Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
Предисловие к книге Владимира Шинкарева.
[Закрыть]
Сначала всё, что нам известно про ничего. По крайней мере до прочтения текстов Шинкарева.
В. В. Розанов в статье «Вокруг русской идеи» с восхищением рассказывает про Бисмарка, который в бытность свою в Петербурге, не зная русского, постиг главное наше слово. Поехал он однажды на медвежью охоту. Сделалась мятель. Ни пути, ни зги не видно. Сбились мы. Что делать нам? В поле бес нас водит, видно… Попав в этот пушкинский контекст, Бисмарк не на шутку испугался, кабы не ямщик, изредка оборачивавшийся к нему со своего облучка и приговаривавший: «Ничего, барин, вызволимся как-нибудь…» Позднее, став железным уже канцлером, в сложных случаях переговоров Бисмарк иной раз произносил непонятное никому это «ничего», благодаря чему, по-видимому, и вел успешную свою дипломатию.
Другой случай, отчасти тоже немецкий, рассказан был мне однажды одним литературным деятелем, тоже впоследствии заплутавшим «вокруг русской идеи».
Якобы он встретился в Эстонии с великим их философом-богословом, почтенного возраста и всеевропейской известности, и спросил его вполне провокационно: под кем же все-таки было лучше, под немцами или под русскими? Старец, всерьез подумав, отвечал определенно: «Все-таки под русскими». «Почему же?» – не унимался наш провокатор. «Немцы обязательно учили жить, – отвечал старец, опять всерьез подумав. – А русские лишь учат делать ничего». «Вы хотели сказать: ничего не делать?» – переспросил наш русофил, подозревая эстонца в недостаточном знании русского. – «Нет, я именно так хотел сказать: учат делать ничего».
Что ж, «ничто есть определенное нечто». Опять же немец.
Обратив недоуменный взор на Восток, упремся в прозрачную стену ДАО.
В переводе на русский с дзен-буддистского: «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Писать не в традиции, а смыслами означает создавать миф, то есть возвращаться в традицию.
Литературный памятник, в частности, характерен тем, что неизвестно, кто его создал. А если известно кто, то как бы и не важно. Имя автора и героя становится амбивалентно: не Дон Кихот ли написал Сервантеса, а Робинзон Крузо – Дефо, а Швейк – Гашека? Не говоря уже о Шекспире или Шолохове, про которых лучше всего поспорить, были ли?
Конец 60-х как результат охарактеризован рождением двух памятников, отменивших феномен авторства, столь назойливо навязанный индивидуализмом предшествующего развития литературы: «Москва – Петушки» и «Николай Николаевич». В первом случае имя автора слилось с именем героя так, что и по сию пору, в силу всенародной любви, все поминают автора излишне фамильярно Веничкой; во втором – автору пришлось эмигрировать, чтобы объявить свое авторство.
Советский режим, идеология, цензура, самиздат – все это создавало условия, спрессовавшие время десятилетий до плотности веков и тысячелетий: памятник литературы родился как жанр. «Максим и Федор» и «Митьки» – явления именно этой традиции. Никому и не важно, кто их написал.
Эти, почти первые, ласточки русского дзен-буддизма и постмодернизма вызвали массово-молодежное движение в конце эпохи Брежнева. Этот живорожденный постмодернизм глубоко чужд постмодернизму разрешенному и деловому. Разрешенный постмодернизм холоден, равнодушен, компенсируя свою бездушность вполне демонической насмешливостью (замечательное определение этому постмодернизму дал И. Константинов: «кража с осквернением»). Митьковское тепло как тело: тепло котельных, тельняшек, ватников и портвейна, дровяное, самогонное, надышанное – согрело и одушевило не тех, кто ждал, когда начнут жить иначе, а тех, кто больше не хотел не жить.
Пустое, бессодержательное времяпрепровождение нескольких алкоголиков в «Максиме и Федоре», бессмысленные словечки (которыми обзаводится любая пьющая компания) в «Митьках» – становятся сознательной и мудрой стратегией, невинный дурак (Percival) становится Парсифалем.
Свободу можно подавить, для чего и нужны могучие силовые структуры, – с феноменом свободы танки ничего не могут поделать. Гусеница может придавить цветок, но не способна раздавить самое жизнь. Нельзя лишить узника свободы.
Человека, способного покончить с собой, или спиться, или обойтись безо всего, трудно подавить. Как народ наш «отопил улицу» Советского Союза дружбой, блядством, пьянством, колхозным рынком, службой в одном взводе, так Митьки вдруг обуют или камеру, поставив бритвенный помазок, как иконку, на полочку, объявив бушлат совершенной формой одежды, полюбив советскую песню и кино наравне с Пушкиным и Лермонтовым. В Митьках воплотилась задушевная свобода народа гораздо радикальнее и раньше (не говоря о том, что экономичнее), чем в очередном перераспределении благ, воплотившихся в перестройке гласности. (Кстати, их переход к трезвости как раз в условиях демократии означает еще одну независимость, новый виток свободы, когда пьянство перестало быть формой независимости, а стало формой зависимости, то есть добровольной несвободой.)
Я пишу это предисловие 26 января 2000 года, прочитав в «Известиях» о травле Василя Быкова в Белоруссии, а также в рубрике «Вспомним», что именно в этот день Петроград был переименован в Ленинград (1924), «Правда» опубликовала пресловутый «Сумбур вместо музыки» против Шостаковича (1936), умер в заключении Николай Вавилов (1943), а также, что не только печально, но и оптимистично, что в кафе «Бродячая собака» было торжественно отмечено 50-летие со дня кончины действительного статского советника и управляющего пробирной палаткой Козьмы Петровича Пруткова (1913, тот самый год, с которым постоянно сравнивались достижения советской власти). 1913… «Бродячая собака»… «Облако и штанах»… Как природен, как гармоничен сегодня футуризм Маяковского!
Прутков же был первым открытым (в смысле как откровенности, так и откровения) проявлением сокровенного, природного, национального, ментального и т. п. русского авангарда-постмодернизма, зачатого еще в «Евгении Онегине» и «Мертвых душах». Молодым, красивым, богатым, благородным, свободным братьям А. К. Толстому со Жемчужниковыми с чего было начать, как не с хулиганства, в наше время с куда меньшей непосредственностью именуемого «экшн» и «хеппенинг», и продолжить пародией на всё.
Под угрозой уже гибели, к 30-м годам, сложилась другая авангардная группа – обэриутов. Русский авангард, футуризм, абсурдизм, как и постмодернизм Митьков (как и предшествовавшее им жизнетворчество Н. Глазкова, В. Уфлянда, В. Голявкина, Г. Горбовского, О. Григорьева), – природные, натуральные, а не лабораторные или экспериментальные явления – суть восстановление и продолжение непрерывной русской культуры – подлинный акт Сопротивления и Свободы.
Акт молодости – право на жизнь. Молодость проходит, ее завоевания растворены в быту следующих молодых… Старость. Надо поделить никем уже не ценимые заслуги. Так умирающий Прутков распадается на мелочные разборки, кому принадлежат те или иные его строчки…
Пора сознаться в том, что в замечательном дружбанстве пьющих живописцев пользовался письменным словом один Шинкарев. Настоящая живопись не может рассчитывать на популярность. Художнику приходится пользоваться имиджем (что Рембрандту, что Ван Гогу, что Дали). Имидж Митьков витал в воздухе, но его еще надо было изобрести. И вот раскололся, выдал их в слове один из апостолов (их было приблизительно такое число) – Владимир Шинкарев. Сначала ненароком, в частном письме носителю имени Митек – Шагину (будущий текст «Митьков»)…
Авторство не только слава, но и ответственность (платить кто будет, Пушкин?), Шинкарев отвечает в этой книге за все. Митя Шагин запоет, Витя Тихомиров снимет кино, Оля Флоренская напишет маленько стишков, Флоренский откроет некую Заяцландию… и все они будут продолжать отлично писать картинки…
Шинкарев за них в ответе. Глубоко покопав на пустом месте, он выкопал все. Недаром Лидия Гинзбург острым взглядом истинного формалиста заприметила в нем интеллектуала. Последняя выставка его «Всемирная литература» тому же свидетельство: от «Илиады» до наших дней культура не только непрерывна, но и всемирна.
Ничего нет нового – только живое! (перевод с латинского).
Январь, 2000
Предисловие к книге О. и А. Флоренских.
[Закрыть]
Вид сверху, вид снизу, вид сбоку… Предмет, однако, тоже имеется. Скажем, груша лежа. Или бутылка стоя. Или раскрытая книга. Хорошую книгу надо читать последовательно, ничего не пропуская и не заглядывая в конец. Но ее можно раскрыть в любом месте, чтобы удостовериться в качестве. Настоящая книга цельна и полиморфна, одномерна и полипроводима. Как ногтем по всем клавишам – шелест из-под пальца всех страниц. После чего можно со вздохом приниматься за чтение. Верчение в руках книги есть первое чтение, которому мы как бы не придаем значения как содержанию, между тем это есть первый вздох текста. Вначале ли было слово?
Отнюдь нет, если заниматься не словом, а делом. Рукотворность тут более чем важна.
Можно ли прийти от книги к тексту?
Очень правильное название «Движение в сторону книги». Скромное, но с амбициями Пруста.
Ольга и Александр Флоренские, принадлежа к легендарным Митькам как братишка и сестренка, объединены от них как муж и жена. Эта книга – последствие инцеста.
Что становится теперь характерно и для всех пост-митьков.
Тогда, в золотые застойные 80-е, чем теснее объединялись Митьки, тем более оказывались индивидуальными. Теперь чем более разъединяются, тем вернее принадлежат самому духу митьковского движения. Все сумели обособиться хотя бы по жанрам – каждый по одному – кроме двух: одна сатана – пара. Розановская теплота семьи.
Есть и такая теория, что Творец, создавая мир, сначала заготовил его детали, а потом собрал. Ноги, руки, листья, корни… Кажется, это Эмпедокл.
Рождение книги у Флоренских тому подобно. Читатель присутствует при ее сборке.
Большое удовольствие! Будто это ты сам создаешь то, что держишь в руках. Процесс чтения подобен лепке. Слияние и разлияние авторов в книге подобно слиянию и разлиянию их проектов. Они сами являются содержательной частью проектов, как и каждый проект становится формой их содержания.
Не власть, а жизнь. Не форма, а свобода. Вот подлинно брачные узы, связующие художника с его созданием. С возрастом мы все во что-нибудь впадаем – в океан, в лужу, в маразм. Лучше уж в детство. Пусть вокруг играют желваками генералы и сержанты – старшины взрослости – мускулины и феминины… я хочу пару! Чтобы за ручки. Я хочу жить, любить, дышать – то есть быть свободным. Не что-нибудь другое. Не хочу отирать пот со лба, вздыхая после победы.
«Будьте как дети!» Легко сказать… трудно сделать.
От этой книги у меня остается ощущение именно такой ненасильной свободы.
12 апреля, 2001, СПб.,
Великий четверг и День космонавтики
Раздвоение вечностиИсповедь двоеженца[30]30
Эссе о «противостоянии Петербурга и Москвы» для “Lettre international”.
[Закрыть]
День отъезда – день приезда считаются как один день.
Бухгалтерское правило
Безвыходным положением называется то, из которого есть один выход.
Еврейская шутка
В СОВЕТСКИЕ ВРЕМЕНА ценз существовал не только на выезд за границу («невыездной»), но и на показ по телевизору («непоказной»). По-видимому, эти цензы были равновелики. С приходом Горбачева меня сначала выпустили за границу, а потом в телевизор. Я должен был рассказать о себе все, что захочу («без ограничений» – гласность!). Я воспользовался и пожелал, чтобы съемки произошли на «малой родине»; в Ботаническом саду, что напротив отчего дома, на Аптекарском острове Петроградской стороны города Петербурга (тогда Ленинграда), предложив в качестве «натуры» самую большую и самую северную в Европе пальму, погибшую от бомбежки; ее черный ствол по-прежнему подпирал купол самой высокой оранжереи сада. Телевизионщики нехотя подчинились.
Признаться, я и сам был там впервые «внутри». Осыпавшиеся стекла во время войны были заменены фанерами; большая пальма все равно погибла, но некоторые поменьше удалось спасти. На них были повязаны гвардейские ленточки – черные с желтым. Я прочитал на табличке:
ПАЛЬМА ПОСЕВА 1937 ГОДА
ПЕРЕЖИЛА БЛОКАДУ
«Это я», – сказал я не без гордости.
Эпизод в фильм не вошел.
Зато вошел другой, менее желанный; пришлось отвечать на вопрос, почему я переехал в Москву. Вопрос этот хронически возмущает меня, так же как и вопрос, почему я не эмигрировал. «Я эмигрировал, – отвечал я. – В Москву».
И, сколько бы я ни возмущался, что институт «прописки» лишь милицейская (полицейская) мера, что я никогда не покидал Питера, поскольку здесь у меня семья и могилы и теперь уже внуки (внучка посева 1986 года)… по взгляду интервьюера я понимал, что звучу неубедительно: переезд из Ленинграда в Москву считается изменой.
В Ленинград из Москвы давно уже никто не переезжает. Выражение «коренной ленинградец» звучит гордо. Тогда же я узнал цифру 0,4%. Столько осталось «коренных» к тому времени (десять лет назад). И я, потомственный почетный гражданин Санкт-Петербурга (дед получил это звание в 1915 году), у которого здесь могилы в пяти поколениях, родившийся здесь, причем в день основания города, переживший блокаду, сохранивший здесь семью, родивший здесь детей и внуков… да таких в сто раз меньше, чем 0,4%!.. считаюсь изменником и москвичом лишь на основании штампа в паспорте! Мне на шестидесятилетний юбилей украли на Шуваловском кладбище крест на могиле родителей!!! Тоска.
Есть в чем разобраться.
В Петербурге есть два противоположных памятника. Оба на Неве. На левом берегу – самый знаменитый – Петру Первому работы Фальконета, воспетый Пушкиным в еще более знаменитой поэме «Медный всадник». На вздыбившемся коне, в лавровом венце простирает Петр правую руку в великую перспективу России (между прочим, на здание филологического факультета Петербургского университета). Но почему-то змея обвивает ногу коня… Неожиданный символ! Говорят, таких коней, чтобы на двух ногах удерживались на пьедестале, во всем мире единицы… Вот и трезвое объяснение символике: змей понадобился скульптору в последнюю очередь (конь заваливался) как дополнительная точка опоры.
Другой памятник, чуть выше по течению, на берегу уже правом, стоит в более уверенной позе. Это Ленин вольтижирует на броневике у Финляндского вокзала. Он простирает ту же руку тоже в сторону великого будущего, хотя и противоположную: то ли указывает на будущий Большой Дом, то ли (что вернее) на Московский вокзал…
Оба указывают России в противоположные стороны. Только это не Запад и Восток. Одна Нева между ними течет с Востока на Запад. Петр указывает на Север, а Ленин на Юг.
Туда он и подастся в 1918 году с Московского вокзала. В Москву.
Это первая протяженная железная дорога в России. Есть легенда, что с царем советовались, как ее провести. Тот, взяв линейку, положил ее на карту, соединив Петербург с Москвой, и решительно провел карандашом прямую между городами. При этом прижимал линейку пальцем, и ноготь чуть торчал; карандаш наткнулся на препятствие и описал маленькую дужку. Так и была построена дорога, напрямую, но с маленьким заливчиком царева ногтя. С тех пор между Петербургом и Москвой 650 километров, одна ночь в поезде: уснешь там – проснешься тут, или наоборот.
Вокзалы построены одним архитектором по образу и подобию друг друга. В Петербурге вокзал называется Московским, в Москве – Ленинградским. В конце пути поставлена поперечная полосатая шпала, чтобы, по-видимому, поезд насквозь не проехал. Раньше за шпалой была еще трогательная клумбочка с дохлыми цветочками, вроде могилки пути. Теперь ее нет. Сочли лишней.
Эмфисбема. Мифологическая двуглавая змея. Когда-то я прочел в советской газете в забавной рубрике «Их нравы» (о западной жизни), что где-то в горах Испании была поймана живая эмфисбема. «Что, – заканчивалась заметка, – представляет собою некоторый научный интерес». Некоторый научный интерес представляет собою тот факт, что вслед за полосатой шпалой и могильной клумбочкой, когда с перрона вы входили под гулкие своды вокзала, вас встречала одна и та же голова Владимира Ильича, что в Москве, что в Ленинграде. Раз уж дорога была построена по идеальной прямой, то два Ильича загипнотизировали друг друга на многие десятилетия, потому что различала их лишь надпись: «Отсюда, такого-то числа и месяца 1918 года, в связи с переводом Правительства, Владимир Ильич Ленин отбыл в Москву» и «сюда………… прибыл из Петрограда». Как штампы в командировке. Поставленные в камне и на века.
Оказалось, не на века… В Петербурге (в связи с переименованием Ленинграда) на месте головы Ленина теперь голова Петра; в Москве Ленин сохранился. Петр и Ленин вперились друг в друга. Петр не может понять, как это его столица просуществовала всего 215 лет; Ленин – как этот город носил его имя всего 67 лет. «Потомки будут долго гадать, в честь какой Лены (Hellen) был назван этот город», – пошутил однажды В. В. Набоков. Оказалось, не так долго. Уже почти забыли.
27 мая 2003 года Санкт-Петербургу исполнится 300 лет; в 1997-м Москве уже исполнилось 850. Последняя дата достаточно условна (первое упоминание в летописях), но все равно Москва на полтысячелетия старше. Что существенно.
Тут обратная арифметика, кто старше и кто младше… Если европейская цивилизация, которой был загипнотизирован молодой Петр, опережала русскую (была старше) лет на триста-четыреста, то он заложил свой город именно в настоящем времени Европы; 1703 год был в этот миг исторически общим для Европы и России.
Тут два возраста: хронологический и исторический. Хронологически Петербург был младенцем и по отношению к России, и по отношению к Москве; исторически он оказался старше сразу на три века.
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова…
Ах, смелые, преждевременные слова! Старая вдова снова удачно вышла замуж. За большевика. И уж она показала молодой царице!
У нас отняли все, и прежде всего время. Питерское время стало московским. В буквальном смысле, потому что Пулковский (тридцатый) меридиан проходит через Питер, а не через Москву. Нам оставалось лишь слушать по радио раздающийся на всю страну голос диктора Левитана: «Говорит Москва! Говорит Москва! Московское время – ноль часов ноль минут». Красная площадь и бой часов Кремлевской башни. Гимн Советского Союза: «Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил…»
Построенный с таким историческим отрывом, Петербург стал островом в самой России.
Остались застывшие в величии и красоте камни.
В своем, после него ставшем традиционно-русским, стремлении «догнать и перегнать» Петр пригласил «лучших специалистов», не жалея ни казны, ни «внутренних ресурсов», каковыми всегда в России были не столько избыточные природные богатства, сколько бесплатность «человеческого материала»: крепостных крестьян (а в советское время колхозников и зэков). Где-то я прочел (данные могут быть как завышены, так и занижены), что за петровские годы (1703–1725) в основание Санкт-Петербурга залегла треть мужского населения России, цифра, сравнимая лишь с жертвами ГУЛАГа. Так что среди прочих достижений Петр может считаться и основоположником применения массового рабского труда (после египетских пирамид, конечно, – недаром в Петербурге столько сфинксов!). Прекрасно спланированный фасад Империи, с учетом всех достижений (так что и барокко чуть побарочнее, и классицизм несколько поклассичнее), фасадом и остался. Без подъездов, без «куда человеку прийти» (по Достоевскому). Город был заложен Большим Человеком не для человека, а для будущего русского литературного героя («маленького человека») – Евгения, Башмачкина, Мышкина… Великий город основан на болоте и на костях. Поэтому мы до сих пор проклинаем его за климат. Поэтому отношение к Петру в России всегда было двояким; и как к великому реформатору, и как к Антихристу. Поэтому до сих пор на нашем прекрасном городе лежит если не проклятье, то заклятье. Какими только эпитетами не награждали его наши поэты: и заколдованный, и призрачный, и приснившийся, и холодный, и мертвый! Но и прекраснее – в этом мире города нет. (Это я только что услышал, прогуливаясь по Каннам, где я пишу этот текст, от одного лондонского шведа-баптиста, распространяющего по миру бесплатную Библию и оттого всюду перебывавшего.) Да, хорошо приехать в него туристом в белые ночи, но жить… «В Петербурге жить, словно спать в гробу…» – напишет Мандельштам.
Другое дело – Москва! Ее не сравнишь с Петербургом по избыточной красоте. Один Кремль как остров. Остальное – сплошная пристройка. Она, получилось, построена людьми и для людей. Она – суше. Она на семи холмах. Она златоглавая – сорок сороков куполов. (Теперь, когда торопливо возвращают Богу Богово, она снова ими засверкала.) Она – южнее, она – теплее: весна движется из Москвы в Петербург две недели. «Москва не сразу строилась», – гласит поговорка. И это не только народная мудрость, но и констатация факта.
Это Петербург построили сразу; Москва же росла восемь с половиной веков вкруг Кремля и Красной площади, росла (и растет), как дерево; ветви, веточки, листочки… «На Красной площади всего круглей Земля…» – напишет тот же Мандельштам. Спасская башня, Лобное место, Мавзолей, «Шереметьево-3» (после приземления Руста)… Росла, как дерево, – разрослась, как баобаб. «У кого под рубашкою хватит тепла, чтоб объехать всю курву Москву?» – опять Мандельштам. Курва… баобабища… Москва – женского полу.
Другое дело – Петербург! Мужеского полу. «Москва невестится, Петербург женихается», – гласит пословица. Тоже трезвое наблюдение. «Петербург! Я еще не хочу умирать! У меня телефонов твоих номера…» (Мандельштам). «Раньше это была судьба, а теперь это просто очередь», – выразила не то Анна Семеновна Кулишер, не то Ахматова положение в тот год, когда я родился. «Великий город с областной судьбой», – выразился кто-то, когда я уже подрос. Я не эмигрировал – я женился в Москву.
Другое дело – Москва! «Москва слезам не верит». Ей не до тебя. Ты не один – таких много. Вот форма неодиночества! – проглотит и не заметит. В Москве дружить легче.
Другое дело – Питер! У нас есть море… Правда, его не видать совсем. Зато море.
«Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса…» Кто еще это и так напишет?! И мало того, что Пушкин… для этого еще и город такой нужен, чтобы он мог его так написать. Пушкин – вот кого не поделить…
Пушкин родился в Москве, а погиб в Петербурге. Женился на москвичке в Москве, был счастлив, проведя там медовый месяц, а четырех детей родила она ему в Питере. Пушкин дружил в Москве, а ссорился в Петербурге.
«Ах, братцы! Как я был доволен, когда церквей и колоколен, садов, чертогов полукруг открылся предо мною вдруг!..»
Но Пушкин – не пример: в нем соединялось все. Но не про Москву написан «Медный всадник».
Опишу один день на родине…
В принципе я избегаю посещения «пенатов». Боюсь. Особенно связанных с Пушкиным. Особенно избегаю Дома на Мойке – последней квартиры поэта, где он скончался. Могу честно признаться, что я в ней ни разу не был. А тут меня настойчиво приглашают на открытие выставки личных вещей поэта, выставку редкой полноты, потому что многие раритеты привезены из Москвы. Нет, выставка не в самой квартире, а в соседнем служебном помещении музея, где Пушкин не бывал… Это меня примиряет, и я соглашаюсь. Тем более что все так удачно складывается – два дела в одном: накануне мне позвонили, что в Военно-морском архиве нашли документы, связанные с моими дедами. Архив помещается напротив атлантов, оттуда близко до пушкинской квартиры, и я поспевал и туда и туда.
Значит, успеваю. С прежним детским удивлением любуюсь лоснящимися эрмитажными атлантами (у одного из них осколком бомбы повреждена нога). Вхожу в архивно-канцелярскую нищету. С сочувствием выслушав хроническую жалобу хранителя на мышей и сырость, приводящие к гибели бесценных документов, принимаю под роспись тощую папку и имею с нею час, как на свидании с заключенным.
Признаюсь, это произвело на меня впечатление! – когда я держал на ладони прошение моего прадеда Его Императорскому Величеству по поводу моего деда, чтобы его перевели из сухопутного училища в морское… или когда я пытался вникнуть в донесения деда об укреплениях Плимута (шпионил, однако)… или когда читал рапорт о гибели другого деда на «Цесаревиче» ровно в день Октябрьского переворота (он никогда не узнает о революции!).
Все это на меня произвело… и с особым чувством вышагивал я по Дворцовой площади к Мойке, к Пушкину.
Вышагивая, я сравнивал ее с собственным описанием, написанным накануне для некой швейцарской газеты: не испытал ни удовлетворения, ни разочарования, – с мыслями о собственном письме оказался у Пушкина и уже что-то лепетал в камеру… опять успел! Освободившись, решил держаться принципа и выставку не смотреть. Но!
Решил взглянуть на один хотя бы предмет… будто это рулетка! Хорошо бы это оказалась трость. Та самая трость, в набалдашник которой Пушкин вделал пуговицу с мундира Петра, что дало мне возможность написать однажды ловкую фразу, что Пушкин опирался на Петра не только в переносном, но и в прямом смысле. И с этим тайным заказом я бросаю взгляд на первый попавшийся предмет: так это была именно эта трость! (из более чем трехсот единиц хранения). Вдохновленный, делаю про себя другой (страшный!) заказ: тот самый простреленный Дантесом сюртук, что достался на память Владимиру Далю… Зажмуриваюсь, открываю глаза – он! Поражаюсь детским размером одежды: то ли ссохся, то ли Пушкин и впрямь был так миниатюрен. Понимая, что искушений на сегодня довольно, стараюсь выбраться на воздух незаметно для себя и окружающих, чтобы больше ни на что не взглянуть. Но, искусившись-таки числом «три», уже на выходе оглядываюсь в последний раз… Что это такое, маленькое-маленькое! беленькое-беленькое! трогательное-трогательное! Младенческая рубашонка. Может, кого-нибудь из его деток?
Читаю: крестильная рубашка Пушкина.
Трость и сюртук – петербургские, рубашонка – московская.
Окончательно решив, что на сегодня хватит, хлебнув по дороге, возвращаюсь домой… Трогательнейшая картина: племянница с дядей играют в трансформеров. Это моя внучка играет с моим сыном.
Меня всегда удивляла эта извечная русская парность: то ли Европа и Азия, Запад – Восток, Север – Юг… то ли пристрастие к рифмам… Топ-топ. Колосс на глиняных ногах. Больше двух сосчитать не может…
Юг – Север
Восток – Запад
суша – море
Иван Грозный – Петр Первый
Москва – Петербург
Маркс – Энгельс
Сталин – Ленин
Лермонтов – Пушкин
Толстой – Достоевский
Фет – Тютчев
Чайковский – Мусоргский
Хлебников – Блок
Цветаева – Ахматова
Пастернак – Мандельштам
Фрейд – Павлов
Москва – Ленинград
Булгаков – Зощенко
Платонов – Набоков
Прокофьев – Шостакович
Высоцкий – Бродский
Веничка – …………………
Выписал я такой столбик, вгляделся; так это же все Москва – Петербург! Петербург – Москва!
1147–1703
XII век – XVIII век.
Если кто-нибудь сочтет Маркса – Энгельса – Фрейда нерусскими людьми, то ошибется. Живи они в России, Энгельсу бы пришлось быть петербуржцем.
Ходит по этому маршруту традиционный советский поезд – «Красная стрела». Выходит без минуты в полночь. Без минуты – это чтобы отметить командировку днем раньше (формула бухгалтерии «день отъезда – день приезда считаются как один день»). Ездит на нем всевозможный служивый люд, кто первым классом, кто вторым, смотря по положению. Выпивает, конечно. Ездит и хвастается положением перед соседом по полке, которого больше не встретит; у офицера, если он в штатском, появляется на звезду или на две больше; штатский, если он еще в форме, наращивает свой оклад в допустимых пределах; бездетные растят детей; одинокие одерживают сердечные победы… Ездит этот люд и перевозит мифологию Москва – Петербург взад и вперед – единственное достояние неудачника – хоть чему-то принадлежность.
Жизнь моя пронзена этой «стрелой». Располовинена. Полжизни я прожил полным ленинградцем, в Москве ни разу не бывал. Полжизни в Москве, постоянно наезжая в Питер к родителям и детям. Там семья и тут семья. Сам превратился в эмфисбему. Все еще живую. Шли годы. Оказались судьбой. По иронии судьбы, а вовсе не в результате моих усилий моя ленинградская семья жила у Московского вокзала, мне же досталась квартира в Москве у вокзала Ленинградского. Перехожу дорогу, ложусь на вагонную полку, сплю ночь, перехожу дорогу, и я дома: уснул там – проснулся здесь. Только где там и где здесь? Где я живу? Где мой дом? Бежать мне из Москвы стало некуда: за границу меня не пустили, и я устремился в Империю. Армения, Грузия, Средняя Азия, Дальний Восток… Жизнь моя оказалась уже не раздвоена, а растроена (с одним «с») – на Петербург, Москву и Провинцию.
И все это само собой. Получилось. Усилия уходили лишь на то, чтобы ответить на предложение. Если бы целенаправленно прилагал усилия, то не мог бы достичь подобного баланса. Судьба или модель?
Когда началась перестройка и меня выпустили за границу, заболела мама. Мне должно было забрать ее в Москву, чтобы обеспечить ей уход. Сознание ее иногда просветленно путалось: «Это правда, что Москву и Ленинград теперь объединили?» – спрашивала она, наблюдая телевизор. Правда, мама. Погода у нас теперь одинаково дрянная. Старая погода.
Жизнь моя опять рас-троилась на Москву, Петербург и заграницу, где я на «Красную стрелу» зарабатываю.
За границей по крайней мере не мешают работать. Вот и сижу в Каннах и, вместо того чтобы сидеть на пляже или играть в Монте-Карло, пишу этот текст про Петербург и Москву для Швейцарии. Русский писатель, я живу в Москве, Петербурге и нигде.
Когда моя старшая дочь была девушкой, у нее возникли некоторые трудности и мне посоветовали сводить ее к психиатру. Сначала тот беседовал со мной, расспрашивая меня про мою юность, потом с нею. Потом меня успокоил: «Все с ней в порядке. Просто она повторяет вас».
Все со мною в порядке: никакой я не русский писатель, не питерский, не московский, не каннский – просто я повторил собой Россию.
Что за странная канва:
Петербург или Москва?
Ленин-Сталин, Энгельс-Маркс —
Вот вопрос не в бровь, а в глаз.
Вот вопрос не в глаз, а в бровь —
Пушкин с Лермонтовым врозь,
Достоевский и Толстой,
Перестройка и застой.
Две царицы, две столицы,
Две исписанных страницы,
Уха два и глаза два,
Две ноги идут едва.
Обе левые руки,
Две хорошие реки,
Петербург или Москва?
Да у нас – всего по два!
Два надломленных крыла
У двуглавого орла,
Над дверями кабака
Он похож на табака.
Кстати, почему эти головы смотрят в разные стороны? Не иначе как одна на Восток, другая на Запад. Как поссорились. Друг друга не могут увидеть. Тогда левая голова – Петербург, правая – Москва. Поджарен на этой тоске наш орел табака.
Сентябрь, 1998
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.