Текст книги "Шаляпин против Эйфелевой башни"
Автор книги: Бранислав Ятич
Жанр: Музыка и балет, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
«Дон Кихот» Массне обречен на скорое забвение, потому что в нем нет ни музыки, ни пения. Но в одном отношении самое появление на свет этого произведения весьма поучительно. Композитор написал его специально для Шаляпина. <…>
Тем более досадно, что, имея в виду Шаляпина, так небрежно обошлись с «Дон Кихотом». Сначала Сервантеса перекроил на свой лад некий Лоррен. Это, впрочем, было еще до Массне. Потом явился либреттист Каэн и произвел свою перекройку. Получился текст для музыки Массне, причем вся глубина мысли, чистота и возвышенность идеи, аромат поэзии, которыми мы восхищаемся у Сервантеса, исчезли <…> Дульцинею превратили в куртизанку. Какие-то разбойники где-то обокрали Дульцинею, похитив у нее драгоценное ожерелье. Дон Кихот отправляется на поиски и добывает ожерелье. Все эти перипетии, весьма несложные и мало художественные, разыгрываются на фоне тривиальнейшей музыки. Последняя ужаснее всего. Надо было совершенно ничего не понять в личности Дон Кихота, чтобы не найти на своей музыкальной палитре красок, которые дали бы музыкальную обрисовку рыцаря печального образа. <…> Вместо всего, что подсказывается самой элементарной логикой искусства, – одни клочки, обрывки, мертвые, бесформенные, поистине грубый камень, покрытый придорожной пылью. <…>
И вот по этим-то разрозненным клочкам, захватывая роль гораздо шире, проникаясь сущностью изображаемого героя неизмеримо глубже, чем на это рассчитывают либретто и музыка, Шаляпин раздвигает такие идейные горизонты, которые и не снились ни либреттисту, ни композитору, и чудесно создает необыкновенно яркий и гармоничный, безмерно трогательный образ, рельефный и жизненный, и в то же время общечеловеческий. Вы видите: вот ходит по земле прекрасный мечтатель, ходит, точно во сне, и грезит, грезит без конца, мечтает о всеобщем счастии, о том, чтобы всем жилось свободно и легко, чтобы торжествовала правда и погибало зло, чтобы исчезли навсегда страдания и вечно царствовала счастливая любовь. Безумец!.. Он не понимает, как безрассудны его мечты, как тщетно рассыпать перед людьми заветные сокровища души, как черствы все сердца, он не замечает, как смешон всякий его шаг… «Святой герой» – зовет его Санчо. Да, святой, ибо чист и незлобив сердцем, как ребенок, этот стареющий рыцарь печали. Когда его кристальный образ появился перед нами впервые, вызванный к жизни волшебством Шаляпина, мы пережили мгновения настоящего счастья, и память о нем осталась неизгладимой, потому что, увидев его раз, увидев воплощенной чудесную мечту о Дон Кихоте, невозможно было не полюбить это прекрасное воплощение, а полюбив, будешь до конца жизни хранить его в своем сердце. Кто из нас, если стремился к какому бы то ни было идеалу, не был Дон Кихотом, пока жизнь не наложила свою тяжелую лапу на наше плечо и не оборвала листок за листком все яркие цветы наших благородных стремлений? Но много ли тех, кто, идя всегда напролом и вечно создавая вокруг себя миражи, всю жизнь остаются Дон Кихотами? Хотите увидеть в зеркале свое давнее отражение? Хотите вызвать из тьмы забвения когда-то ваши собственные черты?.. Взгляните на Шаляпина, взгляните на Дон Кихота. Нужды нет, что на груди его латы, на голове шлем, хотя бы из блюда цирюльника, сбоку длинная шпага и в руке копье, – все это внешнее, все это случайные подробности, – а вы в лицо вглядитесь, в выражение глаз, в движения, вслушайтесь в голос, – тогда вы поймете душу Дон Кихота, его детскую доверчивость и наивность, его голубиную кротость, величие его помыслов, его отвагу и чистоту сердца, тогда почувствуете всю извечность этого образа, его непреходящее бытие. И все это лишь потому, что жест и тон, два фактора, влияющие на создание сценического образа, подсказаны здесь Шаляпину с той непреложной убедительностью, которая не может быть оспариваема, как всякая художественная истина, найденная в счастливом вдохновении.
Вот, в сопровождении верного оруженосца Санчо, Дон Кихот медленно выезжает на своем белом Росинанте на площадь испанского городка и останавливается. Вот он, рыцарь печального образа, такой, каким он смотрит на нас со страниц романа Сервантеса, каким мы знаем его, еще с детских лет отпечатлевшимся в юной фантазии. Длинный, тощий, с необыкновенно худым лицом, украшенным сильно выгнутым длинным носом; узкая, волнистым клином падающая борода; жесткие, длинные, круто торчащие усы; из-под шляпы в беспорядке выбиваются волосы неопределенного оттенка, частью поседевшие, частью просто выгоревшие от солнца; необычайное добродушие разлито во всем лице, а в глазах как будто застыла какая-то навязчивая мысль; портретность доведена до художественной виртуозности, которой мог бы позавидовать любой живописец или скульптор; исчез Шаляпин-актер, певец, человек наших дней, все привычное, знакомое скрылось под оболочкой образа, воскрешаемого из тьмы далекого прошлого, все равно, бродил ли и впрямь прекрасный безумец по городам Кастилии или он только тень фантазии Сервантеса. Впечатление усиливается с каждым движением этой своеобразной фигуры, облаченной в заржавелые доспехи, с головою, покрытой Мамбриновым шлемом. Прекрасно оттенена необычайная мечтательность, доводящая до безумия, идеализм, влекущий рыцаря на подвиги во имя добра, справедливости и любви. Пусть Дон Кихот витает в эмпиреях, пусть заносится в области необычайной фантазии, всегда и везде у него на первом плане мысль, мечта, и эта мечта, от которой он не может оторваться, налагает особый отпечаток на всю его внешность, необычайно сдержанную. Здесь у Шаляпина поражают такие приемы, каких не встретишь в других ролях, где много дикой страсти, бурных проявлений властного и гордого характера, где выступает стихийное начало в природе человека. Дон Кихот движется медленно и спокойно. Нет ничего лишнего, всюду чрезвычайная экономия жеста и мимики, и безмолвен ли Дон Кихот, разговаривает ли он, везде чувствуется чрезвычайная сосредоточенность человека, взор которого обращен вовнутрь. Грубые проявления жизни так мало его задевают, что, когда он вступает в бой с одним из поклонников Дульцинеи, сосредоточенность и благородная замкнутость не покидают его и здесь. Всю чарующую мягкость души Дон Кихота, весь его увлекательный идеализм, всю сосредоточенность и безмятежность духа Шаляпин проводит в голосе сквозь такую виртуозную гамму разнообразнейших оттенков, в смысле изменения характера звука в зависимости от душевного переживания в каждое данное мгновение, какая под силу только певцу, доведшему вокальную технику до последних границ совершенства. Вот когда сказывается, что такое школа, та школа пения, которую в России, кроме Шаляпина, вы найдете лишь у немногих. Только при условии виртуозного владения голосом можно доходить до таких чудес певческой выразительности, до каких Шаляпин поднимается во всех своих партиях, а в Дон Кихоте подавно, делая интересным то, что у композитора, по крайнему безвкусию мелодии, совершенно однообразно и безразлично. И все, что цветет в душе Дон Кихота, находит полное выражение в звуке голоса. Когда он говорит в первом акте, как он хотел бы, чтобы среди людей царствовала вечная радость и чтобы всем жилось легко, вслушайтесь только, какой светлой окраской вдруг проникается его голос. А в дальнейшем надо слышать, как Дон Кихот, стоя перед балконом Дульцинеи, поет ей свою серенаду, проводя последнюю в чудесном mezza-voce, в pianissimo, подобном шелесту травы на заре под дуновением утреннего ветерка, – искусство, изобличающее в певце исключительного мастера и знатока художественных эффектов, которые можно извлечь из голоса. В этом виртуозном mezzа-vосе, звучащем с мягкостью скрипки, выражена вся беспредельная мечтательность души Дон Кихота. Чрезвычайно рельефен момент, когда посреди поединка Дон Кихот вдруг вспоминает, что он не допел серенады, и, бросив своего противника, берется снова за лютню. И затем – до чего картинен финал первого действия, когда Дульцинея, дав Дон Кихоту поручение найти ожерелье, похищенное у нее разбойниками, убегает со своими поклонниками, и ее смех звучит еще вдали, а Дон Кихот, не замечая ничего, не видя грубой правды, чувствуя себя лишь необыкновенно обласканным вниманием дамы, которой он в мечтах посвятил свою жизнь, которую сделал королевой своей души, и моля небо осенить ее своим покровом, замирает на страже перед ее балконом с обнаженным мечом в руке, и лунный свет, падающий на рыцаря, озаряет его бледное, восторженное и кротко-задумчивое лицо, которое начинает казаться почти неземным.
Великолепным моментом в общей концепции роли является третья картина оперы. В поисках ожерелья Дульцинеи Дон Кихот, в сопровождении своего преданного Санчо, забрался в дикую гористую местность. Очень возможно, что где-нибудь неподалеку скрываются те самые разбойники, достать от которых ожерелье дал обет Дон Кихот. Спустилась ночь. Усталый Санчо вытягивается на земле, засыпает. Дон Кихот, опершись на копье, становится на страже. Но сон одолел и его, и добрый рыцарь дремлет, картинно обхватив рукою копье, и голова его никнет все ниже и ниже… Вдруг какой-то неясный шум пробуждает его от дремоты… Прислушивается… Шум растет… Сомнения нет, это они, это бандиты, похитившие ожерелье… Скорее за дело! В бой!.. С копьем наперевес Дон Кихот устремляется вперед, но… увы! его уже заметили раньше… и вмиг он окружен толпой, десятки рук вцепились в него, мгновенно отняты копье и меч, и вот, связанный, он стоит посреди них с обнаженной, гордо откинутой головой, равнодушный к ожидающей его участи, презирая сыплющиеся на него насмешки и оскорбления, стоит величественный, точно апостол какой-то неведомой, недоступной людям правды, затаив за глубоким молчанием великую силу духа, и в страшной неподвижности всего тела, в гордо запрокинутой голове, в чертах лица, где не дрогнет ни единый мускул, в озаренных глазах – какая несокрушимая, таинственная сила!.. Молитва, с которою он обращается к Богу, полна такой простоты, величия и подкупающей чистоты, что разбойники отступают, пораженные. На вопрос, кто он и откуда, Дон Кихот в полных страсти выражениях, проникнутых несокрушимой силою убедительности, объясняет, каким подвигам он посвятил свою жизнь, как стоял всегда на страже правды и добра, и тут выступает на первый план уже не пластика, не жест, а при полной неподвижности всего тела – один лишь тон, одно лишь вокальное искусство в соединении с бесподобным мастерством декламации. Выразительность, которую Шаляпин вкладывает в слова, в звук голоса, дает нам ключ к постижению души Дон Кихота, приоткрывает перед нами завесу над неведомой областью, где совершаются чудесные подвиги сердца. Выразительность эта не вмещается в слове, которое слишком грубо для того, чтобы передать подлинное движение души, ее аромат, ее тончайший отзвук. Она потому уже больше слова, что коренится в нежнейших оттенках музыкальной речи, в изменении характера звука в зависимости от переживаемого настроения, чем Шаляпин владеет в совершенстве и в чем обаяние его искусства. Не забудем, что всякий музыкальный оттенок бесконечно углубляет значение слова, обретающего в известном сочетании нот, в повышении и в понижении, большее содержание и большую выразительность, которые у Шаляпина достигают исключительной силы захвата. В сцене с разбойниками его голос то звучит мягким и нежным piano, то, постепенно нарастая и делаясь необычайно мощным и широким, благодаря удивительно прочной опоре его на дыхании, раскатывается, точно рокот морского прибоя, в особенности на той красивой по мысли фразе, когда Дон Кихот просит вернуть ожерелье: «Не ожерелье важно – обет мой священный!»… И, когда тронутый атаман разбойников вручает рыцарю заветную драгоценность, надо видеть, каким светом блаженства озаряется лицо Дон Кихота, с каким благоговением любуется он ожерельем; и сколько затаенного восторга в его голосе, когда он вдруг, точно очнувшись от сна и осознав все происходящее вокруг, зовет: «Санчо мой! Посмотри!».
Следующий акт переносит нас на роскошный праздник у Дульцинеи, и здесь разыгрывается потрясающая сцена. Старый мечтатель, исполнивший поручение своей дамы, исполнивший священный свой обет, весь озарен глубоким, радостным чувством. Неподражаема фраза, произносимая про себя Дон Кихотом в ответ на недоверчивый вопрос Дульцинеи об ожерельи: «Она – в сомненьи!» Как может она не верить, раз он дал ей обет?.. И с торжеством вручает ожерелье. Дульцинея в восторге, бросается к Дон Кихоту и… целует его. Немыслимое счастье… Поцелуй от нее!.. Вы чувствуете, каким неземным блаженством пронизано все существо Дон Кихота. И, не зная, как выразить обуревающий его восторг, рвущийся непроизвольно наружу и ищущий облегчения в каком-нибудь внешнем действии, Дон Кихот оборачивается и целует Санчо. Затем он обращается к Дульцинее: «Теперь прошу вас мне руку дать, чтобы вместе мы могли переплыть через бурное море»… и получает насмешливый отказ. Невозможно без волнения смотреть, как этот странствующий по земле в упоении своими чистыми видениями мечтатель вдруг точно просыпается, слышит жестокие слова, слышит смех окружающей толпы и в первое мгновение ничего не понимает, недоуменно и беспомощно оглядывается вокруг и тут как бы впервые сознает всю тщетность, все безумие своей мечты и от этого страшного удара вдруг чувствует себя разбитым, сокрушенным, утратившим веру… Наконец, он окончательно приходит в себя и со словами: «Ах!.. твой ответ… он так ужасен!»… весь поникает, стоит… кажется, вот-вот упадет, и нечеловеческое страдание врезается в изможденные, усталые черты лица… Даже Дульцинее и той становится невыразимо жаль его. Санчо доводит его до скамьи, и Дон Кихот сидит, и кажется, что каждый мускул, каждый нерв этой застывшей в каменной неподвижности фигуры внутренне дрожит от страшной, ни с чем не сравнимой боли. А потом, когда толпа продолжает смеяться, Санчо, этот грубый толстый Санчо, набрасывается на нее со словами укоризны, – как смеют они издеваться над Дон Кихотом! И, обращаясь к своему хозяину: «Пойдем, святой герой, пойдем скитаться снова», – подхватывает его под руки, и рыцарь, едва переступая с ноги на ногу, весь осунувшийся, с поникшей головой, медленно влачится к выходу посреди разряженной толпы; он словно не чувствует ни земли под собой, ни своего большого тела, – все онемело, стало каким-то нездешним, чужим… Вся эта сцена проводится Шаляпиным с мастерством истинного трагика, тем большим, что в ней очень мало слов: все построено на экспрессии молчаливого переживания, выражаемого мимикой лица и пластикой тела.
Последняя картина, смерть Дон Кихота, производит впечатление потрясающее благодаря углубленности драматической выразительности, вкладываемой артистом в каждую ноту. Самая композиция сцены задумана оригинально и смело. Смерть настигает Дон Кихота в лесу. Но он – рыцарь, он должен встретить смерть на ногах. И вот Дон Кихот стоит, прислонившись к большому дереву, и руки его, простертые в стороны, опираются на два толстых обрубка ветвей; так он не упадет. Голова откинута вправо; он спит. На лицо уже набежали серые тени. Вот он приходит в себя после тяжелой дремоты, тихо, не меняя положения, зовет Санчо: «Посмотри, я очень болен». Санчо с тревогой подходит. «Дай руку мне и поддержи меня… в последний раз ты поддержи того, кто думал о людских страданьях»… Уже полная отрешенность от всего земного слышится в голосе. Звук его вуалирован и на таком piano слышится во всем театре, что нельзя не изумляться этому бесподобному совершенству вокального искусства.
В трогательных выражениях Дон Кихот прощается с Санчо; непередаваемая ласка и теплота звучат в его голосе. Потом, вдруг почувствовав, как это бывает перед концом, внезапный прилив сил, Дон Кихот энергичным движением схватывает копье, которое было тут же прислонено к дереву, выпрямляется во весь рост и с силою произносит: «Да, как рыцарь твой, я всегда стоял за правду!» Но это – последняя вспышка. Копье выпадает из рук. Дон Кихот падает на колени. Смертный туман застлал ему очи, но в последнее мгновение ему чудятся издали знакомые звуки, былое проносится в мимолетном видении… «Дульцинея», – как шепот травы на заре, срывается с губ Дон Кихота это имя, этот символ его героической жизни и, опрокинувшись на зеленый бугорок, Дон Кихот умирает мгновенно…[187]187
Там же, с. 82–97.
[Закрыть].
* * *
Шаляпин, вероятно, был прав, когда говорил, что благодаря звукозаписям останется зафиксированной только половина его творчества (вокальная, но не актерская), потому что фильмы, в которых он снимался, не дают подлинного представления о его актерском мастерстве: он не смог сжиться со специфическими требованиями этого вида искусства, весьма далекого от специфики оперной игры. И все же, его звукозаписи, из которых, при всем их техническом несовершенстве, струится невероятная энергетика, а также письменные свидетельства, фотографии, картины и рисунки дают материал, достаточный для того, чтобы создать надежное представление о его колоссальной артистической личности. На основании их мы можем заключить с полной уверенностью: легенда о гениальном артисте и реальность составляют единое целое!
Часть 3
Против Эйфелевой башни
Опера: беглый обзор
«В начале было Слово» – сказано в Священном Писании.
Слово было и в начале оперы. Поэтому вполне логично, что музыканты «Флорентийской Камераты», стремясь отойти в своем творчестве от церковных (религиозных) мистерий и создать форму более современную и близкую человеку, обратились к античной драме, возникшей на почве богатого наследия эллинской лирики, на развитие которой повлияла эпохальная революция в музыке – открытие гармонии и усовершенствование музыкальных инструментов (VII–VI веков до нашей эры). Это была одна из самых бурных эпох во всей мировой литературе. Все древние эллинские поэты были в то же время и музыкантами. О том, какое значение придавалось музыке, свидетельствует миф об Орфее, который с помощью магии звуков преображал мир космоса, приручал зверей, сдвигал с места деревья и камни и, в конце концов, вырвал Эвридику из лап смерти. Музыка сопровождала все развитие духовной жизни, и образованного человека называли «музыкальным», а необразованного – «немузыкальным». Музыка в общем значении (как искусство звука) по эстетической и этико-философской функции занимала центральное положение и имела морально-воспитательное значение, ее связывали с благородными проявлениями внутренней жизни. Уже в глубокой древности стихи не мыслили без музыки, а музыку без стихов. Эллинские поэты справедливо полагали, что музыка усиливает воздействие слов, раскрывая их трансцендентные значения.
Собственно, слово содержит в себе и мелодию, и ритм. Рассмотрим только основные формы стихотворных стоп в античное время:
U_ ямб
_ U хорей (трохей)
UUU трибархий
_ _ спондей
_ UU дактиль
UU_ анапест
или самый обычный ямбический стих (ямбический триметр или ямбический двенадцатисложник)
U_ U _ / U// _U _/ U _ U_,
и мы убедимся, что чередование (расположение) длинных частей стопы (_ – арса) и кратких частей стопы (U – теса) составляет основу ритма стиха. Ритм стиха – это особая форма организации явлений, существующих в речи и вне стиха. Ритм может быть построен на основе числа слогов в стихе (силлабический стих) или на количестве ударений в стихе (тонический стих), или на чередовании определенных групп слогов, различающихся по длине и краткости (метрический стих), или по ударности и безударности слогов (силлабо-тонический стих). В силлабо-тоническом стихе различают метр[188]188
Метр – мера стихосложения, которая обозначает основные особенности ритмической единицы, составляющей фундамент конкретного поэтического произведения: мера стиха, его общая схема, в которой в различных вариантах появляются его единицы.
[Закрыть] как условную схему распределения чередования ударных и безударных слогов и их фактическое распределение. Так, в четверостишии любимого поэта Федора Шаляпина А. С. Пушкина:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
метрическая схема будет выглядеть следующим образом:
U_U_U_U_U
U_U_U_U_
U_U_U_U_U
U_U_U_U_,
а ритмическая схема будет иметь такую форму:
U_U_UUU_U
UUU_U_U_
UUU_UUU_U
U_U_UUU_.
Итак, ритмический акцент является ударением, которое в силлабо-тоническом стихе ставится на каждой части стопы, где ударные слоги появляются в течение строго определенных частей. Как правило, он совпадает со смысловым ударением. Ритмическое ударение составляет основу мелодики стиха. Мелодика речи (а разговорная речь имеет свою, особую мелодику) все же существенно отличается от музыкальной мелодии. Речь лишена звуковой определенности, в то время, как музыкальную мелодию составляют звуки строго определенной и фиксированной высоты; долготы (долгие слоги) и краткие слоги в поэтической или разговорной речи не имеют строго определенной, фиксированной продолжительности, что является вторым элементом музыкальной мелодии вообще. Организация содержания музыки в музыкальной ритмике и появление тактов (XVI век) принесли с собой определенный риск для природной тяги «флорентийцев» к возможно более полному единству слов (как «материала», несущего конкретные смысловые значения) и музыки (как «надстройки» и источника эмоциональных переживаний и абстрактных ассоциативных рядов). Музыкальная ритмика в рамках такта не имеет «общности» с разговорной ритмикой, то есть ритмикой стиха, и слово неминуемо «переводится» на язык музыки со свойственными ей мелодическими и ритмическими закономерностями. Именно эта транспозиция слова в музыку несла с собой опасность удаления слова от его смысловой сути, но в то же время и сильные потенциальные возможности инвокации и экспликации своих, часто неожиданных и не предполагавшихся смысловых уровней.
Вопреки самым лучшим намерениям, этот основной творческо-эстетический императив «флорентийцев» на том этапе был еще далек от полного воплощения, и, прежде всего, потому, что уже проявилась потребность общества в искусстве, которое будет приспосабливаться к определенной среде и принимать облик, соответствующий пожеланиям публики. Этим можно объяснить скорый отказ от античных истоков оперы (выхолащивание сущности античного архетипа) и перенос ее в рамки утопии эпохи, когда выражением государства становилось то, что для него существенно. Ускорению этого процесса способствовала картезианская философия, которая изъяла из природы понятие тайны и утвердила механистическое мировоззрение. Согласно Декарту, например, мир природы может быть объяснен путем сведения его к простым механизмам и затем снова воссоздан. В представлениях оперы преобладает идеология машины. Спектакли привлекают публику благодаря применению сценической техники. Вокальные мелодии все больше приукрашивают. Они превращаются в пробный камень и для голоса, и для роли, поэтический текст оказывается лишь поводом для технических подвигов певца-виртуоза. Содержание помпезных, раздутых либретто становится все более упрощенным. Психологические стереотипы кочуют из оперы в оперу, и это приводит к созданию системы драматических штампов с элементами нереальности, возникающих под воздействием института кастратов. Их пение проявлялось как иррациональный механизм, лишенный поисков какого-либо смысла.
В XVII веке опера перемещается в центр города, средоточие политики, в место, где народу является властитель (король), и становится политической метафорой принадлежащего ему пространства (здание – форум).
Уже в XVII, а особенно в XVIII веке временные театры уступают место постоянным, строятся особые дворцы, имеющие разносторонние функции (представления опер и балетов, торжественные балы).
Королевская ложа размещается в ряду других лож: король – всего лишь один из зрителей. Опера больше не подражает монархическому государству. В центре оперного пространства располагается публика – и певец. Окончательно проясняются понятия «спектакль» и «публика»; театральный зал представляет собой закрытое, ограниченное помещение, театр стал заведением коммерческим, как это происходит и сегодня.
XVIII век пытается представить воображаемый мир оперы естественным и чувственным, в духе философии Жан-Жака Руссо. Природа включается в мир оперы иным способом, это ставит под вопрос картезианскую картину мира. Возникают новые представления о физическом и декоративном. Семиология костюма переносит сферу интереса публики с волшебства машинерии на прелесть тела.
Помимо непосредственного воздействия оперы зрителя теперь привлекает не декорация, а разукрашенное тело артиста. Кастрат, поднятый на уровень оперного архетипа, вводит в оперу сексуальность. Дихотомия: кастрат-примадонна представляет две стороны мнимого эротического, которые сталкиваются, не смешиваясь. Ибо противоположность полов (мужчина – женщина) в эту эпоху для оперы не существенна, существенно противопоставление кастрат – женщина. Система различения голосов останавливается на системе «высокие голоса – глубокие голоса» (кастрат может быть и сопрано, и альтом). Кастрат и женщина совместно несут идеал тела в XVIII веке. Примадонна выступает в роли звезды современного фильма (она в центре любовного скандала), а кастрат развивает иной род привлекательности, не обязательно в гомосексуальном плане.
В XVIII веке появляются зачатки оперной игры в современном значении этого термина. Дидро считал, что существует порог, за которым излияния чувств нуждаются в иных средствах выражения помимо слов, и что в декламации драматической или мелодекламации содержание выражается путем жестикуляции.
Совершенство жеста рождается из противопоставления словесного языка языку жестов. Будучи следствием речи, жест не является ни компенсацией ее недостатков, ни дополнением к ней, он не призван подчеркивать ее смысл, жест не является также излишним повторением пропетой фразы, – все это было бы ненужным наложением одного слоя на другой. Жест представляет иную сторону поющего слова. Он принадлежит к сфере изобразительного искусства. Живописец изображает саму вещь, а музыкант и поэт для изображения предмета пользуются «иероглифами» (Дидро).
Дидро предугадывает и пытается установить соотношение разных видов искусства в опере («иероглифическое», то есть изоморфное соотношение). Проблема выразительности ведет к новому пониманию пения как визуального явления, целью которого является, прежде всего, создание образа. Возвышенность сценической ситуации выражается через возвышенность пения.
Торжество живописного принципа в опере дает возможность одновременного воздействия на зрителя всех ее компонентов. В сценическом пространстве одновременно действуют все вещи, которые следует выделить.
Но кастрат далек от всех этих размышлений. Его искусство предполагает пренебрежение любыми проявлениями действия, и все его творчество состоит в извлечении высоких нот. Он должен также вызвать сочувствие публики, его выход на сцену знаменует путь, пройденный им ради демонстрации своего голоса. Таким образом, драматургические элементы вытесняются ради выхода певца, и из роли выхолащивается содержание. Кастрат может вызвать восторг публики только игрой своего тела, но никак не интерпретацией образа. Итак, становится ясно, почему сценическому жесту придается столь малое значение в эпоху, когда впечатление производят голос и эротическая двусмысленность, а жест замещается игрой голосовых связок. Единственными сценическими эффектами становятся костюм или другие моменты, лежащие вне сферы драматического действия, преимущественно эротические. Сценической игры не существует.
Эпоха Просвещения пыталась привить опере свой культ природы, выразительности, свободы. В XVIII веке опера дала обществу победу чувств и стремление к новым источникам выразительности, что затронуло и язык. Опера эксплуатирует все тот же миф: декорации, костюм и тело представляют, якобы, самое природу (в XVII веке природу изображали метафорически). Теперь космологическое видение отступает под натиском натуралистического подхода.
В XIX веке искусство кастратов еще присутствует, но уже в виде мифа. Французская революция и запрет на кастрацию, вынесенный папой Климентом XIV, изгнали это «очаровательное проявление противоестественности» с оперной сцены. Опера очерчивает границы своего мира и создает новую систему. Типология голосов становится точно определенной и соответствующей буржуазным представлениям: различия между мужским и женским полом в опере соответствуют их различиям в жизни. Вводится типология ролей. Опера включает в свою драматургию три единства (единство места, времени и действия) и находит новое живописное выражение в оформлении спектаклей: мираж реальности теперь представляют писаные декорации с перспективой. Это приводит к проблеме сценического знака, роли и смыслового содержания пространства: имеют ли сцена, декорации и пространство смысл, который мог бы заключаться вне текста, служить подтекстом или, быть может, надтекстом). Обновляются либретто (появляются новые темы); вновь возникает проблема языка и единства «слово – музыка»; вводятся ансамбли солистов: наряду с дуэтом получают развитие терцет, квартет, квинтет и т. д.
Соотношение «слово – музыка» проходит в XIX веке огромный путь эволюционного развития. На пути к идеальному единству этих элементов эволюция протекала в двух направлениях: одно заключалось в музыкальном оформлении слова, проистекавшем из его собственной мелодики, смысловых и эмоционально-психологических кодов (отсюда берут начало все речитативно-декламационные стили); другое стремилось к содержательно-эстетическому единству через развитие музыкальной мелодии, в ткань которой включено слово. Культурные традиции отдельных народов, интересы и мировоззрения, господствовавшие в разные эпохи, исторические и общественные условия, развитие музыки и усовершенствование ее выразительных средств, неотделимые от развития оркестра – все это влияло и на исходный императив оперного искусства, и на способы его воплощения. Так, например, Ренессанс ставил в центр внимания титанические характеры, классицизм – борьбу чувства и долга; эпоха Просвещения – естественного человека и рационализм; романтизм – бурные психологические конфликты одинокого индивидуума с окружающей средой, а критический реализм исследовал действительность во всем ее разнообразии, продвигаясь и вширь, и вглубь. Все это постепенно усложняло форму оперы и ее музыкальную драматургию, тем самым неминуемо стимулируя эволюцию основного тезиса о единстве слова и музыки. На оперу оказывали интерактивное влияние и прочие искусства, которые были или стали неотделимыми факторами оперного жанра: игра, изобразительное искусство, архитектура.
Периоды развития оперы, когда на сцене доминировал певец, чье ничем не наполненное виртуозное искусство разрасталось до пределов злокачественного образования, уводили оперный жанр далеко в сторону от основного направления и разрушали самое его существо. К счастью, среди композиторов всегда находились яркие индивидуальности, способные противостоять подобным течениям, вернуть оперу к ее исходным принципам и обеспечить ее дальнейшее развитие. И все же, эти «отклонения» негативным образом отразились на исполнительской практике. Даже в наши дни нередко можно встретить певцов, полагающих, что в опере самое главное – голос (пение), а осмысленную музыкальную интерпретацию текста и игру почитающих «неизбежным злом». Да и публика готова простить певцу, обладающему красивым голосом и завидной техникой, и плохую дикцию, и недостаточное осмысление текста, и никуда не годную игру. При таких обстоятельствах опера превращается в «костюмированный концерт», против чего восставали все великие композиторы и все по-настоящему великие исполнители. Если же к этому прибавить и неадекватность визуальных компонентов спектакля (сценографических решений и костюмов), то опера из синтетического музыкально-сценического жанра, из «королевы сценических искусств» превращается просто в сумму разных искусств или, по выражению Вагнера, в «монстра».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.