Электронная библиотека » Брячеслав Галимов » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 5 июня 2023, 13:40


Автор книги: Брячеслав Галимов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Расстрел Марии Спиридоновой и левых эсеров 11 сентября 1941 года

Мария

Завтра меня убьют. В первый раз меня хотели убить, когда приговорили к повешению в девятьсот шестом году. Мне было двадцать два года; я готовилась к смерти, решившись выстрелить в Луженовского, но быть повешенной палачом – сама мысль об этом была страшной, невыносимой. Я представляла себе, как это случится: как меня взведут на эшафот, заставят подняться на скамью, свяжут руки за спиной, накинут мешок на голову и захлестнут петлю на шее. Как затем скамью выбьют из-под ног, и я повисну на верёвке, которая туго сдавит мне горло, не давая вздохнуть. По телу пойдут судороги, язык вывалится из гортани, мозг взорвётся от боли, и последней мыслью будет: «Воздуха… Воздуха…».

Эти слова прохрипел Павел Первый, когда его душили в ночь переворота в восемьсот первом году – вначале били, а потом, не добив, задушили. Я вспоминала и других задушенных: «тушинского ворёнка», декабристов, Соню Перовскую и её товарищей, иных повешенных народовольцев и наших социалистов-революционеров.

Ужаснее всего была казнь «ворёнка» – сына Марины Мнишек и второго самозванца Дмитрия в Смутное время. Ребёнку было всего три года, – когда его вели на виселицу, он плакал и просил прощения, сам не зная за что. Но его всё-таки повесили; петля была слишком толстой для маленькой шеи и не затянулась, так что несчастный ребёнок бился и хрипел в ней несколько часов, пока не умер. Всё это время никто не сделал попытки прийти ему на помощь, наоборот, толпа насмехалась над его муками, а ведь она состояла из православных верующих, которые, должно быть, исправно ходили в церковь, поклонялись Христу и, уж конечно, носили крестики на шее.

Так началось царствование Романовых, и так оно продолжалось. Елизавета отменила смертную казнь, но Николай Первый снова ввёл её, приказав повесть пятерых декабристов. Верёвки оборвались на трёх из них: Рылеев, Каховский, Муравьев-Апостол сорвались и, по обычаю, должны были быть помилованы, но их повесили во второй раз – каково это, дважды быть повешенным! А верёвка, на которой повесили Пестеля, оказалась слишком длинной, и он, доставая ногами до помоста, долго задыхался в петле. За этим наблюдали присутствовавшие при казни генералы – Бенкендорф, Левашов и прочие, – тоже все христиане, тоже исправно ходившие в церковь. Когда одного из них спросили, не прекратить ли казнь, он ответил: «Вешайте! Вешайте!».

Хороши были и исполнители: им доставляло какое-то особое зверское удовольствие не только казнить людей, но ещё издеваться над ними. Усаживая Соню Перовскую на телегу, которая должна была доставить её к виселице, тюремный охранник так сильно стянул Соне руки, что она вскрикнула. Желябов, также приговорённый к смерти, сказал охраннику: «Зачем стягивать так сильно? Ей же больно». На это охранник ответил со злобной усмешкой: «Ничего, скоро будет ещё больнее»…

Я ждала повешения шестнадцать дней в камере смертников. Да, я боялась казни, но, кроме того, боялась, что не смогу достойно встретить смерть. Я слепила человечка из хлебного мякиша и, подвесив его на волоске, раскачивала этого человечка, снова и снова думая, как буду умирать. Легче не становилось, но от этой жуткой репетиции выработался некий порядок поведения, который должен был помочь мне умереть, не опозорив свои последние минуты трусливой слабостью. На семнадцатый день мне сообщили, что смертная казнь заменена на бессрочную каторгу – это было воскрешение к жизни.

Завтра чуда не произойдёт, завтра меня убьют, – что же, я уверена в себе: я умру достойно. После всех страданий смерть уже не так страшит, как прежде, но не надо лукавить: умирать всё же тоскливо.

