Электронная библиотека » Андрей Битов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 6 мая 2014, 03:38


Автор книги: Андрей Битов


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Самый лысый и самый смелый
К 100-летию Н.С. Хрущева

ОДИН ИЗ АПОКРИФОВ смерти Сталина рассказывает так.

Когда вождь умер, в это не могли поверить даже его ближайшие соратники. Все они, включая Берию, толпились перед дверью в его спальню, робея войти. Тогда Хрущев, будучи, в принципе, младше всех по положению, решительно отодвинул в сторону Молотова с Кагановичем, снял ботинки (те самые), тихо приотворил дверь и на цыпочках… Каждое следующее мгновение казалось соратникам вечностью. Вдруг дверь с грохотом распахнулась – и на пороге Хрущев в носках и в маршальском кителе и с круглым зеркальцем в руке…

– Умер тиран! – провозгласил он.

– Откуда ты взял зеркальце? – поинтересовался Берия.

– А у меня всегда при себе: зеркальце и расчесочка…

С этого начинается портрет Хрущева: самый лысый и самый смелый (что неплохо звучит по-английски).

То есть портрет его и начинается с портрета: лысый, круглый, нос картошкой, оттопыренные уши, живот и косоворотка. Над ним смеялись. Никто до сих пор не заметил, что смех этот уже был свободой. Что это был отдых от того портрета. Смелость же скрылась за внешностью. Он за нею прятался еще при Сталине. Косоворотка, живот… это все для того гопака и арбуза, которыми он усатого развлекал. Он надолго запомнил свое унижение: он усвоил сталинский урок.

Природа помогла ему, создав его лицо. Она слепила его наспех, из катышков теста. Так детям дают слепить свой пирожок из остатков от настоящего пирога. И Никите пришлось учиться всему. Когда говорят о его недостаточной образованности, забывают, сколь многому он научился. Получив от природы то, что он получил: самое открытое, самое непосредственное, можно сказать, глупое лицо, – он закрыл на него, как на замок, свое сокровище: не только смелость, но и гордость, но и силу, но и волю, но и ум. То есть стал цельным человеком. Характером. Большие политики как раз и делаются из цельных людей. Обратите внимание.

Такой подход помогает нам уточнить расхожие понятия народности и народного характера. Сталинское искусство много работало над этим, порождая своих народных артистов. Все они были как бы выдвиженцы из масс и оттого пользовались несравненной, надо сказать, в народе популярностью. К искусству это, может быть, имело и мало отношения, но Сталин недаром любил кино. Ему нравились режиссеры. Отчасти он сам им был – на съемочной площадке в одну шестую часть света. Взгляните на его коллекцию членов политбюро: один в пенсне, другой с шашкой на боку, у третьего усы шире плеч, четвертый достаточно, что армянин или еврей… Все они смеялись в обязательном порядке над одной и той же сталинской кинокомедией в сталинском просмотровом зале – «Волга-Волга» или опять же «Волга-Волга», – Хрущев подсел в зал последним: этакий завхоз с парусиновым портфелем, – сошел прямо с экрана, в роли народного артиста Игоря Ильинского. Только уж до того народный, что уже и не артист, слишком народный, слишком из масс – никакого почтения.

Таким же он вышел, отодвинув сталинских соколов, к нам. Мы облегченно смеялись. Над тем, как он в Англии провозглашал тосты за Шерри-Бренди. Над тем, как он в хронике катился шариком впереди маршала Тито с красавицей Йованкой Броз. Над тем, как он догонял Америку по мясу и молоку, заставляя всех отведать кукурузный початок вместо рукопожатия.

И мы не заметили, что все это происходило впервые в истории. Впервые наш генсек выехал в Англию и был там принят с почестями. Впервые он встретился в Югославии с «собака палач Тито». Впервые наш премьер попал в Америку, где был принят с восторгом, откуда и вернулся с кукурузным початком. Что впервые нам угрожают початком, а не дулом.

