набивал ее табачком трубку. А что сказать им о «Челюскине»? Что это – пароход или исследователь, кто такой Отто Юльевич Шмидт и зачем его спасать первым Героям Советского Союза?.. Что сказать им о Землячке… Что она член КПСС с 1896 года, в то время как сама КПСС – с 1952-го? Что такое ВКП и маленькое «б»? Или что zemlya по-русски означает «ёрс» (или как там по-голландски), а «землячка» – соотечественница по малой родине… или что она работала в наркоматах РКИ и НКПС… И что такое наркомат, и что такое РКИ, и что такое НКПС…
Лучше тогда о Зое Федоровой… Ее нет в энциклопедии. Что была она настоящая кинозвезда 30-х годов, что имела роман с американским военным атташе, за что и села, что ее красавица Вика родилась там, а потом уехала к папе туда? Или что бедную Зою жестоко убили в собственной квартире при крайне странных и сомнительных обстоятельствах? Или что снималась она, уже пожилая красавица, в роли школьной уборщицы в детском фильме по сценарию того же Юза Алешковского и он ей признался в той любви, которую испытывал к ней до войны, а она ему сказала: «Дорогой мой, тогда все меня любили».
В «Войне и мире» у Льва Толстого есть место, описывающее мирное общение русских и французских солдат. Солдаты, простые люди, преимущественно крестьяне; понятие «народ» в 1805 году другое, чем сейчас. Обе стороны в совершенстве не знают язык друг друга, и им от этого удивительно весело. Это очень смешно – воспринимать чужой язык с точки зрения своего, только на слух. Им весело настолько не понимать друг друга.
Эпизод этот имеет прямое отношение к проблеме перевода вообще. Но особое значение приобретает он в советское время, при переводе русской литературы советского периода. При попытке же перевести Юза Алешковского на иностранный язык мы окончательно попадаем в положение толстовских солдат.
Потому что сам советский язык является в каком-то смысле плодом переговоров. Так забавно и точно подмеченных Толстым. После революционных кровосмешений (кровосмещений) речи, отчасти представлявших если и не совсем естественное развитие языка, то хотя бы естественное его изменение, по его законам, – наступает и время его стабилизации (скорее «статизации»), отражающей стабилизацию сталинской диктатуры. 30-е годы, язык, в котором и рождается Алешковский.
Язык, как известно, – для общения и развивается лишь в общении, то есть сам язык нуждается в общении. В стране с уже опущенным железным занавесом язык общается лишь с газетой, унифицированной идеологией и пропагандой превращается как бы в одну огромную газету величиной во всю страну. В эту газету страна и завернута.
Слово поступает в язык сверху и переваривается всей страной. То ли это процесс над врагами народа (Бухарин, Рыков, Зиновьев, Каменев), то ли это трудовой почин шахтера или тракториста (Стаханов, Ангелина), то ли это протест против «происков империалистов» (Черчилль, Риббентроп, Керзон, Тито), то ли героический перелет или дрейф (Чкалов, Папанин, Челюскин, Леваневский), то ли это прогрессивные гуманисты, друзья советского народа и человечества (Ромен Роллан, Герберт Уэллс, Джавахарлал Неру), то ли это достижения советского спорта и культуры, поразившие весь мир (Уланова, Лысенко, Ботвинник, Амбарцумян, Яблочкина, Кукрыниксы, но и Корнейчук, Фадеев, Симонов), то ли это набор обязательного всеобщего среднего образования, то есть вообще школьный (Радищев, Горький, Джамбул) – все это не конкретные исторические имена и фигуры, а СЛОВА, насажденные в народное сознание пропагандой, слова, по природе своей ничего не значащие для народа, – ЗВУЧАНИЯ. Это такие гармонические ряды или даже трели, высвистываемые на мотив членов Политбюро (Каганович, Маленков, Молотов). Чуждые уху и сознанию, насильно насажденные, слова и имена (одно и то же имя не сходило месяцами и даже годами – Стаханов, Чкалов, озеро Хасан и т. д.) иногда звучали смешно и обретали народную этимологию, становились как бы частицами, вставными словами, паразитами речи, чем-то синонимическим (что Яблочкина, что Джамбул, что Чойбалсан, что Лумумба, что Дзержинский, что Буденный), то есть начинали выполнять ту же функцию, что и мат.
Это и есть одно из основных достижений языка Алешковского – зафиксировать и развить отношение языка русского к советской идеологии.
Поэтому попытка прокомментировать для иноязычного читателя все советские слова, употребленные Алешковским, была бы не только громоздкой, но и бессмысленной не только потому, что жизнь наша и опыт происходили по разные стороны Луны, не только потому, что этого никто, кроме нас, не поймет, но и потому, что и сами-то мы этих слов не знаем и не понимаем, а лишь катаемся по этому скользкому ассоциативному слою, как по льду. И комментарий требуется уже не только при переводе с языка на язык, но и при переходе от поколения к поколению. Кому еще что-то говорит слово «Лумумба», тому уже ничего не говорят слова «Паша Ангелина».
Советские слова в тексте Алешковского следует воспринимать как непереводимые в той же мере, в какой непереводим мат. Если непонятно, значит ругается, а звучит неплохо. «Маршал Чойбалсан» разве не «ё’б твою мать», а Лумумба – разве не способ?..
Для ориентации восприятия иностранцем незнакомых слов разберу лишь несколько типологических примеров.
«Тов. Растрелли» – товарищ (сокращенное тов.), революционное обращение, заменившее «господина» (господ больше нет), строго обязательное в обращении партийцев друг к другу (как «геноссе»); Растрелли – итальянский архитектор XVIII века, построивший очень много знаменитых зданий в Петербурге, в частности Зимний дворец, который легендарно брали штурмом во время Октябрьского переворота; расстрел (расстрелять, расстреливать) – основной способ казни в советское время; как правило, без суда и следствия.
«Паша Ангелина в Грановитых палатах примеряет корону Екатерины II» – и «кухарки учатся руководить государством». Паша Ангелина – кажется, первая советская женщина-трактористка (традиция эта перейдет впоследствии к Терешковой, первой женщине-космонавту, тоже у Алешковского поминаемой), соответственно, ее фотографии не сходили с газетных полос целую пятилетку, была депутатом Верховного Совета СССР, а сессии его проводятся в Кремле; Грановитая палата – едва ли не самая знаменитая комната в Кремле, каждому почетному гостю демонстрируемая: там трон, на нем «заседал» еще Иван Грозный; Екатерина Вторая – великая императрица XVIII века, все еще уцелевшая как имя в памяти народной и не до конца изгнанная из школьных учебников истории в качестве жестокой «крепостницы»; естественно, что именно Паша Ангелина примеряет ее корону. Знаменитое высказывание Ленина о совершенстве будущего социалистического государства: «У нас каждая кухарка сможет руководить государством»; в 30-е годы широко распространяются всякого рода «курсы» для скорого обучения, ликвидации безграмотности, повышения квалификации, курсы кройки и шитья и т. п.; поэтому не так уж невозможны и «курсы обучения кухарок руководству государством». Паша Ангелина ведь уже руководит, она – член парламента.
«Привет холодному уму и горячему сердцу!» – каламбур, произведенный из знаменитого, распечатанного в лозунгах высказывания Феликса Эдмундовича Дзержинского, первого председателя ВЧК (Чрезвычайной Комиссии, будущего НКВД, будущего КГБ): «Революцию надо делать чистыми руками…» – я и сейчас не уверен, что там было холодное, а что горячее: все это взаимозаменяемо.
«Вот кто сделал пробоину в “Челюскине” и открыл каверны в Горьком» – фраза гибридизирована. Страна была охвачена процессами над вредителями, шпиономанией; одновременно она затаив дыхание следила за героическим переходом ледокола «Челюскин», обязавшегося пройти «Великий северный путь» за одну зиму, но потерпевшего аварию, так что его пришлось так героически спасать; одновременно страна, также затаив дыхание, следила за бюллетенями здоровья великого пролетарского писателя Максима Горького, как теперь известно, отравленного Сталиным, а тогда – врачами-вредителями.
«Андрей Ягуарьевич Вышинский» – знаменитый обвинитель на политических процессах 30-х годов, впоследствии министр иностранных дел. Отчество его Януарьевич; Януарий – редкое для слуха имя, данное его отцу по святцам; ягуар – свирепый, хищный. Отсюда и каламбур «Ягуарьевич», паспортизирующий экзистенциальную сущность Вышинского.
И т. д. и т. п., и т. п. и т. д., и т. п., и др., и др… и т. д., и др., тпру!
Приехали!
Что они в этом поймут?! Зачем это им!? Зачем им наша духовность?.. Как поведать им о нашей любви к Петру Алейникову, о нашей гордости за первый в мире противогаз академика Зелинского, о том, какой глубокий бас был у Максима Дормидонтыча, о том, как курили мы папиросы «Норд», переименованные в «Север» вследствие борьбы с космополитами, или что Чойбалсана звали, оказывается, по имени Хорлогийн, а МНР звали Монголией, и какая же это прекрасная страна! Какие в ней люди и степи… Как я могу им все это объяснить, если ихний русист не знает даже, что такое «карельская береза», ни про Лысенко, ни даже Джавахарлала Неру он не знает, ни про Зощенку и Ахматову… про «ум, честь, совесть» они не знают – вот что.
Ну зачем им засорять голову тем, что мы сами так готовно из нее выкидываем? И что это объяснит им? И как нам самим себе объяснить, почему в нас навсегда застряли слова, ничего не значащие, и в таком количестве?
Что из всех этих слов сохранится для нас в языке, когда наконец минует вся эта эпоха? Тайна. Опять загадка.
Вот, к примеру, загадка, с детства занимающая мое воображение. Почему замок – английский, горы – американские, булавка и булка – французские, а сыр и хер – голландские?
Какая нация могла бы предпочесть чужой хер своему? Из какого опыта (реального, исторического) могло родиться такое странное предпочтение?
Долго гадал и вот догадался… Петр! Петр Великий. Двухметровый Петр. Это ведь он навез голландцев, брил бороды, заставлял носить парики, делать книксены, сам звался херр Питер и всем другим велел величать друг друга херрами. Уж так его ругали, так возвеличивали, так честили… Два века миновало, забыли и голландцев, и Петра, а хер – остался жить в языке, отдавая должное историческим заслугам и того и тех – в виде самого глубокого почтения, которое только может оказать народ.
Что у нас с вами есть голландского?
1969, 1991
МитькиНа границе времени и пространства[27]27
Записала для «Огонька» А. Лысенко.
[Закрыть]
– Андрей Георгиевич, ваша дружеская расположенность к Митькам известна. Но вот недавно вы прочли нью-йоркским студентам целую публичную лекцию, которая так и называлась – «От Пушкина до Митьков».
С Пушкиным понятно – он всему начало, а вот с Митьками хотелось бы разобраться…
– Видите ли, когда я принялся размышлять над темой своего выступления, выстроить и оформить лекцию о постмодернизме в русской литературе, русском менталитете мне помогли именно Митьки. Они же вывели к оптимистическому финалу. Или вот во время Хеллоуина я прочитал обзорную лекцию «Маскарад русской литературы» – можно ли его затевать без Митьков? «Россия – родина постмодерна», «Пушкин – первый постмодернист» – в последнее время, какую бы тему я ни затронул, всегда дело кончается Митьками. Вероятно, все дело в том, что, разговаривая даже с самой благожелательно настроенной иностранной аудиторией о русской литературе, всякий раз заново отвечаешь на вопрос – а что же такое «мы»?.. И с Митьками разобраться в предмете оказалось намного проще.
Есть два литературных героя, заложивших основы европейской культуры и цивилизации. Это Гулливер и Робинзон. Покопавшись в нашей истории, я обнаружил первоисточник русского модерна – «Житие протопопа Аввакума», написанное автором в тюремной яме. Тогда я составил хронологическую таблицу, которая называется «На границе времени и пространства». У меня получилась такая линия: Соловецкий монастырь, переписка Грозного с Курбским, книга Аввакума, завоевание Сибири, постройка Петербурга – первое использование каторжного труда – амбиции, кровь, борьба честолюбий. Сквозь все это пробиваются гулливерские усилия Ломоносова, Пушкина, Чехова. Какая-то трагедия происходит в России между культурой и цивилизацией…
– И какое место в этой таблице занимают Митьки?
– Они определили новую точку отсчета. Сделали мощный экзистенциальный ход. Они обустроили камеру! Камеру, в которой мы все жили – где дует, давят чудовищные обстоятельства и исторические ошибки… Но мы здесь живем, это наше время! А Митьки взяли и приняли это, и уют навели. Приняли бушлат, кильку в томате, подвал.
– То есть попытались примирить культуру с цивилизацией…
– Отчасти. Вообще Митьков невозможно рассматривать вне контекста русского авангарда, который независимо от всяких идеологических обстоятельств всегда оказывался чуть впереди европейского. Так построен Петербург – чуть более классично, более барочно, чем оригиналы, – как бы с усовершенствованием существующих стилей, с учетом тех ошибок, но без открытий… Серебряный век, декаданс, модерн тоже существовали скорее в прежней логике «догнать и перегнать». Исторический катаклизм подтолкнул события, и появился наконец русский авангард, который еще долго оправдывали исключительно революционностью.
Это особенно очевидно в живописи: Малевич, Кандинский глыбистей, энергичнее, мощнее, самороднее и натуральнее европейцев.
Вроде бы там эксперимент, лабораторность, гениальность, непрерванность… У русских авангардистов какая-то труднодоказуемая природность.
Авангард становится уделом, попадает в идеологическую обработку, в загон, в запрет. В 50-е мы заново открыли для себя обэриутов, которые все эти годы были и едва ли не опередили Беккета с Ионеско. По-видимому, из-за перелопаченности почвы у нас все произрастает раньше, простодушнее и сильнее. Наше опоздание всегда оказывается на поверку опережением, и великий источник этого опережения – российская провинция. С комплексом заднего двора и беспримерной внутренней свободой одновременно. Свободой, которая в преемственной пойманности и наследуемости в других местах почему-то не наблюдается. Для того чтобы принять и усовершенствовать, нужны те же силы, что и у великих предшественников… Нам в этом смысле сильно помогало идеологическое встряхивание: запрет порождает обход, запертая дверь вынуждает лезть в окно. Все, что в России было свободным, всегда надевало маску. Кто смел говорить вольно? Шуты, скоморохи и юродивые. Иностранцы до сих пор не могут перевести нашу гласность – то у них прозрачность получается, то открытость. А ведь гласность – от «глашатая». Это человек, умеющий читать, говорящий громко с лошади, причем по разрешению.
Так вот, когда после попытки века Просвещения наконец начался Золотой век, народились все жанры, в литературу вошли Пушкин, Лермонтов, Гоголь, выступившие открыто, без этих самых масок. Но эпоха простодушия, увы, быстро закончилась, вино превратилось в уксус. И одной из первых значительных реакций было появление троих богатых, удачливых, обласканных жизнью красавцев – Алексея Константиновича Толстого и братьев Жемчужниковых. С чего они начинают? С того, что сегодня называется экшн, хеппенинг, – чудят творчество, творят чудачества, на которые все смотрят сквозь пальцы потому, что они действительно талантливы и смешны. И будто бы безобидны… Только потом возникают тексты, пародии (а каждая пародия высвобождает жанр). Складывается первая группа – Прутков, которого наша прогрессивная общественность совсем не за то признала классиком – за сатиру! Конечно, все это всегда было – и экшн с хеппенингом, и авангард, и постмодернизм, и группы образовывались как реакции на застой, но все же первой явленной группой в русской литературе были обэриуты – я именно через них догадался о настоящем месте Пруткова. С одной стороны, достаточно было надеть бриджи и зажать в зубах трубку, чтобы сойти за американского шпиона, а с другой стороны, вне всяких сомнений, это была незатейливая маска. Обэриутов совершенно неправильно оценивают как протест против традиционной культуры! Наоборот – они последняя ее стадия, изменяющая свою кристаллическую структуру под давлением обстоятельств. Они – алмазы традиционной культуры, конечное ее проявление, итог, а не начало!
Распространенная ошибка: обычно авангард объявляют началом, в то время как это чаще всего именно конец.
– А как же прямые их наследники – Хармс, Введенский, Олейников?
– Это огромная культурная грибница, которая не могла не образоваться. К ним примкнули Заболоцкий, Бахтин, Шостакович, Малевич… Все то, что составляет концентрацию традиционной культуры в невозможности создавать ее прежними методами и в новосложившихся условиях. Митьки тоже очень похожее формообразование.
Их величие в том, что, наведя уют в камере, они решили признать свою жизнь за жизнь. Именно такую – в подвале, в котельной, с этим теплом, этим портвешком, с этими песнями… Считать все это наив-артом, примитивом – наивно. Это рафинированные интеллектуалы. Просто не опустившиеся до снобизма. Если покопаться – там столько дзен-буддизма, столько знаний о мире, глубочайшей культурной эрудиции, знания мировой живописи, тяготения к русской и советской классике… Митьки почувствовали, что антиспособ существования в культуре – тоже способ, взяли и не отравились этой атмосферой и объявили свою свободу, которая гораздо важнее той, что снаружи.
Митьковский кодекс, душевная ласка и теплота энергии очень мне импонировали. Но главное, что они сделали для всех нас, – объявили на всю Россию об обретении менталитета. И за это вполне заслуживают памятника. Хотя у нас почему-то всегда почки лопаются на морозе и никогда не бывает цветов.
Митьки никого не хотят победить! Они ликвидировали борьбу. И это нечто великое.
Они, конечно, не так просты – сегодня это уже никому не нужно объяснять. Сейчас их поле деятельности расширилось, они стали возделывать самые разные пласты культуры. Но неизменным осталось главное – отношение к бытию.
– Сильно ли они изменились за это время?
– Изменились не они – способ взаимодействия. Вот уже десять лет Митьки «в законе». У них появились новые возможности, они посмотрели мир, показали себя. С ними сегодня происходит неизбежное, как со всякой группой, – дифференциация. Каждый занимается своим делом: кто пишет, кто снимает кино, кто рисует. Каждый из них же еще и «многостаночник», но со своим приоритетом.
«Леонарды котельной» как прежнее братство сейчас, конечно, уже не миф. Но то, что они родили, выдохнули как целое – отношение к бытию, собственному времени, которое нельзя, нечестно считать погибшим и потраченным напрасно, – поступок. Безусловно, это какой-то особый вид религиозности, приятия реальности вовсе не на уровне непризнания или непризнания политического строя. Дьявол все же не так могущественен, чтобы уничтожить жизнь: жизнь движется, люди любят, дружат, ходят в гости, выпивают, несмотря ни на какие идеологические обстоятельства. Митьки предложили всем из этого исходить. Эта их миролюбивость поразительна! Ведь их же ни на чем нельзя подловить – вот можно было бы ухватиться за то, что такой способ отношений с миром им диктует страсть к выживанию… Страшно, конечно, выступать против советской власти и КГБ… Нет, оказывается, не только страшно, но и безвкусно! Это для других людей занятие. Художник должен искать иные способы.
В этом есть вкус. И слух. Величие. Они заняли свое место в цепочке: Прутков – обэриуты – Митьки.
– Можно ли проследить какие-то аналогии с пушкинским кругом?
– Самые прямые. Пушкин – явление абсолютно органической свободы – и в поэзии, и в жизни. И жизнь его, и рисуночки его, и любовь его, и пуля его, и друзья его, которыми он так дорожил… Ведь не только они сбивались вокруг него погреться в лучах пушкинской славы, но и он все время прилагал огромные усилия, чтобы этот прекрасный союз не распался. Хотя его и одного хватало и до сих пор хватает на всю Россию. Недаром Митьки рисуют Пушкина своим Митьком. Пушкинский кружок обожал шутки и самодеятельность. Кстати, незачем так много носиться со словом «профессионализм». Самодеятельность есть свобода. В России отродясь ослепить, погениальничать удавалось лучше, чем довести до конца. Изобрести – да, внедрить – нет. За исключением бомбы, которая сделана из-под палки. Как, впрочем, и Петербург.
Так вот, Митьки гениальничают абсолютно без всякой натуги, опять-таки никого не желая победить. Причем делают это без типичного чудовищного литературного и прочего тщеславия и разнообразных амбиций. Их они тоже отменили. Это тоже очень важное митьковское свойство – на этическом уровне они безукоризненны. Чтобы стать самими собой, они проделали огромную внутреннюю работу. Так что Митьки – это еще и важное решение этико-философского порядка, незаменимый кирпич в постройку постоянно расплывающегося русского менталитета.
– Куда, по-вашему, они будут развиваться?
– Мы сегодня читаем Сервантеса, не интересуясь, в каких условиях он написал «Дон Кихота», – он существует в сознании человечества, безусловно влияя на каждого из нас. Митьки мне кажутся для России явлением не меньшего порядка. Они наше настоящее, народное. Каждый из них, наверно, будет продолжать в меру своего дарования – а они все на редкость нескучные, разнообразные и талантливые люди. Но главное они уже сделали.
И только отринув борьбу – без уничтожения, без ниспровержения, – можно добраться до настоящей свободы, потому что, пока человек борется с чем-то, пусть даже в себе, – он не становится свободнее.
Пусть это произошло в форме некоторого эпатажа – но он относился лишь к их собственным социальным представлениям о себе. Это был урок свободы.
– Встречалось ли вам что-либо похожее в других культурах?
– Для этого понадобилось бы организовать кому-нибудь еще семьдесят лет советской власти. Надежда и свобода как способ существования встречались. Вот в Восточном Берлине – это сейчас наиболее живая его часть – неформалы-художники заселили пустующие кварталы. Хотя курят и колются они там явно не меньше, чем творят. Наш портвейн, кстати, все же был более здоровой основой художественного прогресса.
Не бывает отсутствия свободы вообще. Чаще свободы не бывает именно в той сфере, в которой мы бы хотели ее видеть. Свобода присутствует в нашей жизни, как и любовь, – всегда. Как поэзия, как природа. В наши относительно «вегетарианские» времена Митьки выработали едва ли не единственно возможную, гармонически совершенную ее форму.
– Могли ли Митьки появиться в Москве или это чисто питерское явление?
– Как патриоту Питера мне, конечно, хочется ответить положительно. Но думаю, что анализировать здесь бессмысленно. Когда я впервые приехал в 60-е годы в Москву, столкнулся с группой лианозовцев – там были Сапгир, Холин, Оскар Рабин – люди, любящие друг друга, единомышленники. Вокруг меня в юности тоже был круг – но все мы не сформулировали все-таки общей идеи, концепции отношения к бытию, которая стала бы не партийной программой, а исповеданием.
Митьки в этом смысле для меня – противоположность понятию «чернь» – как по отношению к погромной ее части, так и к великосветской.
– Как вы относитесь к возрождению Митьками советской песни? Четырнадцатилетние заслушиваются песнями с «Заречной улицы».
– Ну кроме советской классики туда, положим, входит и «Варяг». Этот проект – вполне митьковский и по форме, и по сути. «Раскинулось море широко…» Еще одна попытка сохранить свое пространство.
Ниспровергнуть что-нибудь – это всегда скорее попытка забыть, а не рассчитаться с прошлым. И наоборот.
Были попытки свести счеты, я бы сказал, эксплуататорского характера – соц-арт, Комар и Меламид – какими бы они ни были эффективными, не было в них теплоты, ощущения преемственности времени… Я еще в начале перестройки сказал, что гласность нам нужна, чтобы понять, сколько в России было советского, а в советском русского… Это непрерывная вещь. Мы еще не расплатились, еще не выиграли. Я думаю, прямых реверсий уже быть не может, но все затянется неимоверно, если не признать прошлое своей историей. Признать вовсе не значит назначить ее победной – хотя бы обозначить, что она была… И Митьки извлекают из нее самое человечное, самые гуманные, самые народные ее стороны.
Они показали нам, отчего мы выжили, а не отчего пропадали. Вернули нам – нас. Нашли подлинный тон по отношению к прошлому.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.