Илью они, наверно, тоже убьют, – увидеться бы с ним в последний раз…

Илья

Расстрел назначен на завтра; это большая тайна, но о ней знает вся тюрьма. Уже прибыли непосредственные организаторы, и об этом тоже известно. Для чего-то им нужно сохранять таинственность, и для этого придуман своеобразный ритуал, который соблюдался при предыдущих расстрелах и, видимо, будет соблюдён и завтра. Осуждённых выводят из камер по одному, будто бы для оглашения какого-то решения по их делу. Но едва осуждённый заходит в комнату, где подобное оглашение должно произойти, на него набрасываются сотрудники НКВД, моментально связывают ему руки и затыкают кляпом рот. После этого оглашается смертный приговор; затем осуждённого ведут к специальной машине, закрытый кузов которой вплотную придвинут к дверям, выходящим во двор тюрьмы, и заталкивают вовнутрь. Набив машину приговорёнными, их вывозят куда-то за город, там расстреливают и там же закапывают в общей яме, сравняв её после с землёй. О, это огромный секрет, однако, повторяю, о нём знает вся тюрьма! – только место расстрела не известно.

Завтра с нами поступят так же, и наши тела зароют в каком-нибудь глухом лесу: «прах к праху…». Впрочем, мне всё равно, что будет с моим трупом – пусть делают с ним, что хотят, – моя задача очень простая: с достоинством прожить последние часы жизни. Мария рассказывала мне, как она готовилась к смерти после покушения на Луженовского: её должны были повесить, а это страшнее расстрела. В конце концов, что такое расстрел: грохот залпа, или одиночный выстрел, – как у них в НКВД принято? завтра узнаем точно… – сильный удар пули, короткая боль, потеря сознания, и всё! Что ни говори, человечество стало гуманнее, раньше казнили долго и мучительно, изобретениям здесь не было конца, а нынче казнят быстро – браво человечеству!


28. Мария Спиридонова, фото начала 1900-х годов.


А прежде даже обижались, если казнимый умирал слишком быстро: что же это за казнь без долгих мучений? Помнится, на уроке истории нам говорили, что палач, который казнил Гая Фокса, был отрешён от должности и чуть не посажен в темницу. Гай Фокс, фанатичный католик, пытался взорвать английский парламент вместе с королём-протестантом Яковом: это было в начале семнадцатого века, когда борьба между протестантами и католиками в Англии ещё не затихла.

Гая Фокса должны были казнить тройной казнью: вначале повесить, потом, не дав окончательно задохнуться в петле, выпотрошить, то есть вырезать у него внутренности, а затем четвертовать, разорвав лошадьми на части. Однако Фокс перехитрил палача: когда тот вешал его, Фокс с такой силой спрыгнул со скамейки, что сломал себе верёвкой шейные позвонки, и умер практически мгновенно. Палач был наказан за это.

По сравнению с Фоксом мы просто счастливчики, – он мог только мечтать о столь лёгкой казни, – но, с другой стороны, он пытался осуществить страшное преступление, а нас за что убивают? Мы ничего не замышляли против Сталина и нынешней власти; мы отошли от политической деятельности чуть ли ни двадцать лет назад. Все последние годы мы тихо жили в своём узком семейном мирке и были по-своему счастливы. Вдруг арест, приговор, тюрьма, и вот теперь – расстрел.

Сталин не перестаёт меня удивлять: в тридцать седьмом году, когда нас приговорили к двадцати пяти годам тюрьмы, в обвинительном заключении было сказано, что мы по-прежнему занимаемся террором, что мы организовали террористические и вредительские группы в ряде российских городов. В тридцать седьмом году расстреляли сотни тысяч людей с куда меньшими обвинениями, а нас оставили в живых. Почему?

Никому неизвестно, что творится в душе Сталина, – зачем он тогда сохранил нам жизнь, а сейчас отнимает её? Война? Но какое мы можем оказать воздействие на её ход? Если бы даже немцы захватили тюрьму до нашего расстрела, то это вряд ли спасло бы нас от смерти: немцам известно, конечно, что мы всегда были сторонниками тех идей, которые ненавистны фашизму – нас бы и расстреляли как противников фашизма. Правда, кое-кто в нашей камере говорил, что несчастливое трагическое начало этой войны может покончить со сталинской диктатурой: народ, де, восстанет против Сталина и сбросит его власть, а уж после прогонит и немцев. Чистой воды фантазии! – так расценили эти разговоры мои товарищи, да и говоривший это был не из наших и вскоре внезапно исчёз – не провокатор ли?..

