Текст книги "Ворр"
Автор книги: Брайан Кэтлинг
Жанр: Героическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
– Мы должны спросить его, – умолял он шотландца.
– Что спросить?
– Что они сделали с мешком.
Маклиш уже не находил апроприацию мешка столь уж забавной. В центральный зал вызвали вестника, где тот встал с отсутствующим видом, словно повиснув в вязком воздухе. Со времени последней встречи его речь ухудшилась; он не тянул с ответом на вопросы, но сами ответы стали медленными и подвешенными.
– Вы даете Орму запах для поиска, поиска внутри. Когда Орм понесет его, уйдет, выхолостит для вас, все пропадет.
Маклиш и Хоффман переглянулись, отчаянно надеясь, что ослышались. Они пошептались, и Хоффман спросил:
– Запах был женским?
– Запах есть след, есть звериная тропа для поиска.
– Куда она делась? – воскликнул Маклиш.
– Ворр.
– Это невозможно, – изумленно сказал доктор. – Миссис Клаузен никогда бы туда не отправилась – кажется, она вообще не ступала ногой за пределы Эссенвальда!
– Орм выхолостил для вас, найдя. Выхолостил в ничто, ничто осталось внутри, только шкурка ушла в Ворр, в ничто, – сказал с улыбкой вестник. Он поклонился перед испуганными людьми, пока в них начало просачиваться понимание сотворенного, а глаза встретились в устрашенном осознании того, что они выпустили и как его голод может поглотить их всех.
Когда они вышли из здания, вестник остался в своей согбенной позе, раболепно склонив голову, с приклеенной к недрогнувшему лицу улыбкой.
* * *
Гертруда чувствовала себя одиноко, выбилась из ритма жизни. После завершения карнавала и ухода Измаила все потускнело, потеряло вкус. Теперь, когда секрет утрачен, город перестал ее цеплять.
Она свернула за угол на Кюлер-Бруннен и приближалась к дому с опущенной головой, вся в своих мыслях, когда чуть не столкнулась с фигурой, стоящей у ворот. Женщина была выше и старше Гертруды, с глазами, которые та не забудет никогда. Они смотрели, впитывая каждую частичку света, каждую толику смысла. Очевидно, женщина поджидала Гертруду.
– Госпожа Тульп! – просияла она с каким-то беспричинным ликованием. – Прошу, позвольте представиться. Я Сирена Лор, – сказала она, протягивая руку. – Полагаю, наши семьи знакомы? Вы позволите звать вас Гертрудой?
Она слышала об этой женщине; о ней слышали все; если не до чуда на карнавале, то уж точно – после. Внезапно Гертруда поняла, что они уже однажды встречались, когда она была еще ребенком и на одном из светских раутов городской знати ее поручили опеке прекрасной слепой незнакомки. Или, возможно, все было наоборот? Но в памяти несомненно остались просторные залы и музыка, разлука и потом общество элегантной слепой дамы. Гертруда помнила, как могла глазеть на нее, разглядывать, позабыв о комильфо, и как впервые задумалась, что значит слепота. Тогда ее зрение ощупывало черноту прекрасных мертвых глаз, что теперь были более чем живы и уставились на нее.
– Конечно, мисс Лор, – ответила она на полузабытый вопрос.
– Тогда, раз мы подруги, зовите меня Сиреной.
Гертруда опешила от скорости подобного заключения и уже хотела ответить, когда поняла, что Сирена уставилась на запертую дверь.
– О, простите. Прошу, входите, – сказала она, нашаривая ключи в кармане.
Внутри они сели за кухонным столом и говорили об общих знакомых, о своих воспоминаниях и переживаниях в роли избранных дочерей города. Неуверенность Гертруды уже уходила, когда Сирена без предупреждения улыбнулась и нарушила все правила.
– Прошу меня простить, дорогая моя, за такой табуированный вопрос, но я просто обязана знать: кто сопровождал вас в начале карнавальных фривольностей?
Гертруда вскинулась и покраснела, стараясь сохранить спокойствие и безразличие. Голодные глаза увидели все, и Сирена надавила:
– Я не прошу вас о нескромности или предательстве доверия, но я кое-чем обязана данному джентльмену и горю желанием отплатить.
– Вы уверены, что мы говорим об одном человеке? – справилась Гертруда, хватаясь за соломинки и находя невозможным представить себе ситуацию, где могла познакомиться эта невероятная парочка.
– Очень на то надеюсь, – ответила Сирена. Она описала костюм, хотя ни разу его не видела. Описала метко, и румянец Гертруды сменился на тревожную бледность. Сирена видела истину за этим обескровливанием и поняла, что добыча загнана.
– Его зовут Измаил, – нехотя сказала Гертруда. – Он был мне другом; он проживал в этом доме.
– Проживал? – повторила Сирена. – Где он сейчас?
– Он уехал много недель назад – я не знаю куда, – солгала Гертруда.
Женщина резко поднялась, в очевидном волнении. Гертруда подошла к ней и дотронулась до дрожащей руки.
– Зачем вам так нужно его найти? – спросила она.
Недрогнувший взгляд неописуемо жутко столкнулся с ее глазами.
– Это он подарил мне зрение, – сказала она.
Резкое, зловонное электричество ударило Гертруде в нос и шлепнуло по мозгу. Она инстинктивно пыталась оттолкнуть от своего воздухотока стеклянную бутылочку, но Сирена твердо ее держала, пока нюхательные соли не возымели действие. Гертруда хватала ртом воздух, а старшая женщина твердо поддерживала ее на стуле с вертикальной спинкой, одну руку положив на лоб Гертруды, а второй обнимая сомлевшую девушку за плечи.
– Все хорошо, дорогая моя, вы всего лишь упали в обморок, – сказала она.
Тошнотворное зрение – полосатое, как зебра, – прекратилось, и Гертруда вернулась в ошарашенную после откровения Сирены реальность.
– Но как?
Снова сев за стол, Сирена начала объяснять обстоятельства той удивительной ночи. Она объясняла откровенно и, пожалуй, с излишними подробностями. В этот раз они обе зарделись, но она продолжала невероятную историю, и разум Гертруды медленно свыкался с глубиной праздничного опыта Измаила. Когда Сирена поведала об изощренных интеракциях той встречи, Гертруда начала осознавать ужасную истину события – ту главную черту Измаила, которую никак не могли передать Сирене их ночные забавы. Она жалела, что не может отыграть свое участие, но уже было поздно; теперь скрывать нечего. Между ними не осталось места для коварства или полуправды.
– Вы… – Гертруда замялась, искоса бросая взгляд на новую подругу. – Мне только интересно… вы не видели его лица?
Теперь нюхательными солями завладела девица. Сирена не лишилась чувств, но отпрянула от вестей, как от короткого и резкого удара под дых.
– Хотите сказать, он родился с одним глазом? – изумилась она.
– Да. Вот здесь, посреди лица, – Гертруда показала на место прямо над носом. – Не сразу, но к этому привыкаешь, – говорила она мягко. – Через некоторое время замечаешь только его самого.
– Но не было ни единого признака дефекта; я и не представляла! Маска, маска… она… он казался нормальным! – У Сирены иссякли слова, пока она вспоминала события той ночи и силилась сдержать слезы.
– Он не такой, как мы, – сказала Гертруда, качая головой. – Совсем не такой.
День подходил к концу. Гертруда принесла бутылку мадеры и два бокала. Они сидели у окна и пили, наблюдая, как за Ворром садится солнце. Она многое рассказала незнакомке, которая быстро становилась подругой, о совместной жизни в доме номер четыре по Кюлер-Бруннен – но не о ее начале. Хотя Гертруда изнывала от желания рассказать кому-нибудь о чудовищах в подвале, поделиться этой невозможной правдой, она все же знала, что без доказательств правда предстанет безумной, невероятной. Кто поверит в подобную историю? Она разглядывала Сирену: быть может, она? Сможет ли понять такую фантазию эта сильная умная женщина, с которой Гертруда вновь чувствовала себя ребенком, под странной защитой?
– Я все равно обязана его найти, – говорила Сирена. – Чем бы он ни был, куда бы ни ушел, он совершенно изменил мою жизнь.
Гертруда вздохнула и смахнула на кухонный пол последние крошки отрицания.
– Он сказал, что уйдет в Ворр, – объявила она. Это прозвучало как пакт.
* * *
Лучник и Паулюс входили в стремнины там, где земля поднималась из мелкой воды сломанными лезвиями камня – вертикальными, решительными и ошеломительными. Они сошли из лодки в воду метровой глубины, вытащили судно на длинный галечный пляж и позволили его весу погрузиться в поблескивающие камешки. Лучник вышел на твердую землю и огляделся: он уже здесь был. Атмосфера места намекала на некое переплетение вне его памяти. Он поискал глазами видимые подсказки, но не нашел: это место говорило с ним в ином ключе.
Какое-то время они с Паулюсом сидели и обсуждали свои разные путешествия – до и вне этого, – чтобы помочь себе расстаться и разойтись. Лучник собирался вглубь суши; лодочник возвращался к устью. Он соберет себя по пути обратно. Паулюс объяснял, что их пристань – начало и реки, и леса и что здесь идти трудно; здешняя суровость создана не для людей, крутые восхождения полны косогоров и непредсказуемых тупиков. Если верить неизвестным историческим источникам, само название «Ворр» произошло от описания этих краев.
Они проговорили несколько часов, позволяя своему опыту испариться и развеяться, пока не настал момент. Тот подкрался во время паузы, заявив о себе телесно потягиванием затекших ног. Лук, колчан и прочий скарб разгрузили и разместили подальше от воды. Паулюс и Лучник аккуратно раскачали лодку, отогнав с мели на глубокую воду; Паулюс забрался и оттолкнулся багром, тогда как Лучник выбрел обратно на берег и наблюдал, как «Лев» вливается в течение, уменьшается вместе со своим машущим капитаном, скрывается из глаз. Когда лодка пропала, по воздуху пробежала легкая рябь – ритмичная дрожь окружения. Лучник улыбнулся про себя, осознав, что это напутствие от его друга; короткий перкуссионный разлом, сыгранный на краю деревянного корпуса лодки, возвращавшей своего капитана в другой мир.
* * *
Сирена сидела в своей любимой комнате – с кованым балконом снаружи. Раньше она проводила здесь часы напролет, ощущая город, его ароматы и звуки, которые создавали ландшафт пронзительных, сплоченных покоя и тоски. Одним из ее любимых часов дня был вечер, когда городские шумы складывались, чтобы позволить заговорить в полный голос далекому лесу. Она обожала чувствовать этот диалог, волны человеческих и звериных звуков, накрывающие друг друга внахлест в растущем господстве ночи.
Ее зрячие друзья (а таковыми были все) всегда говорили, что у нее чудесное восприятие их общего мира. За годы они приучились не уводить разговор в сторону описаний картинки. Сирена не имела ничего против, но всегда чувствовала их конфузливость, когда они нечаянно упоминали чью-то внешность или предлагали на что-нибудь взглянуть; мелкие словечки, создававшие ошибки в общей реальности, оплошности в перцепционном обмене любезностями.
Высоко в небе ласточки превратились в летучих мышей, кормившихся стаями насекомых. Крошечные острые крики птиц были как одинокие звезды, они на долю секунды вырывались из созвездия мерцающей тьмы; они и стали для нее звездами, которых она никогда не видела. Ее обрадовало первое знакомство со стрижами в ярком воздухе. Их кружения и метания были быстрее, чем она могла себе вообразить, их пространственная акробатика мгновенно заместила предыдущий образ колкого далекого чириканья. На первых порах это казалось более чем адекватным бартером, но за недели их небесное плетение стало предсказуемо; уныло, прозаично приковано к пищевой цепочке. Остальное в ее глазах тоже начинало уплощаться и упрощаться. Краски мебели выцветали. Вначале они заряжали жизнью, а их богатство акцентировалось текстурами, которые некогда были их главным достоинством. Теперь они словно непредсказуемо скакали или сверкали в глубине комнаты; со зрением все казалось меньше и каким-то сжимающимся.
Возможно, ее так удручила недавняя встреча. Девица Тульп подарила небольшую дружбу, но это стало очень слабым возмещением за великую утрату. Ожидания Сирены были простодушны: их немедленное воссоединение в тот же день – вот единственный вариант, который она рассматривала, каждую деталь которого себе рисовала. Если «рисовать» подходящее слово; сказать по правде, визуальное воображение ничего не привносило в ее предвкушение. Оно аккуратно лепилось из осязания и слуха, и присутствие Измаила отчетливо вставало в контурах этих воспоминаний, нежели в том, что она успела увидеть со времен чуда. От описаний Гертруды стало только хуже. Как уложить этот уродливый портрет в поразительно ясную красоту той ночи? Ее новые глаза доставляли больше разочарований, чем она могла предугадать. Они несли постоянный поток нерелевантных деталей для реакции и обработки; она боялась, что глубина и артикуляция ее предыдущего мира крошатся, истираются бесконечным низким прибоем ясности и беспредельной галькой картинок.
И все же подобные мысли – кощунство. Все вокруг читали ей столь восторженные проповеди о «главном чувстве» и о том, как чудесно, что она его получила, – разве теперь можно быть неблагодарной? Разве можно втайне тосковать по непрерывному темному спокойствию мира, которое она всегда считала реальным? Но со зрением Сирена стала одинокой, а раньше этого не бывало. Теперь в глаза бросалось коробящее равнодушие мира, его узловатая несгибаемая дистанция начинала умалять все, чего Сирена достигла. Принижать все, что она понимала, а ту интимную близость, в которой она раньше грезила, поглотил громкий и вульгарный свет, всегда напоминавший о пространстве между предметами.
Сомнения вдруг разожгли очевидное упущение в ее ликовании. Она разделила чудо со всеми вокруг, но забыла одного – того единственного, кто действительно понимал ее незрячий мир. Того, кто просил ее вообразить себе зрение и изменил ее детство в таком масштабе, какой она теперь не могла и охватить. Дядя Юджин. Как же она не подумала? Она не стала трудиться над ответом, потому что им была тень, горечь; ведь это сомнение, страхи заставили вспомнить о нем, потому что таковы были оттенки его существования. Он поймет. Она напишет и попытается объяснить, описать приступы печали, приходившие из ниоткуда, и он даст совет, подскажет, почему свет казался предательством.
И вечерний свет плыл к ней, лизал слабую решимость; тянул за потребность, но она стряхнула его и села сочинять в его угрюмом отступлении искреннее письмо.
С момента ее озарения прошло много минут. Пока она писала, между ней и вечером на улице колыхалась стеклянная ваза со свежими цветами. В стынущем воздухе юркали и петляли стрижи, звали ее щебетом и головокружительной скоростью. Хотелось выйти на балкон и прислушаться, но на пути встали ваза и ее содержимое. Краски приструнили Сирену, дышали распускающейся жестокостью. До сих пор растения не занимали в ее жизни места; она никогда не понимала настырности их ужасного давления и вездесущности.
Эта охапка был подарком. Благожелательная, но необязательная шайка растительности и энергии – только одно из многих визуальных пиршеств, которыми ее осыпали со сверхщедрым рвением друзья и незнакомцы, чтобы поздравить с новым чувством, с вхождением в их ряды.
Вазу венчал распухший рев цвета. Она решила по-настоящему взглянуть на непримиримые сущности внутри; кажется, служанка звала их пеонами, но Сирена не знала наверняка. У них были прямые самоуверенные стебли, которые щетинились волосами и шипами – предположительно, чтобы обороняться от неразборчивых пастей зверей и ловких клювов птиц. Листья были длинными и заостренными, ловили каждую дрожь сквозняка с балкона и перенимали легкое оживление – достаточно заметную приманку, чтобы поймать внимание праздного глаза. На конце побега злорадствовал цветок. Здесь были две разновидности, алая и розовая, и обе – с одинаковыми развратными контурами. Каждая головка была как чаша смятого шелка, раскрывалась наружу, с мощным смакованием показывая плотные тяжелые слои и сложные складки внутренностей. Лепестки изгибались и волновались, чтобы уловить и притянуть каждую саккаду, и максимальная плотность внимания складывалась в самое себя. Все человеческое зрение всасывалось в центральную концентрацию – хищную разбухшую воронку, как пасть посреди клюва осьминога, требующего еды всеми своими щупальцами. Бутоны как будто задумывались для глаза, подстраивали свою страсть под визуальное обжорство человека; они даже подражали его анатомии, если сшелушить внешний шар. Около десятка ярких жатых сфер двигались на скорости, скрытой от ее забегавших глаз. Другие колебались позитивнее, отвечая на проносившийся ветерок, кивая, как будто в самодовольном безмолвном согласии друг с другом. Их тщеславие ужасало; она видела усилие распускания, с которым они требовали себя рассматривать, видела, как сгибается под собственным давлением шарнир в основании каждого лепестка, напрягаясь, пока он не уставал и не отпадал, оставляя одну только раздутую беременную завязь. Вот предел их стремлений: излить краски и обнажить морщины своей сложности; привлечь восхищение, возбужденных насекомых, продлить оплодотворение своего вида.
Чем больше она смотрела, тем больше видела в экстравагантных бутонах дерзкую передразнивающую атаку на ее глаза и насмехательство над ее женским достоинством. Головки кивали в согласии, ухмыляясь с видом, лежащим где-то между хрупкостью и ожирелым перенасыщением, и тогда ее возмущение хлестнуло через край. Она могла бы позвонить в колокольчик служанке, чтобы та унесла одиозные создания, но это было бы слишком просто. Она стиснула зубы при мысли о поражении от этих скверных сорняков, кричавших оскорбления ее чувствам. Затем, без внутреннего плана или согласия, Сирена захлопнула веки на своих идеальных глазах, шагнула вперед и взяла вазу; та плеснула водой на подол и пол. Она прижала вазу к груди, как набедокурившего ребенка, и целеустремленно вышла в открытую дверь балкона, на вечерний воздух, пока пеоны соскользнули в вазе набок, цепляясь друг за дружку, как беспорядочные липкие ножны. На другой стороне балкона она ненадолго открыла глаза и подглядела на угол замкнутого сада. Безлюдно. Снова закрыв зрение, она подняла колыхающуюся тяжесть над железной балюстрадой. Огромный вес лег на ее суставы, едва ли не разжав веки. Потом она отпустила, и земля внизу встретила вазу огромным хлебком, когда та рухнула в длинный и приятный провал во времени перед тем, как разбиться в славном слуховом техниколоре на патио. Сирена задержалась на балконе на долгий роскошный момент, не опуская рук, не раскрывая глаз, словно зачарованная сомнамбула, и победоносно улыбалась на краю пропасти.
* * *
Цунгали наступал. Его каноэ было загружено всем необходимым: он не доверял этой земле, не ждал, что она его прокормит, и не желал иметь ничего общего с ее народом. Он ощущал себя исцелившимся и сильным, а гребля освежила его. Он чувствовал, что вокруг тонкой лодки узлится и брыкается река, что ее мускулы и его баланс натягиваются как одно целое. Рулить он мог единственной чакрой, поворачивая бедра на ее оси вращения, уютно расположившись ниже ватерлинии, – между водой и его центром была только тонкая кожа борта.
Впереди показался «Лев», и Цунгали быстро оценил расстояние до цели. Когда суда разминулись, мужчины, прищурившись, посмотрели друг на друга так, словно держали в узких линиях прицела. Каждый угадал личность второго, и подозрение отполировало глаза до стали. Они были не более чем в двадцати метрах друг от друга, лодки шли быстро.
«Энфилд» Цунгали, как и дробовик лодочника, прижимался взведенным к ноге хозяина, поворачиваясь вместе с ним, чтобы обеспечить непрерывный путь вверх по течению. Только когда мужчины вышли из поля обзора друг друга, они повернулись навстречу собственному пути. У Цунгали шевелились волосы на затылке, но куда больше его беспокоили птицы. Они молча наблюдали за ним в течение всего путешествия – до его прибытия свистели, каркали и реяли своими красками, но потом затихали, нахохлившись и наблюдая, востря свои вероломные взгляды пощелкиваниями и перестуками клювов. Эффект был внешним, ненатуральным, Цунгали чувствовал в их намерениях знак или сглаз, и это его устрашало.
К сумеркам он достиг того места, где необходимо расстаться с собой; чувствовал, как в безмятежности расшатывается его «я». Он вытянул лодку на берег, не желая путешествовать во тьме с таким тошнотворным ощущением, и разбил простой лагерь, решив не есть и не спать, а оставаться начеку и встретить все, что захочет срезать или рассечь его с голодным коварством. Он повязал над ушами амулеты и заткнул ноздри свитками; продел в язык желтую булавку и – ниже пояса – привесил печати против проникновения. Напоследок, оглядевшись и уперевшись спиной в прочную скалу, он прикрыл глаза талисманами зрения, закрывшими внешнее и позволившими заглянуть в другие миры. С Укулипсой под одной рукой и с коротким резным копьем под другой он был готов ко всему, что посмеет подойти.
Былые наблюдали за ним, испытывая отвращение от варварского высокомерия самозванца. Расставание с «я» на такое краткое время было слишком малой ценой за проход на священные земли, и они оставались в отдалении, не желая контакта с преступившим границы чужаком. Умей они надеяться, то надеялись бы на то, что его пожрут дикие звери или придут низшие люди, чтобы обглодать его безбожные самодовольные кости. Но он встретил утро целым и невредимым и, когда первое тепло коснулось его лица, снял все обереги, столкнул каноэ в воду и направился вверх по течению, с урчащим до самого завтрака желудком.
* * *
Слухи расходятся, как рябь, – концентрические волны, бегущие от точки инцидента. В городах они на мгновение задерживаются, когда упираются во внешние стены, особенно если город – круглый. Меж этих дуг факта и защиты их судят – твердый лакмус камня, соломы и известняка выясняет их происхождение и достоверность так же, как свое происхождение вынуждены доказывать те, кто ночует снаружи, грезя о городе и стабильности. Выдержит история экзамен – просочится во внешний мир в приглушенном или фрагментированном виде.
Когда чудо карнавала достигло ушей обделенных и увечных, тосковавших в тени стен, великая вонь надежды поднялась до небес, а от ее жара вскипела сплетня и началось бурление у ворот. Тогда-то они и стали приходить к дому Сирены. Не имея смелости постучать в возвышенную дверь, они слонялись у стен ее сада, надеясь увидеть – если имели зрение – благословенную даму, уверовав, что уже одна близость к ней исцелит их негодное состояние, что лучезарность лечит.
Белыш с сестрой нашли туда дорогу рука об руку, вымаливая указания до самой поросшей плющом стены. Они несли трости, но, в отличие от тех, что так недавно сожгла Сирена, их каждый год вырезал из деревьев в лесу и белил отец. Глаза Белыша в детстве отняли мухи. Они ползали по нему с первого же момента, когда он покинул утробу, присасывались и овевали потную кожу, пока не отложили яйца в зрачки в возрасте трех лет. В деревне, где он родился, это не было редкостью, но снаружи, на дороге в город, это вызывало жалость у прохожих, и в жизни отца появился небольшой доход.
Как именно ослепла его сестра, оставалось неизвестным. Это случилось внезапно, посреди ночи; все, что она помнила, – боль и ощущение, что ее держат, запутавшуюся в цепкой сонной простыне. С тех пор они вместе странствовали по рентабельной дороге и приносили ненасытному старику еще большую прибыль. Рука об руку они побирались у оживленного тракта, и их образ растапливал сердца странников и размыкал обычно неторопливые кошельки. Отец не знал, что они здесь; он предполагал, что они останавливают своим трагическим видом движение перед городом, а не в нем, придя пред двери чуда.
История, которую они слышали, рассказывала о великой даме, что во время карнавала приглашала к себе домой слепых. Дом был набит ими под завязку; перестук их палок слышался снаружи, как от клювов аистов с крыш. Возможно, она сделает исключение вне карнавального срока для двух столь юных и нуждающихся?
Прибыв на место, они обнаружили, что под стеной рыскают другие с обедненными чувствами и мечтой о сверхъестественном вмешательстве в их неприглядные отчужденные жизни. Белыш, переполненный отвагой утраченной надежды, мягко постучался в садовую калитку. На его призыв ответил оглушающий взрыв стекла, словно по ту сторону стены изверглось какое-то ужасное злобное орудие из воды и хрусталя. Сестра вцепилась ему в руку, и они быстро засеменили прочь от места происшествия, в страхе перед подобной реакцией или перед обвинениями в бедствии, которое свершилось с такой жестокостью. Большая часть бежала вместе с ними, и лишь немногие остались наблюдать за внезапным исходом. Они были глухими.
* * *
Возвращались сумерки и благословение тени, но не для Былых, которые уже слишком постарели. Когда уходило солнце, они скрипели и трещали, ползали по лесному войлоку и свисали с деревьев, как ленивцы. Не было у них ни пещеры, ни простого жилища. Не имели они ни человеческих удовольствий, ни способности создавать и менять то, что их окружало. Все до единого Былые уже позабыли свою цель и подробности своего замысла, так и блуждали по древней чащобе. Но у всех оставалась тоска, и она по-прежнему была связана с людскими поступками.
Их легковесные скелеты из плетеных коралла и меда впитали плотность воды и времени; теперь они наполняли свои неповоротливые тела отчаянием, что оказалось тяжелее кости. Там, где некогда были перья и свет, теперь росли лозы и грубая шершавая кора. Некоторые надели покровы из меха или чешуи, чтобы защитить свои бесконечные жизненные силы.
Их союзы с женщинами происходили тысячи лет назад, резонансный оргазм выбелил их голоса и умение ориентироваться. Те, кто сношался с женщинами, были теми же, кто остался с Адамом – и с теми, кого когда-то звали Наблюдателями. Теперь они устарели, их предназначение и применение поблекли до слухов и боли. Они блуждали, расхищали и наскребывали на жизнь в полной, тотальной материальности. Их стремлением было стать невидимыми, раствориться в тумане и на ветру. Но теперь и это было утеряно. Поручалось же им защищать древо познания, и потому они оставались в лесу, медленно становились его забытой частью.
В прошлые времена некоторые прокрадывались наружу, совершали короткие вороватые вылазки в город. Совсем редкие там и оставались, спали со Слухами – этим именем они нарекли людей и полулюдей после Адама, – чтобы единиться с ними в попытках понять. Их избирали для миссии, отправляли в края, полные Слухов, где возделывались земля и время в насеченных прямых линиях и нарубленных куцых делянках.
Кроме немногих избранных, иным было запрещено заходить на земли Слухов; этот вид нес в себе такую злокачественную заразу и непонимание знания, что шельмовал даже Божье имя. Никто не знал о визитах Былых в Эссенвальд, пока они не вторглись в часовню Пустынных Отцов. Ангелы были достойны жалости или сочувствия, но не такова была натура людей, ставших Слухами, которых сложно винить за соблюдение собственных праведных учений.
Былые проникли в церквушку, чтобы посмотреть на картины. Без сил и инструментов они протирали пятно в стене, стачивая ее ночь за ночью, пока наконец не смогли протиснуться и ползать по чистой тесной тьме. Подобное помещение было вне их понимания; прямые линии и твердые стены смущали их удивлением и страхом. Они были словно насекомые у стеклянного окна – все здесь противоречило законам и форме их существования.
Они крались и порхали через таинственный союз «снаружи» и «внутри». Найдя картины, они застыли. Стояли, всхлипывая, перед рамой и плотной черной иконой, содрогаясь и сотрясаясь в широких лучах мгновения, пока на следующее утро на них не наткнулся молодой священник. Они не обратили внимания на его присутствие, а он не замечал Былых, пока не вошел прямо в них на противоположной стороне церкви. В шоке он выронил ящик восковых огарков и вскрикнул, падая на пол в сквозняке их ухода.
– Как ветер, отец, – трясся он. – Какой-то порывистый ветер, словно тебя толкают на рынке, но только там никого не было.
Он стоял снаружи, на солнце, час спустя, почти нормально дышал и оживленно говорил со старым священником и одним из стражников города. Старик наблюдал за ним пытливо, пока второй с мудрым видом попыхивал изогнутой можжевеловой трубкой. Пока юнец описывал необычайное происшествие этого утра, оно вдруг стало гораздо, гораздо более странным.
Когда перед его глазами появились образы, молодой священник упал, крича и бессмысленно куда-то отползая.
– О Боже, о Иисусе! – трепетал он в страхе. – Это они! Они вернулись!
Успокаивать его пришлось долго. Все это время он испуганно озирался, сжимая руку старого священника с такой силой, что едва не причинял тому боль.
– Это они, отец, я видел их, они были здесь! Бежали на меня. Ужасные создания. О Иисусе, спаси и сохрани!
– Тише, сын мой, тише; с нами Бог.
– Но, отец, это были они, я знаю. Это было все, что я почувствовал утром; как будто мне явилась их зрительная форма из часа ранее. Как это возможно?!
Старик был весьма озабочен, но старался не подавать виду.
– Они уже ушли, они не вернутся, – сказал он, и слова прозвучали так, как будто их уже говорили. – Ответь мне одно, сын мой.
– Да, отец?
– Они боялись?
Молодой человек, мелко перебирая руками, вскарабкался по старику, пока они не встали лицом к лицу.
– Они были в ужасе, – сказал он.
Старик отправил мальчишку домой вместе со стражником и вернулся в часовню. Он не сомневался в том, что там найдет. Он отправился туда, где произошло явление, оглядел скособоченную картину на стене. Посмотрел на пол и, разувшись, принялся осторожно ходить маленькими тихими кружками – словно тихо, но торжественно танцевал в одних поношенных носках. Время от времени он вздрагивал или резко поднимал ногу, словно накалывался на невидимую остроту; на лице мелькали выражения, колеблясь от гримасы до улыбки, – голое окружение как будто слало весточку, которую мог расшифровать только он. Наконец круги свелись к шарканью, и священник интуитивно двинулся через помещение, после чего нашел на боковой стене часовни протертую щель. Обнаружил их точку входа.
Он медленно вернулся к картине, отряхнув носки рукой, прежде чем обуться. Его взгляд поймала перекошенная картина, и он почувствовал желание поправить ее перед уходом. От его прикосновения она стронулась со стены, и он почувствовал, как ее вес падает ему в руки. С испугом он их поднял, чтобы вернуть картину на гвоздь, но она сопротивлялась движению и, когда священник медленно попятился, осталась на месте – в дюйме от стены, незакрепленная.
Хотя инстинкт говорил ему отпрянуть, он уже видывал нечто куда более странное и отказался паниковать. Он взял пыльную нитку на тыльной стороне картины и повесил репродукцию заново – ее вес снова сместился в приемлемые ограничения гравитации. Миг он изучал картину – изображение ангельского воинства на самой почитаемой работе Гюстава Доре. А потом развернулся и ушел в глубоких думах, и иллюстрация осталась вяло висеть у него за спиной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.