Текст книги "Ворр"
Автор книги: Брайан Кэтлинг
Жанр: Героическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 28 страниц)
Голос Сидруса изменился: в нем больше не было ни следа предыдущих эмоций. Гнев дистиллировался.
– Сегодня я получу от тебя ответ. Я больше не потерплю глупостей. Я был слугой Ворра всю свою жизнь; угождал его потребностям и приказам; водил дружбу с его стражами и прорежал его хищников. Я знаю, что дитя, которое звали святой Ирринипесте, открыла ему твою душу, и знаю, что ты носишь в сердце и голове его эссенцию. Мои знания о Ворре глубоки; с твоими же они станут исчерпывающими.
Уильямс давился из-за веревки, удушенный собственным незнанием.
– Если ты мне их не дашь, – продолжил клирик, – тогда я заберу их сам.
– Мне нечего дать! – вскрикнул Уильямс со всей силой.
– Тогда я буду резать и разнимать тебя, пока не останется только голос. У тебя не будет иного выбора, кроме как ответить.
В разбитое окно пролился ветер, мерцая последним светом дня. Он гнул битые фрагменты прозрачного стекла и изможденные свинцовые артерии, державшие их в своей утомительной позиции.
– Кое-кто говорит, что некоторые частички памяти обитают за пределами разума, пропитывая мускулы и проходя вдоль хребта. Я верю, что это так, и собираюсь извлечь их одну за другой; пробудить и выпустить, чтобы твои знания о ядре леса свободно достигли моих ушей.
Целеустремленный священник наложил шину на голень Уильямса. Рядом тлела жаровенка, в ее огне калилось сияющее железо. Сидрус увидел, как на него уставились испуганные глаза англичанина.
– Не будет пролито ни капли твоей драгоценной крови. Когда я закончу, ее будет в избытке для органов, которым она так преданно служила. Она хлынет и насытит твой мозг переобогащенным кислородом; лишь твоя боль сравнится с его потребностью опустошить свою силу. И вместе они провизжат истину, которую ты отказываешься мне выдать.
Первый порез показался всего лишь нажимом, пока не освежевал нерв и в разуме Уильямса все не побелело.
Он не знал, сколько раз терял сознание и сколько раз в него возвращался. С каждым вдохом его поджидала новая агония. Пришла ночь, и ветер стих; он уже хотел снова кричать, когда почувствовал перемену в ветре – как его скорость трепещет и успокаивается до шепота.
– Сейчас, – услышал он себя. Но что – сейчас?
Уильямс что-то почувствовал – вдали от часовни, в его поисках, торопящееся к нему. Не это ли искал Сидрус? Это приближается тот самый секрет, чтобы отдаться Уильямсу и затем перейти дальше? Секрет, призванный в путь кровью? Сидрус придвинулся.
– Говори, Одинизуильямсов: твое время пришло, как я и обещал.
Свист снаружи был пронзительным и быстрым, всего в мгновениях от них. Сидрус не слышал его; он прижался своим отвратительным лицом к устам жертвы – да только в звуках, что он слышал, не было смысла.
Уильямс видел уголком глаза голос. На долю секунды тот сверкнул белым в окне, прежде чем пронзить его горло и пригвоздить слова к алтарю.
Сидрус отскочил от фонтана крови с порозовевшим от влаги лицом.
– НЕТ! – взвыл он перед умирающим, отчаянно дергая за белую стрелу, встрявшую в шее. Но все тщетно; Уильямса не стало, а стрела не двигалась с места. Сидрус обмяк, поверженный и угнетенный. Провел серой трясущейся ладонью по окровавленному лицу. Сидел, пока часовня не воспарила в сером мареве зари. По комнате прошел тонкий свет, на миг высвечивая крошечное изображение пророка с тяжелой бородой, который стоял в плоском черном пейзаже безликой настойчивости. Бесцветная призма озарила лицо мертвеца, обнажив выражение удовлетворенного спокойствия. Человек, умерший в такой боли, не должен так выглядеть. Сидрус вскарабкался на ноги и схватился за веревки трупа. Где-то в этом лице, под костью, пряталась улыбка, работавшая как батарейка и заряжавшая выражение абсолютной безмятежности. Сидрус в гневе затряс бездыханное тело. Стрела выпала легко, словно держалась на одном честном слове.
Больше Сидрус не мог вынести. Похватав свои вещи, он спешно побросал в мешок затупленные щупы и ножи. Жаровня еще не остыла до конца, и он бросил ее, нетерпеливо выбравшись на сырой просветляющийся воздух.
Он побежал к лесу. Больше часа он добирался до его священной стены; та уже казалась другой, не такой тревожной; он чувствовал себя здесь вольно. Неужели он получил знание? Неужели эти слова – эти немногие странные слова – и есть секрет? Может ли он наконец войти глубже и связаться с Былыми напрямую, общаться с ними в каком-то осязаемом смысле? Лес потеплел и горел красотой, пока над ним поднималась полная сила солнца; Сидрус был желанным гостем. Он получил секрет. Началось.
Сидрус выронил мешок с инструментами и направился прямо в центр. Его терпение вышло: он должен найти древнее существо и очиститься от ран, которые уже носил слишком долго. Стоял полдень; огромные снопы света проливались с полога, дрожа от жизни и птичьей песни. Сидрус видел, как в небе между деревьями юркают ласточки; потом они выстроились в линию, разделившую листву; что-то зашуршало в подлеске под трель в воздухе. Проявилась великая дуга и соскользнула с облаков на лесную почву. Она приближалась быстро, едва не настигнув Сидруса раньше, чем он понял, что же визжало в дуге. Старая белая стрела изгибалась и коробилась, вращаясь навстречу земле с великой целеустремленностью. Она попала в цель – и перед Сидрусом упало серокожее создание, с силой, которая отдалась в ногах клирика. Оно вскрикнуло, на миг забилось и затихло навсегда.
Взмыли спиралью птицы, трепеща через бормочущие листья в тишину. Он наклонился, чтобы изучить серую шкуру существа, не в силах понять, человека видит перед собой или животное; оно так усохло, словно было мертво уже много лет, а не секунд. Интерес Сидруса поблек с воспоминанием о цели; он побрел вперед, не замечая двух черных призраков, приблизившихся с его уходом.
* * *
Цунгали пренебрег изувеченным путником: от этого пропащего и пустого создания нечего было взять; оно было словно белый куль, вялый и отсутствующий, стоявший торчмя только потому, что ему не хватало мудрости упасть.
Охотник и его дед подошли к мертвому существу, и старый призрак выдернул стрелу из его сухости, передал через плечо Цунгали. Глаз старика не покидал серый остов, пока сам он обводил над своей головой круг заскорузлой рукой. Казалось, Цунгали знал, что это было, но не мог поверить, насколько оно удалилось от совершенства. Подняв руку сраженного создания, старик раздвинул пальцы, снимая цеплявшийся мох и лишайник. Ногти превратились в роговые когти, два из них прошли сквозь осязаемость старого привидения, зацепились за него. Он не обратил внимания и продолжал изучение, выдергивая усики плюща, что проросли под кожей наряду с тем, что когда-то было венами. Стоило это сделать, как плоть, словно пергамент, отпала с некогда человеческой руки. Первой человеческой руки.
Цунгали поднял лук, наладил стрелу и изогнул оружие всей силой, направляя его внимание в столбы света.
* * *
С мига, когда стрела, преследуемая парой ретивых призраков, покинула тетиву, зрение стало его подводить. Звон лука отозвался за глазами Сидруса, которые, в свою очередь, завибрировали в голове и лишились фокуса. По коже поползла дрожь, что ранее была аватарой митрассии, но теперь стала чем-то еще, чем-то совершенно иным. Должно быть, это кровь, думал он, или восторг от начала его восстановления. Словно все тело кишело тысячами муравьев, бегающих по меняющейся коже и под ней, переписывая его структуру и цель. Сидрус вышел к мутному пруду и окунул белую голову в болотные воды, чтобы смыть последние следы от смерти Уильямса. Вода казалась прохладной и очищающей на пыле его воли, на его теле, объятом близостью деревьев. Он вынырнул и аккуратно вытер изуродованное лицо рубахой, тяжело дыша в комфорте ткани. Когда же открыл свои крошечные глаза-пуговки, все, что лежало перед ним миля за милей, – черная сиротливая топь.
* * *
Руки Гертруды вспотели, а сама она зарделась от ребенка, пока шла по пустому гулкому коридору. Муттера поблизости не было. Большую часть времени тот проводил в конюшне или за уборкой двора; сейчас в дом его можно было заманить только приглашением. Теперь, когда она увеличилась в размерах, он словно стал стеснительнее, хотя и не мог отвести глаза от выпуклости.
Она подошла к двери в подвал и отперла ключом, который носила последние два часа во влажной ладони. Гвозди расшатались и выпали на пол с мягким прогнившим звуком освобождения. Она сняла навесные замки и вошла в ожидающую кухню; таинственное сердце помещения все еще баюкало тепло безразличия. Гертруда не обратила внимания на это приглашение остановиться и задуматься, упустить время, и взамен направилась к панели в нише.
Теперь она стала совсем другой формы и была вынуждена приноровиться равновесием к тесноте, спускаясь в лестничный колодец и протискиваясь в узкий проем, пока наконец не вошла в помещение, где так давно у ее ног разбилась кукла. Ее объяло воспоминание самого забытого сна. Она кралась, как кошка. На виду – ни следа тех неотвязных событий: ни пятен; ни паутины; ни истории. Вошла в следующую комнату и почему-то без удивления увидела Лулуву, которая сидела на ящике, пролежавшем открытым со времен последнего визита Гертруды; та была неподвижной и мягкой, ее твердые коричневые руки лежали на бедрах, голова – склонена. Гертруда спокойно наблюдала за ней, ожидая указаний.
– Это ты сломала Авеля, – сказала Лулува высоким напевным голосом.
– Да, – ответила Гертруда.
Лулува подняла полированную голову; между коричневых поверхностных шрамов вращались глаза в поиске вопроса, который еще не сформулировало наблюдение Гертруды.
– Я слышу ребенка, – сказала Лулува. – Я слышу бурю движения; ребенок сосет твои внутренности и машет конечностями.
Гертруда вдруг поняла, почему не отшатнулась от Лулувы мгновенно, почему не поразилась ее виду. Теперь ее лицо украшали два глаза лукавой наблюдательности, окруженные шрамами – словно глазницы и веки размазывали раскаленным ножом. Ее черты изменила какая-то любительская технология, недопонимавшая совершенство как нового, так и изначального материала; это была грубая и безыскусная попытка наделить куклу большей человечностью.
– Отныне мы будем твоими слугами, – сказала Лулува. – Я и оставшиеся Родичи станем учителями ребенка.
У Гертруды кончались эмоции – или, по крайней мере, соединительная ткань, придававшая им смысл.
– Я не хотела его убивать, – сказала она.
Лулува понимающе качнула головой.
– Жизнь недолговечна. Никто тебя не винит, – она поднялась на ноги, потом снова взглянула на Гертруду. – Ты знала, что башня-камера выстроена ровно над колодцем?
Чтобы подчеркнуть это, она подошла к Гертруде и поместила одну руку ей на живот, а вторую – над головой, где обычно парит нимб. Обвела ладонями небольшие круги; Гертруда чувствовала гул бакелита Лулувы. Осознала, что они одного роста. Лулува выросла и теперь смотрела на нее – плечо к плечу, глаз к глазу.
Эпилог
Книга была подарком,
Что лучше выкинуть – на дно
Моря, где ее прочтет сообразительная рыба
Или нет.
Джон Эшбери. Снежок в аду
Бельгия, 1961
Улицы разъярены от ярких машин; те как будто летят со скоростью своих сирен. Обгоревший на солнце бульвар разбух от основных цветов.
Американец снова смотрит на карту. Весь Брюссель словно основан на иррациональной сетке. Наконец он находит тупичок, подхватывает чемодан и шагает мимо подстриженных скверов – маникюра дотошного совершенства.
Чем дальше он идет, тем старше и всклокоченнее становятся здания. Он прибывает к входу в общественный дом престарелых, где встречает универсальный запах возраста – нетактичный фон мочи и прогорклой стряпни; здесь, в Центральной Европе, он еще подцвечен парфюмом и чесноком. Американец разговаривает с персоналом на слабом французском времен его старшей школы. Большинство из них – крестьяне или иностранцы с еще более странными акцентами. У него же претензия на хороший, настоящий выговор, который ему и его соученикам преподал учитель из Монреаля.
Марокканка в заляпанной протертой форме сине-белого цвета ведет его через старый дом, забальзамированный магнолией и чистящим средством. Они поднимаются по двум безвкусным лестничным пролетам. Американец нервничает, то и дело задвигает очки на переносицу. Он месяцами представлял себе эту встречу, но договорился о ней через переписку только в последние несколько недель; теперь она становилась реальной. Вдруг провожатая встает перед ним, и он оказывается в большом зале с множеством сидящих женщин.
– Мадам Дюфрен, ваш посетитель.
Оглядываются все старушки. Он паникует; понятия не имеет, как она выглядит. Затем от окна машет рука.
Грандиозный в прошлом зал обветшал до казенной плачевности. Американец осторожно пересекает его, огибая мокрые места и оброненные предметы, придающие новый узор вытоптанному ковру. Она более хрупкая, чем он ожидал, дважды обернута тяжелой шалью, в то время как улицы снаружи заливает солнце.
– Мадам Дюфрен, доброе утро! Позвольте представиться, – начинает он.
Шарлотта слушает и по-доброму улыбается из-за неправильной точности его французского. Он притворяется, что старается завести вежливую беседу, но быстро устает от фарса и бросается к единственному своему интересу. Следующий час он сыплет бесконечными вопросами о Французе. Большинство из них для нее невразумительны. Она утомляется от стараний его понять, все более и более путаясь, чего он на самом деле хочет.
– Можно немного поговорить о последних днях в Палермо?
Она осознает, что американец не видит ее, не смотрит в глаза. Он в таком ужасе от того, как она опустилась, что даже не может встретить уставший взгляд собеседницы. Он окапывается в вопросах и неустанно давит.
– Правда ли, что он не мог уснуть в постели, что боялся из нее выпасть? Поэтому его нашли на полу рядом с вашей дверью?
Она вспоминает о гении того человека и знает, что не это нужно большому и рыхлому американцу. Для нее блеск Француза не в книгах или словах, а в моментах, когда он становился уникальным, вдохновленным, своеобразным человеком, который делал то, что любил больше всего. Она вспоминает, как он сидел за пианино, играл, импровизировал голоса. Он мог подражать всему на свете, от скрипа трамваев до рева экзотических зверей, от оперных див до обычных уличных певцов. Как же они оба смеялись – тогда, когда он еще мог смеяться.
– У вас остались фотографии из вашего времени вместе?
Этого она ожидала и достает из шали большой и мятый манильский конверт. Зарывается в него и вскоре извлекает снимок с замятыми уголками. Они позируют, как женатая чета: она сидит в кресле, он стоит за ним; ее доброта так и лучится, даже придает красоту ее встопорщенной шляпе, напоминающей подвернутую шейку мертвого лебедя. Американец загипнотизирован: это самое лучшее изображение его литературного героя, что он видел. Здесь стоит натянутый, безупречный человек точных, хотя и крошечных пропорций.
– Это чудесно, правда чудесно!
Она видит, как возбуждение зажигает в ее госте что-то еще – и тут вдруг мелькает сходство; на нем налет того же эксцентричного самовлюбленного динамизма. Этот незнакомец – ее единственный посетитель-мужчина, и он несет сходство с тем, кем так восхищается. Она оттаивает и расслабляется. Он слушает, как она начинает разворачивать объяснения, чем на самом деле были их отношения. В зале становится тихо; прекратился даже неумолчный кашель. Дамы незаметно тянут шеи к подробностям.
Перед уходом американец вспоминает о подарке, который принес для нее, и копается в чемодане. Вынимает шоколадки и спрашивает, могут ли они еще встретиться. Она довольна и говорит, что о большем и просить не может.
Они встречаются еще четыре раза; в последнем случае он уже навещает ее в собственной комнате элегантного частного пансиона, со смиренным достоинством принявшего ее последние дни.
Американец тяжело поработал с тех пор, как в первый раз оставил Шарлотту в ее плачевном ветшании. Он задумал этот переезд – и оплатил его сюрреализм. Связался со всеми, чьи мечты ходили по этой кривой литературной дорожке или кто публиковал и распространял эти пышные образы, и накопил достаточно денег, чтобы изменить ее последние годы. Теперь она светилась в своем отражающем окружении. Она просияла улыбкой, когда он пришел, и показала всю свою комнату, в том числе самое ценное имущество, последние девять лет пролежавшее взаперти на хранении. Ей хотелось рассказать все, но ему на самом деле не нужно было так много подробностей, а она уже столько позабыла. За годы не вымыло только радость и злобу; остальное отпало. Тем не менее они говорили часы напролет. Шарлотта наслаждалась обществом мягкого бесформенного человека и не обрадовалась его финальному прощанию; американец начал рыться в чемодане – и она поняла, что он уже ушел.
Словно в разочаровывающем номере горе-фокусника, теперь шоколадки превратились в книгу. Она уставилась на нее, пока он поправлял очки.
– Я думал, вам понравится: только что отпечатано, последнее издание.
Она взяла книгу; та казалась какой-то недоделанной – без корешка и твердой обложки.
– Это первая публикация в мягкой, – радостно сказал он.
Она поблагодарила и прижала ее к себе. Они распрощались, и он ускользнул, помахав ей из уменьшающегося коридора; она знала, что больше никогда его не увидит. Прошла по мягкому ковру и легла на постель, подложив хрустящие белые подушки и погрузившись в размытые мысли о прошлом.
Голубь одолел ворона – по крайней мере, в последние дни. Она тяжело и догматично сражалась за эту победу. Его жестокость ранила, но и близко не так сильно, как птица-падальщик, без устали расклевывавшая его собственное сердце. Теперь же Шарлотта ее изгонит и будет видеть в нем только то, что хочет: подражание звездам мюзик-холла или пародию на Макса Киндера, безнадежного декадентского щеголя – снова за пианино, пальцы бегают по клавишам, а воркующий голос тускнеет до жалобного мычания.
Книга была на английском; так ее название звучало выразительней. «Африканские впечатления» – ему бы понравилось. Она представила, как он читает книгу вслух, с наигранным британским акцентом, который так любил. Улыбнулась, закрыла глаза и отложила книгу. Она никогда ее не прочитает – тем более на английском. Она не прочитала ее и на французском.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.