Зачем же Сталин держал нас все эти годы? У меня есть свой ответ на этот вопрос. Как-то на пересыльном этапе я встретил одного очень известного в прошлом монархиста, активного участника Белого движения. Я был поражён тем, что его не расстреляли: он был и остался яростным врагом советского строя. Зачем Сталин сохранил ему жизнь?

Тут мне пришла в голову простая ясная мысль: Сталина недаром сравнивают с типичным восточным деспотом, у него есть характерные черты такого деспота. Одна из них – чувство торжества над поверженными противниками, которое требует, чтобы кто-то их них не был уничтожен, но содержался в паноптикуме, нечто вроде зверинца для редких диковинных животных. Ходили слухи, что в этом сталинском зверинце всё ещё живут многие знаменитые противники кремлевского деспота, – я думаю, Сталин чувствует необыкновенное удовлетворение от того, что их существование всецело зависит от его воли.

История с побеждённым Троцким разве не свидетельствует о том же? Сталин мог бы не выпускать Троцкого из СССР, упрятать в тюрьму, расстрелять, но он целых десять лет игрался с ним, как кошка с мышкой, и лишь потом уничтожил его. Так-то, видимо, и мы были экспонатами сталинского зверинца: мы бог весть ещё сколько времени находились бы в нём, но пришла война и возникла опасность, что в суматохе звери разбегутся, поэтому их решили истребить. «Не доставайся же ты никому»…

Честно признаться, умирать не хочется, однако более всего обидно, очень обидно получить пулю от государства, за которое сам же боролся и которое сам же строил! Бедная Мария, а ей каково? Она сыграла выдающуюся роль в победе революции, само её имя в семнадцатом-восемнадцатом годах было символом революции и советской власти, – и вот какую награду она получила!

Мария

…Детство вспоминается. Мы жили в Тамбове; мой папа получил хорошее наследство, а ещё приданное за мамой. Помимо нашего дома, у папы был другой дом в Тамбове, а также небольшая паркетная фабрика. Нас можно было бы отнести к зажиточным людям, но это было не так: подобно многим дворянам, папа не обладал коммерческой жилкой. Дела у него шли кое-как, и чтобы свести концы с концами, ему приходилось служить в банке. Все заботы о доме и о нас, детях, полностью легли на мамины плечи. Дом и семья стали смыслом её жизни: она всегда старалась, чтобы дома было уютно и спокойно.

Во всей обстановке нашего дома было что-то волшебное, – такие домики обычно рисуют в книжках с добрыми сказками, – но на Рождество и Пасху он становился действительно сказочным. Накануне Рождества дворник Еремей приносил заснеженную ёлку, купленную с воза у мужиков, и ставил её в большую кадушку с песком. В тепле ёлка оживала, расправляла ветви, с них капал таивший снег, – и по всему дому разносился запах хвои.

Папа в эти дни был с нами, что уже было праздником.

– Завтра пойдём покупать игрушки, – говорил папа.

Мы прыгали, хлопали в ладоши и визжали от восторга.

– Разве так ведут себя воспитанные дети? – укоризненно говорила мама, но папа заговорщицки подмигивал нам, и мы не могли удержаться от смеха.

На следующий день мы шли в самый центр города, на Гимназическую улицу, где были лучшие магазины. Вначале мы заходили в магазин Толмачёва, где продавались всяческие сласти. Перед праздниками там было много народу с детьми, и приказчики сбивались с ног, чтобы всех обслужить. Папа покупал для нас засахаренные цукаты, сладкие финики, изюм, а маме брал миндаль в шоколаде, который ей очень нравился.

Потом мы шли в магазин игрушек и красивых вещиц Пьера Лаберже. Сильно сомневаюсь, что хозяин магазина был французом; он говорил со смешным акцентом, но иногда переходил на чистый русский язык. Выглядел месье Лаберже комично – напомаженный, завитый, с усиками, смазанными бриолином, в жесткой накрахмаленной манишке. Его изящные ручки с тщательно обработанными ногтями были в непрерывном движении: то бегали по высокому бюро с кассой, за которым он стоял, то оправляли сюртук и жилетку на груди, то перебирали золотую цепочку от карманных часов. Мне этот господин казался настоящим волшебником, потому что он в мгновение ока доставал откуда-то из своих закромов восхитительные вещицы.

– Специально для вас, мадмуазель, – с улыбкой не говорил, а почти пел он, протягивая мне какую-нибудь безделушку. – О, нет, нет, никаких денег! Это подарок для такой миленькой девочки! А это для её сёстрёнок и братиков, – доставал он ещё безделушки. – Какие милые дети, charmant!

Папа покупал у него пару-тройку елочных игрушек, хотя и без того их у нас было немало, и тайком пытался спрятать в саквояж какой-то свёрток Мы замечали эту хитрость и спрашивали, что в свёртке?

– Пустяки, – отвечал папа, – всякие мелочи для хозяйства.

– О, да, да, мелочи для хозяйства, – подтверждал месье Лаберже.

Со временем мы догадалась, что в свёртке были рождественские подарки – те, которые мы находила назавтра под ёлкой, – но чтобы не огорчать папу, делали вид, что верим в версию о «мелочах для хозяйства».

Вернувшись домой, мы все вместе наряжали ёлку. На верхушку папа водружал посеребрённую рождественскую звезду, а ниже мама развешивала фарфоровые фигурки ангелочков. При этом она рассказывала о рождении Иисуса, о Вифлеемской звезде, светившей тогда в небе, о добрых деяниях, которые божьему сыну предстояло совершить в земной жизни. Всё это было для меня как сказка, а Иисус был моим любимым сказочным героем: в своих играх и мечтах я представляла, как он спасает меня от разбойника или трубочиста – отчего-то я очень боялась трубочистов, – а затем я спасаю Иисуса от злых людей, хотевших его убить. Иногда в этих мечтах появлялся и Бог-отец: он был очень добрым, но совсем стареньким, чем-то похожим на дворника Еремея.

Нарядив ёлку, мы зажигали свечи на ней. В их мерцании светились фигурки на ветвях: ангелочки, забавные изображения взрослых, детей и разных зверушек, которые мы навешивали на нижние ветви, и разноцветные шарики. Это был лучший момент праздника: моё сердце сладко замирало; я верила, что этот милый волшебный мир будет существовать вечно.

Илья

…Отчего-то вспомнилось детство. Вон куда меня забросила память!

В детстве я знал мало праздников: мы жили не то чтобы бедно, но скудно. На престольные праздники мать пекла пироги с чем придётся – вот и вся наша радость. Для отца радостью была водка, как и для прочих мужиков в деревне, но эта радость была преходящей – она сменялась мрачным похмельем. Не помню, чтобы он когда-нибудь дарил подарки матери или нам, детям: он покупал лишь самое нужное и вообще не баловал нас вниманием. Через много лет, когда отец, совсем старый и больной, жил у меня, он признался как-то: «Мало ласки вы от меня видели – ну да жизнь была такая».

Мать, постоянно занятая домашними заботами, встававшая раньше всех и ложившаяся позже всех, тоже не много внимания обращала на нас, не считая необходимого ухода.

Единственной отрадой была школа. У нас в селе была начальная школа, в которой учились дети от семи лет до одиннадцати-двенадцати, все в одном классе у одной учительницы Анны Николаевны. На уроках мы сидели группами по возрастам и выполняли задания, которые она нам давала; Анна Николаевна была человеком добрейшей души, никогда не кричала на нас и, уж тем более, не била, что, между прочим, случалось в других школах.


29. Илья Майоров – муж Марии Спиридоновой, фото 1910-х годов.


На Рождество она устраивала праздник для нас, и мы с нетерпением ждали этого дня. Часов у нас, естественно, не было, да и в редкой избе они были тогда, поэтому мы целый день смотрели на небо, дожидаясь, пока оно начнёт темнеть. Тут терпение наше оканчивалось, и мы стремглав неслись к школе, издали высматривая в её окошках огоньки.

Анна Николаевна, приветливо улыбаясь, встречала нас в дверях. Она терпеливо пережидала гомон и толкотню, когда мы скидывали свои шапки и полушубки в прихожей, и приглашала нас в помещение класса, где столы и скамьи, служившие нам партами, были расставлены теперь в одну линию: посередине столы, а по краям – скамьи. На столах стояло нехитрое угощение: пряники, орехи, пастила, дешёвые конфеты, а над всем этим возвышался пышущий паром трёхведерный самовар. Но главное, от чего мы замирали от восторга, – высоченная, под самый потолок ёлка, верхушка которой была украшена звездой из золочёной бумаги, а ветви – искусно вырезанными из той же бумаги фигурами людей и животных. Ёлку привозил из леса дед Пахом, который был истопником, сторожем и уборщиком при школе, а украшения изготавливала Анна Николаевна, она же зажигала к нашему приходу свечи на ёлке и на столах.

Это было сказочно красиво, ничего подобного у нас в домах не было, однако волшебство лишь начиналось.

– Ну-ка, дети, – говорила Анна Николаевна, – что там лежит под ёлкой, как вы думаете?

– Подарки! – выдыхали мы дружно, глядя на перевязанные пёстрыми ленточками маленькие бумажные пакетики.

– Правильно, – расплывалась в улыбке Анна Николаевна. – С Рождеством вас, мои дорогие! Берите подарки, только не толкайтесь.

Последнее увещевание было лишним: конечно же, мы бросались к подаркам все разом, сшибая и отталкивая друг друга.

– Дети, подарков на всех хватит! Осторожнее, вы елку свалите! – с напускной строгостью восклицала Анна Николаевна, но не могла удержаться от смеха.

Схватив заветные пакетики, мы быстро разворачивали их, и никто не был разочарован: внутри мы находили чудесные игрушки – глиняные и деревянные, или сделанные из соломы и разноцветных лоскутков. Все они были очень хороши, так что каждый из нас, посматривая на подарки других детей, не чувствовал ни малейшей зависти; до сих пор не знаю, покупала ли Анна Николаевна эти игрушки на ярмарке или сама мастерила их. Одну из этих игрушек, глиняную свистульку в виде медведя, я хранил много лет; потом её разбили полицейские при обыске, когда пришли меня арестовывать.

А наш школьный праздник продолжался длинным чаепитием, в ходе которого Анна Николаевна читала нам прекрасные стихи, и все вместе мы пели песни. Свечи догорали на ёлке и столах, Анна Николаевна зажигала керосиновую лампу. В полумраке, окутавшем класс, мы видели лицо нашей доброй феи, и нам было так славно с ней, что уходить домой не хотелось – так бы, кажется, и просидели здесь всю жизнь.

Милая, хорошая Анна Николаевна, если бы не вы, каким тусклым и безотрадным было бы наше детство! А я вам благодарен вдвойне: это именно вы открыли во мне способности к учению и после школы с великим трудом добились того, чтобы меня приняли на казённый счёт в гимназию в Казани.

Мария

Ещё одно яркое детское впечатление – Пасха. Празднование её привело позже к большим последствиям в моей жизни…

В нашем доме вкусно пахло куличом и сдобными пирогами; то и дело кто-то приходил «христоваться» – они обнимались и целовались с папой и мамой: «Христос воскрес! Воистину воскрес!». А над городом разносился колокольный звон, гудящий густым басом и рассыпающийся мелким бисером, – и все колокола повторяли одно и то же: «Смерти нет! Смерти нет! Смерти нет! Вечная жизнь! Вечная жизнь! Вечная жизнь!».

«Христование» всегда проходило у нас по определенному ритуалу. Первым являлся дворник Еремей; папа встречал его в передней, трижды целовался с ним, повторяя про воскрешение Христа, затем давал монетку.

– Премного благодарен, – кланялся Еремей и удалялся.

Вторым приходил наш бессменный городовой Игнат Лазарьевич; папа также христовался с ним, поднося после этого рюмку водки и монетку побольше. Игнат Лазарьевич выпивал водку, крякал, расправляя усы, и говорил:

– Дай бог здоровья всем вашим домашним!

Третьим христовавшимся был Прохор Тимофеевич, хозяин продуктовой лавки, где мы закупали съестное. Папа тоже принимал его в передней; после христования Прохор Тимофеевич дарил папе большой кусок буженины или ветчины в толстой, перетянутой тесёмкой бумаге, а папа отдаривался пасхальным яйцом из магазина Лаберже.

Затем одни за другими приходили наши родственники, – обычно всей семьёй, с детьми, – и засиживались кто на полчаса, а кто и на час. Пока взрослые вели скучные разговоры, мы игрались в детской.

Проводив родственников, мы сами отправлялись христоваться; из всех детей брали лишь меня – я была папиной любимицей. Вначале заезжали к богатой папиной тётушке Зинаиде Александровне, в её большой дом с колонами по фасаду. Она ждала нас в комнате, называемой «будуаром», – во всяком случае, важный лакей в ливрее, который открывал нам дверь, на вопрос принимает ли Зинаида Александровна, отвечал:

– Так точно-с, принимают. Извольте пройти в будуар.

Тётушка сидела в старинных креслах, папа целовал ей руку и только потом христовался; мама символически прислонялась своей щекой к тётушкиной щеке. Зинаида Александровна тоже получала от нас яйцо Лаберже, но красивое и дорогое. Растрогавшись, она прикладывала платок к глазам и сквозь слёзы произносила:

– Благодарю, мой друг, что не забываешь меня.

В свою очередь, она дарила нам вышитый кошелёк с буквами «ХВ», то есть «Христос воскрес» или шкатулку из папье-маше с такой же надписью. Её подарки были дешевле нашего – тётушка отличалась скупостью.

После тётушки мы ехали к господину Захарьину, нашему дальнему родственнику, важному чиновнику. Это был неприятный визит. Захарьин, одетый в мундир, встречал нас в кабинете. Выпрямившись во весь рост, картинно опершись рукой о письменный стол, он с важностью отвечал на папино приветствие:

– Воистину воскрес, – не позволяя, однако, себя целовать.

– Это для вашей супруги, – мама вручала ему коробку с разными дамскими штучками.

– Она будет очень рада, – сухо кланялся Захарьин. – Жаль, что жена не может вас принять, у неё мигрень.

Но мы слышали, как в глубине дома раздавались звуки рояля и мужской и женский смех.

– А это вашей прелестной дочери, – он доставал из ларца на столе шоколадную конфету в блестящей обёртке и давал мне. Я неловко приседала в книксене:

– Merci.

Когда мы выходили из его дома, папа виновато разводил руками:

– Что поделаешь, надо поддерживать отношения!

По мере того, как я взрослела, этот пасхальный ритуал вызывал у меня всё большое недоумение, а затем и отторжение. Не только поведение важного чиновника Захарьна, но всё, что происходило в этот день, не соответствовало моему представлению об Иисусе. Мой Иисус был добрым, он заботился обо всех от чистого сердца, не ища себе никакой выгоды и не делая различий между людьми. Но то, что происходило на Пасху, было ложью и лицемерием, и даже искренние порывы были фальшью, поскольку ограничивались одним этим днём. Проходила Пасха, и всё возвращалось на круги своя: те же самые люди, которые умильно улыбались на Пасху, братски и сестрински целовавшие друг друга, вновь делали гадости, подличали, злобились и завидовали; в их сердцах не было ни добра, ни милосердия.

Эта ложь пронизывала всё общество, и я начинала понимать, кто в этом виноват: те, кто заправляли нашей жизнью, кто были наверху. Они сами были ханжами и лицемерами, а учение моего Иисуса использовали для поддержания своей власти и для сохранения своих богатств. В этом их поддерживала церковь, которая тоже имела богатства и власть, и в которой не было ничего от истинного христианства. Мне было до боли обидно за Иисуса, напрасно отдавшего жизнь и так и не увидевшего торжества добра и справедливости, но ещё более я ненавидела тех, кто бессовестно и нагло воспользовался его трагическим подвигом.

Решение созрело: я порываю с церковью, то есть с ложью, насаждаемой ею! Перед очередной Пасхой я заявила об этом папе и маме, а в доказательство серьёзности моих намерений выбросила свой нательный крестик в форточку.

Мама охнула:

– Маша! Ты что?! Опомнись!

– Я уже опомнилась, – сказала я, дрожа от волнения и чувствуя, как сверкают мои глаза. – Больше я не стану лгать! – не выдержав напряжения, я зарыдала и выскочила из комнаты.

– Бунтарка, – услышала я вслед слова папы, то ли осуждающего, то ли восхищающегося мной. – В этом возрасте они все такие.

Илья

Ночь перед казнью – какой распространённый сюжет! В былые времена ко мне пришёл бы священник для исповеди, а я бы, конечно, отказался от неё, – как на картине Репина «Отказ от исповеди». Он писал эту картину под впечатлением от стихотворения Минского, что было напечатано в журнале народовольцев и стало известно всей России. Революционер, приговорённый к казни, отказывается от исповеди, говоря:

 
Вы – слуги божьи? Так ли?
Но для кого ваш бог страдал и умер?
Кому служил он? Сильным? Богачам?
Зачем же вы с сильнейшими в союзе?
Из всех врагов презреннейшие – вы!
Трусливые, со сладкими словами,
Изменники, лжецы и лицемеры!
 
 
Когда народ в цепях тирана стонет,
Смирению вы учите народ.
В церквах лгут слуги алтарей…
Поверь, что мне палач стократ милее,
Чем лживый поп.
 

Я мог бы подписаться под каждым словом, у меня никогда не было иллюзий насчёт попов. Говорят, что народ в деревнях тёмен и суеверен – это правда, но он не питает ни малейшего уважения к церкви и её служителям. Попы для крестьян всегда были представителями ненавистной государственной власти, к тому же, худшими её представителями. Никто не подвергался таким насмешкам, такому презрению, как попы: Пушкин великолепно показал это в «Сказке о попе и его работнике Балде» – поп там жадный, хитрый и глупый; с каким наслаждением Балда наказывает его!..


30. Отказ от исповеди. Художник И.Е. Репин.


У нас в селе была церковь с колокольней, а служителями божьими были отец Никифор и дьячок Пафнутий. Дьячок был горьким пьяницей, он «позволял себе» даже перед службой в храме и иной раз затягивал псалмы на мотив какой-нибудь разухабистой песни. На престольные праздники, особенно на Пасху, он упивался «до положения риз»: обойдя несколько изб, где ему подносили по стакану водки, он не держался на ногах, и его оттаскивали домой волоком на рогоже.

Отец Никифор тоже был не дурак выпить, но подлинной его страстью являлись женщины. Бес похоти постоянно смущал его: подвыпив, отец Никифор любил рассказывать о случае, произошедшем в городе, где у него ранее был приход. Среди прихожанок была дама, которой сильно не везло в жизни, и отец Никифор посоветовал ей заново креститься. Этот удивительный обычай распространён, по-моему, только в России. Считается, что если в жизни всё идёт у вас не так, то в этом виноват ваш небесный покровитель, в честь которого вы получили имя при крещении. Он плохо заботится о вас, стало быть, надо сменить его на другого, а для этого нужно креститься вновь.

Дама охотно вняла совету отца Никифора и, будучи особой экзальтированной, а может быть, не совсем в своём уме, немедленно пошла к крестильной купели и разделась догола.

– И вот стоит она передо мною в костюме Евы, – рассказывал отец Никифор нашим мужикам, блестя масляными глазками, – вид у неё пресоблазнительный, а в церкви никого нет. Тут сам Иоанн Постник не удержался бы, и иные святые угодники, плоть свою умертвлявшие, дабы греха избегнуть, не устояли бы А я хоть и служитель Божий, но мужское естество у меня в полном порядке пребывает и своего удовлетворения требует. Как тут удержаться?.. Но совладел-таки с собой: «Отче наш» прочёл десять раз кряду, поклоны земные отбил перед иконой Богородицы – и окрестил соблазнительницу, не покусившись на наготу её.

Это действительно был подвиг отца Никифора, более ему никогда не удавалось одержать такую победу над плотью: в деревне он не мог пройти мимо ни одной женской юбки, приставая и к девкам и к бабам. Его попадья ругала, а иной раз бивала отца Никифора за это, однако ничего не помогало. В конце концов, попадья уехала от него якобы навестить больную мать и не вернулась, после чего отца Никифора уже ничто не сдерживало в его любовных похождениях.

В деревне подобное, однако, не поощряется: как-то тёмным вечером мужики подкараулили попа возле его дома, накинули зипун на голову и отделали так, что отец Никифор недели две не посещал службы в церкви. Придя в себя, он вскоре перебрался в другой приход, а нам прислали нового попа. Эта был ничем не примечательный священник, который механически совершал обряды и монотонно читал молитвы, будь то на крестинах, свадьбе или похоронах, – а что ещё нужно? Внешняя обрядность заменяет в народе веру, об истинном смысле которой мало кто задумывается.

Как звали того священника, я не помню, настолько тусклой и бесцветной личностью он был, но с церковью и религией для меня всё было кончено.

Мария

После гимназии я пошла работать. У нас в семье случилось большое несчастье: внезапно умер папа, и после его смерти мама осталась почти без средств. Но я решила зарабатывать своим трудом не только из-за семейных проблем: я решила доказать, что женщина может жить самостоятельно, что она не иждивенка мужчины, не раба для ведения домашнего хозяйства, не механизм для рождения детей.

В то время многие женщины стремились к образованию, к труду, но были лишены почти всех возможностей для того и другого. Сейчас, после двадцати с лишним лет советской власти, трудно себе представить, насколько униженными, лишёнными элементарных прав были женщины при царском режиме. Их не брали на работу, не принимали в высшие учебные заведения: наша знаменитая женщина-математик Софья Ковалевская вынуждена была уехать за границу для поступления в университет, и вся её научная деятельность прошла за пределами России.

Единственным образовательным учреждением, где мы, женщины, могли получить высшее образование, были акушерские курсы – акушерство считалось вполне женским занятием. Именно под видом обучения акушерству в Петербурге открылись Бестужевские курсы, названные по имени их первого директора. На самом деле они превратились в настоящий женский университет с очень сильной программой по точным, естественным и гуманитарным наукам, однако попасть туда было трудно: количество желающих учиться намного превосходило число учебных мест.

Помимо того, правительство скоро забеспокоилось, не сделаются ли опасными женщины, получившие образование, и стало вводить всевозможные ограничения против «Бестужевки»: количество слушательниц сократили, заодно сократили и количество преподаваемых предметов, а плату за обучение, наоборот, увеличили. Кроме того, от слушательниц стали требовать письменного поручительства от их родителей о политической благонадёжности.

Насколько общество не созрело для идеи о женском равноправии, свидетельствует и отношение к курсисткам. Помню, мне попался в нашей городской библиотеке потрёпанный журнал, в котором были критические отзывы о картине Ярошенко «Курсистка». Один из критиков увидел на полотне безобразную и нечистоплотную барышню и ничего больше; другой писал, что в её мутных глазах видны бесцельность, злоба и ненависть, что по наружному виду эта курсистка какой-то гермафродит, а по нутру – подлинная дочь Каина: её некому пожалеть, о ней некому помолиться, и это, быть может, и лучше – когда умрёт от родов или тифа, не будет скандала на похоронах. Третий писал, что эта девица с выпученными глазами, в шапке набекрень, спешит, должно быть, на известный промысел, несмотря на желание художника сказать: «Посмотрите, дескать, какое стремление к науке наших женщин».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации