Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
Л. На этот раз очень даже понятно.
Б. А год смерти важен?
Л. Конечно. А как бы вы думали?
Б. Да, про смерть лучше не надо… А место рождения?
Л. Еще бы! Важен даже час, даже минуты… Без этого вы не исчислите расположение светил. Ведь их взаиморасположение при рождении всего важнее, важнее просто принадлежности тому или иному знаку.
Б. Поэтому я и ограничился в своих предположениях зверями векторного круга… Зодиаки – дело профессиональное. Только странно… Необычная география… В прошлом веке каждый рождался в своей губернии, в своем уезде, в своей деревне… Вся Россия рождала их, а не одна Москва. А вот умирали чаще уже в столице… Перебирались… Впрочем, не только в Петербурге да Москве – по всему миру умирали русские писатели, только не у себя на родине.
Л. Герцен? Мы его забыли…
Б. Не только западники, не только и эмигранты… Славянофилы тоже умирали почему-то за границей.
Л. Может, там лучше была медицина?
Б. Может, у них были заграничные паспорта и валюта…
Л. Почему Чехов сказал: «Их штербе?»
Б. Потому что доктор был немец.
Л. Вы думаете, что только поэтому?
М. Б. ЛЕВИН (на следующий день): Этот двенадцатилетний цикл хорошо разработан в отношении политиков. В отношении литературы, поэзии мне не приходилось встречаться с серьезными исследованиями на эту тему. То, что предложил Битов… я впервые сталкиваюсь с таким структурным подходом к литературе. С одной стороны, это структурный подход, а с другой – это дает неплохие, отчетливые представления о взаимодействии между литераторами: ведь литература еще и свои связи имеет… Такие вещи редко встречаются в астрологии, чтобы исследовались преемственность, передача, место человека в литературе. Поэтому сейчас я не могу провести точной астрологической экспертизы. По просьбе Битова, да и по собственному любопытству, я построил два круга, зодиакальный и векторный, и вписал в них наиболее известных писателей… Все это очень приблизительно, с профессиональной, астрологической точки зрения требует серьезных изысканий. Это не так просто, чтобы определять знак личности по одной лишь дате рождения. Мы тут же поймали себя на Грибоедове и Мандельштаме – это самая элементарная ошибка. Так что вот круги, и судите сами. В том, что набросал Битов, я вижу некий процесс построения здания, когда на пустом месте заполняется часть, потом начинается заполнение другой части… то есть строится вначале как бы фундамент, потом остальные части. Картину я вижу, но она еще не сформирована – трудно о ней сейчас судить.
Ну, что я могу сказать? Некоторые мои личные ощущения совпадают… Тот факт, что в Золотом веке напротив Пушкина нет никого, ни одного знаменитого писателя или поэта, говорит о том, что в Золотом веке нет ни одного продолжателя Пушкина (реального). В следующем веке это кто? – Вл. Соловьев и Ахматова, Волошин. На самом деле и они не являются продолжателями всего того, что заложено Пушкиным. На самом деле до сих пор нет реально ни одного продолжателя Пушкина. Нет такого яркого выражения продолжения, как Толстой – Солженицын. Или такой наглядности, как в год Змеи, который для России как будто выражает кармический цикл: что заложено в глубине души, все подсознание, все кризисы, скрытые, задавленные… Пушкин, конечно, занимает особое место. Не помещается в отведенную ему ячейку. Он как бы покрывает собой и весь цикл, и все циклы. Самое удивительное в том, что представил Битов, для меня как раз не цикличность, не последовательные взаимосвязи, а этот единый замысел русской литературы, все похоже на единый процесс построения некоего здания. Это часто бывает, что много циклов проходит, прежде чем появится плод из брошенного в почву семени. Справедливо считается, что очень глубокие проявления выявляются через много циклов. Как раз по поводу Пушкина мне вспомнилась идея краеугольного камня. Приведу пример, заимствованный мной из одной мистической книги. При построении пирамиды древними самый последний камень, который клали на вершину пирамиды, делался в самом начале и откладывался в сторону. А когда строительство всего здания завершалось, его поднимали наверх. Исходя из этой аналогии, у Пушкина не только нет продолжателей, но и не будет, а когда завершится здание российской литературы, последней ступенью в этой литературе станет Пушкин. То есть Пушкин – завершение или образ завершения, а не начал. Конечно, начало тоже, но в виде пика.
А. Г. БИТОВ (разглядывая круги Левина): Слишком густо… Тут уже мало что можно сказать… Разве что Лермонтов по-прежнему относительно одинок, а Петух – сравнительно бедноват. Может, Петух – как раз и есть будущий русский писатель? Может, он как раз сегодня родился? Надо бы отдельно построить и XVIII век, до Золотого. И поэзию отдельно от прозы… То, что верно в начале литературы, потом верно лишь в отношении поколений, а потом… чем плотнее прошлое, тем беднее картина настоящего. Что же касается зодиаков, то тут я уж совсем не берусь рассуждать… Почему Весы родят поэтов (вот где Лермонтов не одинок…), почему так много Водолеев и так мало Рыб и Тельцов? Признаться, цель у меня была достаточно утилитарная – почистить литературный календарь от партийной патины. Не юбилеем и даже не зодиаком награждать писателя, а его именем награждать месяц: скажем, май-Булгаков, июнь-Пушкин… Впрочем, не получится: припахивает не то Французской, не то Октябрьской революцией (с литературным уклоном)… Попробуем хотя бы расписать наш первый (Золотой) круг и по зодиаку. Это что же получается?! Что они не только в своего зверя метили, но и в свой знак?! И так были разные, и опять разные? Великий русский писатель удостаивается персональной звезды…
Не слишком ли? Что-то слишком уж получается. Подозрительно. Собирался еще одним простодушным способом описать историю русской литературы, а выступил апологетом астрологии… Надо бы с математиком проконсультироваться… Число сочетаний из всех… по одному… по единственному… Если у нас 12 x 12 = 144 варианта звездных рождений… то не каждый ли человек будет одинешенек в толпе из 143 человек? Но с другой стороны, отнюдь не на 144 человека приходится один великий писатель… Какова вероятность не повториться? Да ведь точно, что несравнима как раз с вероятностью повториться. И каждый окажется чемпион в цепи случайностей, и только победа закономерна? И не Близнец-Овца, а Пушкин. И не Собака-Весы, а Лермонтов… «…И не был // убийцею создатель Ватикана?»
Р. S. Случай свел меня в 1996 году в Принстоне с математиком Е. Гурием, посещавшим мой семинар по Пушкину. Я попросил его описать на языке самой точной из наук столь редкостные звездные сгущения русских поэтов Золотого и Серебряного веков. Изучив мой текст, он выписал следующее членистоногое уравнение:
There are 144^144 possibilities for matching the writers with combinations of zodiac signs and years. There are 144! possibilities of doing so if all writers must have different combinations. The probability of this happening is thus 144!/144^144=e^(-144)=3*10^(-63). This is zero for any practical purposes.
Не знаю, выразил ли он все это математически грамотно, но вывод ясен: такая возможность равна нулю с любой практической точки зрения.
Кроме расположения звезд, однако…
Буква и судьбаПолуписьменные сочинения
В НАЧАЛЬНОЙ ШКОЛЕ отец научил меня игре в слова. Мне она понравилась гораздо больше, чем игра в города. Бралось некое длинное слово, и из его букв составлялись слова помельче, выписывались в столбик, потом сличались, совпадения вычеркивались. Ценились полновесные, одинокие слова: такие как кот – ток или кит – тик, вообще отбрасывались. Побеждало острословие, своего рода русский пазл.
Лет через тридцать после этого опыта я мог себя застать за изобретением иностранных имен для «Преподавателя симметрии», перевода с воображаемого иностранного, перешитых из имен родственников и друзей. Имена показались мне естественнее и необычнее, чем тот стандарт, что приходил мне на мой русский ум. Занятие было достаточно изысканно маразматическое, чтобы оправданно отвлекаться от невыносимости творческого процесса. Еще лет через тридцать, уже с возрастом, в метро и больницах, возможно, борясь со склерозом, я стал играть в слова в уме, без бумажки, образуя нечто из названий станций и медицинских кабинетов.
И когда в поезде у меня из Красной стрелы получилось: страна – трасса – стакан – расстрел, — я понял, что это достаточно точное описание страны и эпохи (ложечка так же позвякивала в стакане, как и в 30-е). Дальнейшие упражнения привели меня к выводу, что мир сложного слова до какой-то степени описывается словами, из него образованными.
Если это и не каббалистика, то метафизика звука, потому что почему стол или стул означают стол и стул, осталось незаконченным в начальном образовании.
И вот, лежа на больничной койке и полагая свой путь вполне законченным, я прошел по этому принципу курс русской литературы, от Золотого века до Серебряного. Пусть, кому не лень, обвинит меня в натяжках… я же был потрясен: чем мощнее судьба, тем отчетливей и неповторимей кличевое (хорошая опечатка!) кл ючевое слово. Конечно, имена, даваемые при крещении… но и фамилия, доставшаяся в наследство! Но чтобы имя, помноженное на фамилию, описывало как характер творчества, так и судьбу! Нет, это было уже слишком… Однако черт, предтеча
пунш, душа, пушинка
книга, глагол,
храм, молитва
тело, слово, ствол
треск, восток, фрейдист
нота, веха
блеск, раскол,
блокада.
Что же это? Прикиньте сами, чьи это имена… Ни одно из этих слов не образуется из другого имени. И все это имена лишь самого первого ряда. Конечно, само имя Александр порождает драку и скандал, поэтому не стану вписывать его в судьбу, осуществленную в фамилии. Слова фрейдист и блокада продлили исторический возраст носителей; один предвосхитил Фрейда, другой мог дожить до блокады. В этот ряд не поместились даже такие великие писатели, как Тютчев, Гончаров, Островский, Лесков, Бунин. Из Ивана Тургенева получилось обидное и несправедливое слово винегрет. Выходит, не творчество, а судьба задействует слово до последней буквы! Поиграли?.. И вот что у вас получилось: Петр Чаадаев – Александр Пушкин, Николай Гоголь – Михаил Лермонтов, Лев Толстой – Федор Достоевский, Антон Чехов – Александр Блок.
Ни одного псевдонима!
Из гигантов советской эпохи у меня стало получаться хуже. Максим Горький и Владимир Маяковский не дали мне существенного существительного (при всем моем неироническом их признании), но в них обоих, что характерно, содержится сочетание макро-микро, а во Владимире Маяковском звучит единственно трагический вопль. МАМА.
Конечно, нашлись судьбы и потрагичней и посущественней, поединственней.
Так, Осип Мандельштам возвращает нам понятия письмо и писатель. Марина Цветаева – матрица.
На современников лучше не переходить… Впрочем, из Александра Солженицына получится много значимых, особенно глагольных существительных, таких как сложение (свидетельство его математического образования), а также целое – единица – солнце (нет, недаром он настоял на своей труднопроизносимой фамилии, отказавшись от изначального псевдонима! Обрусел бы до той же славы у нас Хемингуэй, если бы из него не получалось кратчайшее заборное слово).
Из Венедикта Ерофеева у меня получился фейерверк. На йоту не хватило. С живыми современниками вообще сложнее: они все под защитой ангела.
Так, Фазиля Искандера защищает скафандр; Людмилу Петрушевскую – парашют, а Беллу Ахмадулину – балдахин.
2003–2007
P. S. 29.XI.2010. Не защитил…
3. Дерево. 1971–1997
…Промчалась четверть века!
А. С. Пушкин
Похороны семени
Хоть что-нибудь додумать до конца! —
обидней и отрадней нет венца…
Арифметических страстей четыре действа,
а целое число одно – один, один!
Иррацьональный бред есть опыт кратной дроби:
двенадцать восемнадцатых… ноль, запятая, шесть.
Шестерок ряд уходит в бесконечность,
вильнув апокалипсиса хвостом…
Хоть раз совсем понять и разделить остаток
на самого себя – такое счастье!
Не жить небрежностию жизни и надежды:
деление на единицу есть реальность…
Смерть – целое число!
Но разуму безумье неопасно —
и иррациональное зерно
ученым учтено
с спокойствием ужасным:
«Ну что же, здесь не сходится всегда».
Так право человека есть свобода
подумать ложно, рядом с мыслью – право.
Так разуму безумье неопасно…
Как будто бы! Есть мера одиночеств,
каких никто не знал, кроме тебя,
хотя бы потому, что их изведать —
и есть задача; шифр ее таит
возможность продолженья, и остаток,
как он ни мал, есть завтрашний твой день.
Каким бы способом Творца загнал Спаситель
иначе продолжать ошибку рода?
Какая, к черту, логика в Твореньи —
оно равно лишь самому себе!
Нас заманить в себя гораздо легче,
чем в землю семечки… И семя есть мы сами.
Смертелен наш разрыв! Такая пошлость
не понимать, что только в нас есть жизнь!
Не нам кичиться бедностью с тобою,
держась за схемы общего удела!
Не отпереть нас рабскою отмычкой
боязни быть отвергнутым… Глаголы
«отдать» и «взять» имеют общий смысл:
ВСЕ не берет НИКТО. ВСЕ никому не надо.
Доставшееся мне… И мера одиночеств —
и есть запас любви, не вскрытый никогда.
Мне надо умирать ежесекундно!
Мне хоронить себя так неопасно,
как разве дерево хоронит семена…
Их подлинно бессмертье: без разрыва
из смерти – жизнь. Таит в себе дискретность
наличие души. Через какие бездны
придется пролететь, чтобы достичь
того, что дереву дано и так. Жалеть
об этом, право, нам не праздно:
однажды перестать стараться быть понятным —
и самому стать тем, что можно понимать.
16 октября 1971
Токсово
День рождения
Оставим этот разговор…
нетелефонный… Трубку бросим.
В стекле остыл пустынный двор:
вроде весна. И будто осень.
Вот кадр: холодное окно,
ко лбу прижатое в обиде…
Кто смотрит на твое кино?
А впрочем, поживем – увидим.
Вот счастье моего окна:
закрыв помойку и сараи,
глухая видится стена,
и тополь мой – не умирает.
Печальней дела не сыскать:
весну простаивая голым —
лист календарный выпускать,
вчерашний утоляя голод.
У молодых – старее лист…
И чуждый образ я усвою:
что дряхлый тополь – шелестит
совсем младенческой листвою,
что сколько весен – столько зим.
Я мысль природы понимаю:
что коль не умер – невредим.
Я и не знал, что это знаю.
Что стая вшивых голубей,
тюремно в ряд ссутулив плечи,
ждет ежедневных отрубей
(сужается пространство речи!) —
и крошки из окна летят!
Воспалены на ветке птицы:
трехцветный выводок котят —
в законных крошках их резвится.
Вот – проморгали утопить —
и в них кошачьей жизни вдвое;
проблема «быть или не быть»
разрешена самой собою.
Их бесполезность – нам простят.
Им можно жить, про них забыли…
И неутопленных котят
подобье – есть в автомобиле:
прямоугольно и учтиво,
как господин в глухом пальто,
в конце дворовой перспективы
стоит старинное авто.
Ему задуман капремонт:
хозяин, в ясную погоду,
не прочь надеть комбинезон…
В решимости – проходят годы!
Устроился в родном аду,
ловлю прекрасные мгновенья…
В какую ж жопу попаду
я со своим проникновеньем?!
Котятам – сразу жизнь известна,
авто – не едет никуда,
соседу – столь же интересно
не пожинать плодов труда…
и мне – скорей простят небрежность,
чем добросовестность письма:
максимализм (души прилежность)
есть ограниченность ума
и – помраченье.
Почернели
на птицах ветви. Лопнул свет.
Погасла тьма. И по панели
пронесся мусор. И – привет!
В безветрии – молчанья свист,
вот распахнулась клетка в клетке —
и птицы вырвались, как хлыст,
оставив пустоту на ветке.
Двор – воронен, как пистолет,
лоб холодит прикосновенье…
и тридцать пять прожитых лет
короче этого мгновенья.
И – в укрощенном моем взоре —
бесчинство ситцевых котят,
и голуби, в таком просторе,
с огромной скоростью летят.
27 мая 1972
Невский проспект
Гранту
Друг мой первый, друг мой черный, за горой.
Наступает час последний, час второй.
За грядой Кавказской новая гряда:
Люди, бляди, годы, моды, города.
А за той грядой чужая полоса:
Звезды, слава, заграница, голоса.
А за той границей гладь да тишина:
Чей-то холод, голод, смерть, ничья война.
А за этой тишью-гладью череда:
Никого, и ничего, и никогда.
А за этой чередою наш черед:
Слово, дело, крах, молчание и лед.
…Твоя мама, моя мама – вот друзья!
Если верить им, то мы с тобой князья.
Если верить им, то мы с тобой цари[36]36
Царр – дерево (арм.).
[Закрыть],
Как деревья: срубят и – гори!
1973
Теплый Стан
Битва
И поэзия приводила их в такое упоение, что они стали усматривать в случайно попавшихся стихах великие примеры будущей судьбы. Таким образом, действительно, ни философ, ни историограф не могли бы поначалу проникнуть в крепость народных суждений, если бы великая поэзия не распахивала ворота.
Легче написать все произведение, чем поправить хоть одну строчку.
Стендаль, 1829
От «а» до «ижицы»
НИЧЕГО БОЛЕЕ РУССКОГО, чем язык, у нас нет. Мы пользуемся им так же естественно, как пьем или дышим. В глубине XX века, в которой мы находимся, слово «пользоваться» становится все более безнравственным, если не преступным. Воздухом равно дышат люди бедные и богатые, разных убеждений, возрастов, национальностей и вероисповеданий. Бесплатность его никогда не обсуждалась до нашего времени. Но и воздух оказался не бесплатен в перспективе. Сознание современного человека трещит, осложненное теперь и экологическими проблемами. Но перестроиться все еще не может. Воздух, вода, земля… какой бесполезной вещью может оказаться однажды бриллиант!
Язык – тот же океан. Как бы ни были обширны и глубоки и тот и другой, в них очень трудно добавить хоть каплю, хоть слово. Всего этого столько, сколько есть. Но – не больше. Сказать новое слово так трудно, что в чрезвычайную заслугу это ставится недаром. Огромное число понятий в нашем мире не оказались достаточно важными, чтобы получить имя и войти в словарь. Хотя в самой жизни они, немые и безымянные, очерчивают собой сферы и сферочки достаточно отчетливые. Не названные одним словом, они могут быть определены лишь системой других слов. Даже статьи, даже целой книги может оказаться едва достаточно для определения нового понятия. Казалось бы, чрезвычайно неэкономно тратить много слов вместо введения нового, но одного знака, заменяющего, быть может, тонны бумаги. Однако пробиться в словарь – чрезвычайная честь, головокружительная карьера для нового понятия: словарь ревниво охраняет численность своего поголовья. Это проливает некоторый свет на природу литературы, которая, по сути, является подвижной частью устоявшегося языка, восполняя недостаточность числа словесных символов постоянным формулированием понятий текущей жизни, не оказавшихся настолько старыми или вечными, чтобы попасть в язык. Именно такими новыми, хотя и громоздкими словами являются новые книги и сами писатели: выступает имя собственное, но известное уже всем. Пушкин, Гоголь, Чехов – это уже слова, а не только имена. Им непременно соответствует что-то отчетливое в сознании. Но Пушкин – это еще и целый ряд слов, как то: «Медный всадник», «Евгений Онегин», «Пиковая дама»; Гоголь – это множество слов, практически все его персонажи: Ноздрев, Акакий Акакиевич и т. д., даже слово «нос», которое есть в языке, расширено словом «нос», существующим у Гоголя, а Чехов – по сравнению с ними одно слово «Чехов», безупречно прекрасное, но одно. Чем больше писатель, тем лучше он понимает невероятную заслугу нового слова. Потому что ввести уже не имя собственное, а слово в словарь – заслуга чрезвычайно лестная. Можно умалчивать о достоинствах собственных произведений, но не проговориться гордо насчет того, что именно тебе принадлежит слово «стушеваться», – не удержаться. О Карамзине уже мало что помнят живого, но с помощью восхищенной зависти писателей известно, что ему принадлежат слова «промышленность» и даже «общественность», – заслуга, ни с чем не сравнимая! Одно дело, какое значение сыграет то или иное произведение для общества и как будет оценено, другое – что втайне, по-цеховому, даже не всегда в сознании, ценят люди пишущие друг в друге (в живописи и музыке больше так называемой техники, и профессионалы отчетливей ориентируются в заслугах перед гармонией, композицией или цветом и т. д.); люди пишущие могут ощутить такую же заслугу – в языке, стиле, но не в масштабности и значимости произведения. Хотя в конечном счете справедливость устанавливается и эти заслуги уравновешиваются. Но существует слово «Зощенко» и все еще не существует слова «Пришвин». Однако и так, что, как бы ни относиться иной раз плохо к поэту Маяковскому, как ни любить поэта Заболоцкого, – слово «Маяковский» есть, слова «Заболоцкий» нет, как нет, впрочем, и слова «Баратынский». Горький стал словом еще и потому, что с маленькой буквы он тоже слово. Необыкновенный таинственный аппарат признания работает через язык, регулируя численность устоявшегося и подвижного языка с необыкновенной точностью, тонкостью и циничным беспристрастием, принципы которого нам не до конца известны. Каким-то образом именно в живой речи взвешивается масштаб, вес, гений, некая не смущенная нравственными или вкусовыми оценками значимость, приводя язык в пропорциональное отношение к живой жизни. Здесь карьеры слов и подвижного запаса имен – абсолютны, как и в жизни. Мертвому слову может быть обеспечено лишь временное официальное положение, но язык неподкупен. Он, правда, может быть засорен и развращен, в него, конечно, насаждается и изгоняется, но эта вода до сих пор способна очищаться, как дышит, хоть и из последних сил, океан, все еще справляясь с мусором человеческим. Он все еще океан, как и язык – все еще язык. Словарь – это справедливый аналог мира, взятого в статистическом сокращении, где слово «добро» и слово «зло» равны друг другу, а почему-то «бог» и «дьявол» не равны. В слове отнюдь не заключено раскрытие его смысла, в нем лишь координаты в пространстве материи и духа. Идеальная иерархия слов, как определил Л. Толстой, чудо пушкинского языка. Выдумать слово можно, нельзя выдумать того, что оно обозначит. Как выводит язык эту общую заслугу предмета, понятия или имени, за которую принимает или не принимает в свои ряды, изгоняет или временно отравляется новым словом, – воистину тайна сия велика есть.
Про неисчислимое число капель, составляющих океан, с уверенностью можно сказать лишь одно: что оно конечно, что первая капля будет первой и последняя – последней. Даль – это наш Магеллан, переплывший русский язык от «а» до «ижицы». И было у него первое слово, которое он записал, и было оказавшееся последним, предсмертное. Представить себе, что это проделал один человек, невозможно, но только так оно и было. В результате этого подвига мы имеем не только четыре великих тома, не только сам словарь, но и новое осознание языка как не безразмерной вещи, а вполне конкретного, осязаемого организма (живаго…). Даль сумел назвать все известные ему слова одним именем: «Далев словарь» стало Новым словом, и обнявшим, и поместившимся в нашем языке и сознании.
И для меня не просто символ, что из писателей пушкинского или послепушкинского поколения у постели умирающего Пушкина находился именно Даль, что именно ему достался простреленный пушкинский сюртук; если пытаться осознать не только пушкинское наследие, но и пушкинское дело, не только место Пушкина в развитии и смене литературных течений и форм, но и его место в самой русской речи, то не кто иной, как Даль, является его преемником и наследником. И если Даль и не гений, как Пушкин, то Дело его гениально, и трудно даже вообразить, кому вообще оно могло быть по плечу и под силу. Вряд ли и он представлял, постепенно втягиваясь из забавы в коллекционерство, из коллекционерства в собирательство, какую непомерную и ни с кем не разделенную миссию взваливает себе на плечи… Никакое представление о научном подвижничестве с этим весом несравнимо. Вглядитесь в его удивительное лицо, попробуйте выделить главенствующее его выражение: вовсе ничего святого и постного – безумная страсть, бешеный темперамент! – только они могли помочь ему довести подобный труд до конца. Великий, первый наш природоохранник… Как поучительно, что тема охраны природы начинается в России с языка!
Даль – слово. Пришвин и Баратынский – тоже, конечно, слова, но как бы более специальные, не всеобщие. Зато Мятлев – уже и не специальное слово, единичное. Скажем, слово «пар» – всеобщее, «конденсация» – почти уже выбилась из терминов в разговорную речь, а «опара», устарев, стала словом специальным. Круговорот слова в словаре… Сколько испарится, столько выпадет в осадок…
Специалист может иметь перед своими глазами картину мира, совершенно отличную от той, что составлена общепризнанными словами, и ему эта картина будет казаться более истинной, более отражающей. И это, скорее всего, так и будет. Специалисту будет смешно, отчего слово «синхрофазотрон» более популярно, чем «циклотрон», хотя даже приблизительный смысл обоих слов неспециалисту известен быть не может. Художник может иметь совершенно свою иерархию имен и произведений, в корне не совпадающую с общепринятой, считать ее обывательской и т. д. В конце концов можно сказать, что истинного значения даже самых важных слов не знает никто, от обывателя до специалиста; такие таинственные, или меняющиеся, или неформулируемые понятия данное слово обнимает или накрывает. Никто толком не скажет ни что такое красота, ни что такое атом. Для слова в данном случае важно не раскрытие смысла, а определение в пространстве материи или духа. Можно выделяться, кичиться, создавать себе репутацию, хихикать, отделять своих от несвоих, находить себе друзей, подруг, сообщников – все это от подвижности внутри слова, само слово от этих наших упражнений окажется неподвижно, что и существенно.
Стать словом невозможно, словом надо быть, и только в таком случае у него есть шанс на возникновение в языке.
Специалисту известны многие слова, неизвестные неспециалисту, и он определяет с их помощью существование еще новых, которые, немые и невидимые, окружают нас в неразъятой цельности сущего. Специалист делает свою работу. Выдумать слово можно, нельзя выдумать того, что оно обозначит. Значит, чем-то надо быть, чтобы быть названным. Каждый человек, независимо от профессии, еще и специалист в своей жизни. Он накапливает опыт, совпадающий с общеизвестным и принятым, и еще опыт, который можно определить как мучительный, в том смысле, что он не выражен, не определен. Это – есть, знаю где, ощущаю контур, и время, и частоту появления, но не могу описать того характерного признака, который отделил бы «это» от всего другого, и я бы мог продемонстрировать это людям, то есть проверить свою нормальность принадлежностью к ним. Нам надо назвать и вызвать узнавание – единственное подтверждение нашей объективности в определении.
Некое «это» может мучить или не мучить нас, проходя далекой тенью, не признаваемой нами самими за явление нашего опыта. Оно может возникнуть с твердым ощущением, что оно есть, мы станем его узнавать при случае: я видел такие лица, мне известен такой жест, эта линия мне знакома, запах напоминает, слово это я как будто знал, да забыл. Но какое же лицо? что за жест? что обведено линией? что так пахнет? Это может остаться неизвестным. «И не узнаешь никогда» (Л. Добычин). Люди способные могут даже обучиться руководствоваться, использовать этот свой опыт эмпирически: знать, что это лицо ему не нравится и поэтому с ним лучше дела не иметь, не знаться и т. д. Человек, который научился узнавать явления, не мучаясь их формулированием и доказательством, будет удивительно умный человек, поражающий нас своей интуицией, фокусник жизни, талант, он может многого достигнуть, многим воспользоваться. У него огромный немой словарный запас, так бы я сказал. Человек же, мучимый выявлением и донесением этих немых слов, не достигнет и малой толики умного за счет многих и длительных остановок. Однако за умных людей мы почитаем тех, кто нам объяснил свой ум и своим умом объяснил. Тех же, кто им воспользовался, самых умных, мы знаем лишь в случае столкновения с ними – естественно, тираж мал.
Писатель пишет, то есть тиражирует, то есть долго и неумно топчется на месте, – но это его работа. Употребить определенное количество слов, извлеченных из опыта в истинном их значении, и донести свою систему их сочетания, кажущуюся ему всеобщей, до чужого сознания хотя бы в такой мере, чтобы тот воспринял эту систему как частную, – уже задача огромной трудоемкости и сложности, если бы ее выполняла машина. Ее выполняет человек, не обладающий гипертрофией машины, зато связанный некой пуповиной, нитью, нервом с океаническим организмом языка, который, в случае живости (талант) или разработанности этого нерва (мастерство), работает за него, способствуя автору выполнить хотя бы отчасти по сути невыполнимую задачу. Писатель – это человек, который знает каждое слово, какое пишет (пусть их всего десять…).
Тираж того, что я назвал «новым словом» – будь то действительно уже «одно слово», чему-то в жизни соответствующее, или крылатая и краткая система слов, это «одно слово» заменяющая, или целое сочинение, это новое несуществующее слово окружающее и выражающее, или даже целое творчество, многотомье, однако определяющее собою в целом некую систему, которую можно обозначить именем человека, на которого ведется подписка, – тираж этот, по-видимому, не меньше двух экземпляров, в том смысле, что кто-то один воспринимает выраженное в том же точно значении, какое имел в виду автор. Этот минимальный тираж – доказательство несумасшествия, неабсурда, потому что два одинаковых сумасшествия встретятся с меньшей вероятностью, чем столкнутся два небесных тела. (Я не имею, естественно, в виду тот общий тираж непонимания, который достигает иногда грандиозной цифры, когда все, в силу ажиотажа, рекламы, ложной популярности, в силу некой общественной аберрации, не понимают явления в истинном смысле, однако принимая его и признавая.) Число «два» в этом случае часто больше доказательство, чем «миллион». Хотя что-то все равно выражено, отражено и этим «миллионом». (Нынешняя популярность поэтов.)
Так что если тираж «два» необходим и достаточен (он недостаточен для сохранения во времени – «рукописи таки сгорают»), то я могу пытаться доказать третьему, что я понял с помощью первого, которого сумел понять. Тут меня могут не понять, хотя я и понял. В какой-то мере я должен провести почти такую же (но нет, конечно, другую! – открытие-то сделал тот, первый!) работу, чтобы доказать третьему, что мы оба не сумасшедшие. Я вступаю в добровольцы разрушения непризнанности первого. Причем не его лично. Его лучше и не знать. Нового слова!
Вот нить бессмертия, за которую ухватился пишущий свое новое слово.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.