Всему этому предшествовала невиданная историческая смелость – смелость доклада на XX съезде. Заслуги Хрущева в деле разоблачения культа чаще всего бывают отмечены. Но вот эта головокружительная смелость… Ведь там был момент, когда он был один. Не один, как тиран, а один, как исторический деятель. ДЕЯТЕЛЬ. То есть делающий дело. То есть для всех. С риском для жизни, а не только для карьеры. Ей-богу, легче его было тогда пристрелить… Все это было многократно описано, а у меня недостаточно точная память, чтобы воспроизвести. Хотя надо бы. Это была, во-первых, великолепная многоходовка заговора против заговора. И в этом ему помог маршал Жуков. Эти сонные, чуть ли не в кальсонах, чуть ли не с автоматчиками посаженные в военные самолеты члены Пленума ЦК со всех концов Союза, по привычке, наверно, подумавшие, что их сейчас расстреляют и не надо было, не надо было трогать Берию… и вот они же, уже не расстрелянные, а в зале заседаний, готовые поддержать любую смену власти, любой поворот, лишь бы… И вот Никита Сергеевич (значит, пока все еще «наш») откладывает в сторону листы «согласованного» доклада и впервые в партийной практике зачитывает страницы доклада, ни с кем не согласованного…

С грифом «секретно», «закрытый» доклад был зачитан вслух всем на общих собраниях. Первый случай гласности был облачен в форму секретности для всех. Своеобразный случай самиздата, основоположенного при Хрущеве.

Из музыки же – любил песню «Рушничок»… Дав добро Солженицыну, обзывал педерастами художников в Манеже. Зато какую его ругань порождала славу! Мировую! Евтушенко, Вознесенский, Неизвестный, Хуциев, Аксенов, Ахмадулина… Все эти и другие имена. Это после него перестали критиковать, расправляясь с неизвестными по одиночке – били сквозь вату без синяков.

Что сделал сам Хрущев и что сделано при Хрущеве?

Вызвал он Карибский кризис или предотвратил вместе с Кеннеди?

ГДР, Польша, Венгрия – 1956…

Берлинская стена!

Зато туфлею в ООН он стучал сам.

Кто же этот кузнец, туфлею ковавший металл, кто же этот сапожник, кузнечным молотом пытавшийся заколачивать сапожные гвоздики?

«Он хотел перепрыгнуть пропасть в два прыжка» (Черчилль).

Все это ИСТОРИЯ. А не одна лишь наша с вами неожиданная радость свободы. Все это История потому, что Никита впервые позволил ей сделать самостоятельный шаг, отпустив ЕЕ на свободу.

Вот с тех пор и бродит она по Руси как пьяная.

И это уже Космос. С человеком на борту.

Реабилитация. Как быстро мы оттаяли! Наш неокрепший либерализм посмеивался уже над ее качеством: над казенщиной полубумажек, даривших свободу убиенным, над мизерностью компенсаций семьям и пенсий выжившим, над убогостью хрущоб, где им предоставили… Но забывают, что бумажек-то гнусненьких этих надо было выдать, как и квартир, как и компенсаций, МНОГИЕ-МНОГИЕ МИЛЛИОНЫ! А тут еще кукурузу насаждать, в космос запускать, съезды созывать, догонять Америку по мясу и молоку. Звезды раздавать и получать, плотины в Африке строить, Белка, Стрелка, Гагарин… Вот что трудно теперь вспомнить, а тогда понять: он работал среди тех же людей, в том же сталинском окружении, где не могли и подумать, где не сомневались в системе и всякое сомнение продолжали считать преступлением. Свято верили. Суслов всегда под боком. Он работал с НИМИ и сам был из НИХ. Критики не могло быть – могли быть только отдельные ошибки. Но и возможность признания ошибки была впервые осуществлена Хрущевым. Зато какую же он выбрал ошибочку для начала! ОШИБКУ. ОШИБИЩУ. Самого Сталина.

Роль Хрущева нельзя преуменьшить, потому что невозможно преуменьшить Сталина, хотя бы как злодея. Сталин – не ошибка, это Хрущев был ошибкой. Ошибкой было появление у власти человека.

«Микоян рвет трубку…» Как искренне он радовался поговорить то с Кеннеди, то с Космосом! Трубку вырвали. Ошибку устранили. С нечеловеком проще.

Рассказывают также, что когда это случилось, Хрущев не мог поверить, но зато тут же ПОНЯЛ. Он хорошо все это знал, и вот – размечтался, почил на лаврах, потерял бдительность… Оказавшись запертым на даче, где те же охранники уже не его, а от него охраняли, он все бегал по дорожкам сада своей стремительной легкой походкой, время от времени хватаясь за голову. Да, у него была именно такая, легкая и стремительная походка, которая как раз бывает у весьма толстых людей… Этого мы тоже не заметили, смеясь над его толщиной. Он бегал по саду и хлопал себя по лбу с возгласом: «Дурак! Не успел!»… Что же он такое не успел? Предотвратить заговор?.. Поскольку метался он так ритмично и так непрерывно, как зверь в клетке, обеспокоенные родные попробовали его утешить. В том смысле, что он многое все-таки успел… «Дуры! Бухарина реабилитировать не успел!»

Остается гадать, почему же именно Бухарина. Это для историка и политолога. Не думаю, что потому, что он хоть как-нибудь его жалел или ценил. Думаю, что Бухарин мог быть нужен для того, чтобы, не изменяя внешне идее коммунизма, свернуть шею и ленинско-сталинской догме о деревне.

Это была бы следующая по масштабам ОШИБКА. Но двух таких ошибок слишком много для одной исторической фигуры. И он затеял пробную: отменять ПАЙКИ, то есть спецобслуживание. А вот это уже была не просто ошибка, а – НЕПРОСТИТЕЛЬНАЯ. Все еще терпевший его, под гипнозом все еще сталинской власти генсека, аппарат именно этого ему не простил. То есть он за это ВСЕ ему не простил.

Впрочем, и это уже Высшая Справедливость, остался Хрущев жив, не объявленный врагом народа и не расстрелянный лишь потому, что сам же это подготовил разоблачением культа и реабилитацией. Такое было уже невозможно.

Оставалось – выращивать помидоры.

Всем нам памятно, сколько Хрущев намудрил с сельским хозяйством. Но – талант не отнимешь. Был у него мужицкий талант, и выросли у него в огороде самые большие помидоры в округе, которыми он так гордился, что все не мог их собрать, все ловя осеннее солнышко, все выбегая каждое утро смотреть, не стали ли они еще больше и краснее… Ладно, завтра соберу, думал каждый раз он, пусть еще повисят… И вот выходит старик в одно такое утро – а они уже черные: ночью случился заморозок. Рассказывают, что это горе он пережил гораздо сильнее своего снятия. Чуть ли не инфаркт, чуть не умер.

Умер он немногим позже.

Я видел его последнюю фотографию. Он очень исхудал. Он странно и, я бы сказал, элегантно одет. На нем мягкая шляпа «борсолино» и пальто с пелериной. Он опирается на трость. Все это на нем вполне сидит. Уши у него практически не торчат. Черты лица сильные. И он смотрит на вас человеческим взглядом. Таким ясным, горьким, понимающим именно вас и прощающим.

И еще вышла Высшая Справедливость, его похоронили как человека. Не набальзамировали, не замуровали. Не сожгли. В землю. В Новодевичьем монастыре.


Москва – Берлин, 1994

Трижды Платонов
Полвека без Платонова

НУ ВОТ И НАСТУПИЛ НОВЫЙ ГОД. Новое столетие, новое тысячелетие… с чем можно было бы нас и поздравить в том, в основном, смысле, что и 1999-й, и 2000-й прожиты, и мы еще живы, и слабоумие этого перехода можно считать почти законченным… если бы не одна замечательная народная примета, что год грядущий проживается так, как ты сумеешь прожить свое 1 января. Имеется ли в виду похмелье, неизвестно. Но, может быть, и 2001 год в масштабах следующего тысячелетия является таким «1 января» для всего человечества, которое в большинстве своем состоит из нас с вами. Еще недавно, в декабре, в моде были анкеты и вопросы: что из XX века перейдет в XXI, что пройдет эту проверку, что тленно, что нетленно… и кое-как живущему авторитету, не уверенному в том, что он успел сделать в том веке и на что он способен в следующем, предлагалось поважничать для грядущих поколений… последний спазм затянувшейся дискуссии о многочисленных «концах» – то света, то литературы, то истории, то утопии, то агрессии – всего того, что происходило на мировых интеллектуальных уровнях, затянувшийся на пятилетку кофе-брейк.

Ничего не кончилось. Ничего и не началось. Условность стала очевидной. И все-таки одна вещь только что кончилась, а другая началась. А именно – вся литература, написанная до 1 января, оказалась литературой прошлого века. А что написано 1 января века XXI, нам пока неизвестно.

 
Кого еще убьешь, кого еще прославишь,
Какую выдумаешь ложь?
То Интернета[3]3
  Ундервуд – О. Мандельштам, «1 января 1924 года».


[Закрыть]
хрящ… скорее вырви клавиш,
И щучью косточку найдешь.
 

Одна отечественная струна показалась мне, в свете этих многочисленных анкет, по-чеховски звучащей в тумане будущего: в начале века XX скончался наш замечательный утопист Николай Федоров, не успевший прославиться, будучи непрочитанным и неизвестным, но именно так проникший очень глубоко. Невероятная с точки зрения здравого смысла идея воскрешения всех мертвых как единственного пути для счастья и продолжения человечества, как практического способа победы добра над злом – вот эта истовая мысль нечитанного никем философа оплодотворила, однако, еще в XIX веке умы Льва Толстого, Достоевского, Владимира Соловьева. Утопия как раз и работала. В XX веке, тоже не столько по чтению, сколько по какому-то внутреннему слуху, идея эта воплотилась в практике Циолковским и в искусстве Филонова, Платонова и Заболоцкого. И по-видимому, можно допустить, что XXI век сохранит из XX как раз то, чего не могло быть ни в XVIII, ни в XIX, а могло быть только в России: в частности, этих художников советского периода, потому что их совсем уж не могло быть. История утонет в прошлом веке, утопия – непотопляема. И вот – ЗНАК: между 1 января и Рождеством почти пропущена знаменательная дата: 50-летие со дня смерти Андрея Платонова. Мы можем встретить этот новенький век попыткой вспомнить этого человека. И таким образом отметить и то и другое: здравствуй, XXI век – тире – здравствуй, Платонов.

Несмотря на достаточную условность разделения истории на столетия, некоторая симметрия веков все-таки наблюдается. Молодой век, старый век, и даже переклички. Набоков и Платонов родились в одном году – в 1899-м. Таких разных прозаиков и одновременно двух крупнейших представителей литературы XX века представить трудно. Такое впечатление, что литература XX века ходила в один и тот же класс в школе, если не в один и тот же детский сад. В 1899 году кроме этой гениальной двойки родились также Юрий Олеша, Леонид Леонов, Константин Вагинов, Надежда Мандельштам… если провести сравнительный анализ судеб и текстов этих урожденных детей XIX века, то станет жутко. И ничего менее общего и более жуткого, чем попытки этих людей оправдать или оправдаться, представить невозможно. Однако, опуская соблазнительное мечтание о том, кто же это у нас родился в 1999 году, и прозревая будущее литературы сквозь мокрую еще пеленку, следует отметить, что столетия этих писателей выпали так густо, еще и объятые 200-летним юбилеем Александра Сергеевича, что многим не досталось нашего внимания по справедливости. И прежде всего – Андрею Платонову, погребенному под Пушкиным с Набоковым (в чем ни тот ни другой не повинны). «Они любить умеют только мертвых…» И эта наша способность оказалась сомнительной… Так что это 50-летие его смерти, которое мы здесь отмечаем, спохватившись и снова опоздав, является лишь попыткой компенсации практически пропущенного юбилея 99 года[4]4
  «Звезда», впрочем, почти единственная была своевременна: см. № 8/99. Были и подарки: выставка в Литературном музее в Москве или публикации «К развалинам Чевенгура» Василия Голованова (см. «Общая газета», № 3 (373)).


[Закрыть]
.


Судьба большого писателя в России каким-то образом сказывается и на его послесмертии. Как будто текст его творчества продолжает не только учитываться, но и дописываться. Это стало традицией, частью нашего подсознания, ну действительно, послесмертие Гоголя или Пушкина полно тех же мистических знаков, шуток, каламбуров, бредков, какими была наполнена и их жизнь. А послесмертие классиков советского периода, помноженное на особые коэффициенты исторического времени, становится тем более впечатляющим. Скажем, даже истории с их захоронениями. Если Булгаков действительно произнес не только фразу про «рукописи не горят», но также и фразу «О учитель, укрой меня своей шинелью», то история с тем, как на его могилу улеглась плита с могилы Гоголя, не может быть объяснена никакой советской властью. Или если мы не можем найти – что объективно – могилы Осипа Мандельштама и на этом безмогилье вырастает десяток свидетельств очевидцев, как и где он умер, или даже попытаемся впоследствии, исправив все исторические ошибки, все-таки воздать должное трагическим судьбам русских авторов, то и с памятниками начинаются какие-то гоголевско-виевские чудеса – «поднимите мне веки, дайте ЦК». К памятнику Мандельштаму, чудом воздвигнутому во Владивостоке в 98-м году, все-таки протягивается рука из небытия, отбивая и нос, и пальцы. Недавно прошел сюжет по телевидению о краже цветных металлов, ставшей показательным бедствием нашего отечества, и среди прочих экономических и производственных потерь вдруг возникают потери культурные. Лежат бок о бок спиленный памятник Чижику-Пыжику и отпиленная голова Зощенко. А памятники каким-то чудом были открыты в один и тот же день. А теперь эти существа оказались рядом отрубленными. Все какие-то знаки, знаки, знаки… Свидетельства бесспорного варварства, но в то же время и еще чего-то.

Платонов похоронен на армянском кладбище, могила его цела, есть куда прийти. И 5 января это надо сделать. Судьба Платонова в основных своих моментах известна его читателю, а именно: рождение в Воронеже, в пролетарской семье, полная внутренняя молодая адекватность революции и изменениям, а потом, после слабых «кузничных» стихов, – вдруг необъяснимый прорыв гения. Гения, ни разу не узнанного и одновременно сразу признанного. Какой все-таки был гениальный критик наш вождь и учитель Иосиф Сталин. Ни одного гения не пропустил. И жирно-красным цветом написал поперек текста Платонова: «сволочь». И Пастернаку позвонил, чтобы распознать масштабы Мандельштама. В каждом случае реагировал с той же внимательностью, что и на Днепрогэс. А может быть, и советники были квалифицированные. Платонов не сидел, Платонов умер, заразившись туберкулезом от своего сына, который привез этот туберкулез из лагерей. Умер Платонов или погиб? Он прожил полвека. Ровно полвека в веке ХХ. И полвека его у нас в этом веке не было. Какая-то важная половинка определена именно житием этого человека. А смысл, дух его текстов оказался настолько опережающим время, что не только внешние цензурные и идеологические запреты остановили жизнь его прозы в нашем сознании, но все-таки и сама эта проза. И сегодня, здороваясь с Платоновым уже в XXI веке, эта часть его запретности является более важной. Почему же так трудно его читать? Почему так трудно читать тексты, написанные предельно простым языком, предельно обедненным словарем, о предельно простых людях, о предельно ясных любому человеку ситуациях и положениях? В чем же состоит эта трудность, если все так сознательно облегчено? И вот – уже признак возраста – как будто бы раньше Платонова было легче читать. Платонов для моего поколения возник во время оттепели, год, наверное, был 58-й, вместе с Фолкнером. И до сих пор я не могу разъединить эти две книжки в своем сознании – «Семь рассказов» и голубую книжку «В прекрасном и яростном мире». Напечатано в обеих было то, что можно было напечатать. Хорошие, знающие и понимающие люди насытили обе в палец толщиной книжки максимумом допустимого. И мы охотились за этими книгами на протяжении целого месяца, каждый день спрашивая, не поступила ли. И наконец поймали. Начался запой Платоновым. Но это был запой чистого стиля. Книга Платонова была максимально освобождена от идейного содержания. Только нежность, только любовь, только дети. И совершенно новый язык. И это, так сказать, детское издание Платонова вполне сливалось с нашим детским же сознанием, а тоска по свежему, невостребованному стилю напаивала молодой стилистический голод рождающихся авторов. Так было в Ленинграде. Молодой автор жаждет невостребованного стиля. И поэтому должен что-то открыть для себя сам.

Платонову подражали, с тем или иным успехом, претворяли, и все это было все-таки внешним. В той мере, в какой писатели той волны осуществились, они впитали в себя по мере сил и возможностей его стилистику – и забыли. Сейчас она растворена в опосредованном виде. Когда, кстати, возникла в перестроечное время новая потребность невостребованного стиля для новой волны начинающих открывать рот писателей, то таким невостребованным стилем вдруг оказался Л. Добычин. Наверное, и этот пропущенный стиль оказался растворенным в последующем письме, и Добычин дозревает до более самостоятельного прочтения. В конце концов, человека, который пишет ямбом, уже не упрекают в подражании Пушкину. Зато последнему русскому поэту, который все-таки сумел открыть свою поэтику и настоять на ней, Иосифу Бродскому, до сих пор, считается, подражают слишком многие. Имитируют. А потом ведь окажется, что просто так можно писать, «техника», и опять окажется важным, кто и что ищет. Если считать стилистическое влияние Пушкина или Гоголя, Платонова или Добычина, Заболоцкого или Бродского уже пройденным, тогда остается все-таки читать, что они написали.

И вот когда пытаешься читать не как Платонов написал, а что Платонов написал, и возникает эта неизъяснимая трудность чтения и какое-то проваливание, щель между наслаждением и страданием. Ибо, может быть, в силу торжественности момента, а может быть, и вправду я не знаю никакого другого писателя, во все времена и эпохи, которому удавалось бы с такой силой и непереносимостью передавать сочувствие, жалость и любовь к живому. Жалость и любовь такой силы, что почти равны убийству. Любовь – вещь невыразимая, в этом большая часть ее содержания. О любви, про любовь – но не любовью же писать… Сокровенность, сочувствие, выраженные в платоновских текстах, сочувствие человеку, живому существу, обреченному на страдание и смерть, выражаются с такой силой, что как бы сам начинаешь страдать и умирать в той же мере, что страдают и умирают его герои, и это не область сладостного воображения и сопереживания от любого другого чтения хорошей литературы, а нечто большее, нечто почти патологически невозможное.

Получается, что чтение любой страницы Платонова еще является и очень сильным упражнением души. А душа, особенно растренированная, начинает болеть тоже как бы не по поводу того, что выражено в слове, а по поводу собственной неупотребленности, заскорузлости, невоплощенности, и таким образом сострадание оказывается состраданием не к другому, а состраданием к самому себе. Как будто в нашем нетренированном, неразвитом сочувствии, в нашей попытке сочувствовать другому выявляется вся безнадежность собственного положения.

Зачем же тогда такие тексты? И в ком они могут зазвучать? И страшно, и не нужно, и не хочется думать о перспективах XXI века, но они, безусловно, связаны с эсхатологией, наукой о конце света. Ибо что можно записать за бесспорную заслугу веку XX, это некоторое понимание места человека в универсуме, зарождение экологического мышления, накопленного, к сожалению, слишком дорогой ценой разорения всего живого и обеспечивающего жизнь. И в той мере, в какой эта жадность, и хищность, и жестокость человека оказались осознанными и претворились в опыт, в такой же степени и возможна жизнь на этой планете в веке XXI. И Платонов, необыкновенно тонко чувствующий, может быть, из утопичности еще федоровско-вернадского розлива, всю эту проблему, предчувствовавший ее, может оказаться вдруг писателем необыкновенно актуальным, ибо выражал он эту мысль о будущем человека в виде любви к нему и сочувствия к нему. А если представить себе более тяжкие перспективы выживания человека, то станет понятно, почему он пользовался такими простыми словами. Это какое-то ощущение пещерного еще христианства, пещерного и в дохристианском смысле, в платоновском. Я не знаю, не изучал и не думаю, что Платонов был знатоком Платона, а созвучие это, наверное, как-то могло на него влиять в любом случае, и это знаменитое расписанное Камю состояние платоновской пещеры и зрение целого мира через щель очень напоминает мне вхождение платоновского слова в жизнь. Вот какие слова мы подберем, когда утратим все? Может быть, на уровне именно чувства и большого страдания доходит и смысл сказанного Платоновым. Так что, провозглашая его через 50 лет писателем именно XXI века и писателем будущего, я не только радуюсь за судьбу гения, который может получить признание, наконец заслуженное, сколько опасаюсь того будущего, в котором он станет понятен. Но тогда-то он нам станет необходим как воздух. Ни одна идея не воплощалась в этой жизни. Просто в этой жизни что-то возникало, и тогда оказывалось, что до этого была идея. И христианство не возникло, а оно было в человечестве и до рождения Христа, 2000-летие которого мы и отметили как главный юбилей в этом безумном и слабоумном переходе из века в век. Платонов сумел написать свои тексты вот этим, каким-то дохристианским языком первобытного зарождающегося сознания. И глубина этих постижений равна именно перворождению, зарождению, тому моменту сознания, когда еще ничего не выражено. Может быть, Платонова надо читать детям, может быть, они поймут это легче – и вовремя.


8 декабря 2000

P. S. Не зная, с чего и как начать этот скоропалительный текст, я раскрыл однотомник Платонова в трех произвольных местах. Первое заставило меня усмехнуться над собою…

« – Чмокай на нее, чтоб ходила, – сказал Спиридон Матвеич. – А сам наружу поглядывай: даром народ не пои…

Лошадь побрела по кругу, от натуги наливая кровью тощие жилы» («Ямская слобода»).

Я потрогал свою шею и побрел по Платонову дальше…

«Чагатаев терпеливо жил дальше, подготовляя тот день, когда он начнет осуществлять настоящее счастье общей жизни, без которого нечем заниматься и сердцу стыдно» («Джан»).

Стало стыдно. Так. Дальше…

«Уже душа его – последнее желание жизни, отвергающее гибель до предсмертного дыхания, – уже душа его явилась наружу из иссохших тайников его тела…» («Седьмой человек»).

Стало невыносимо. Это уже не писатель, это Платонов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации