Электронная библиотека » Брячеслав Галимов » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 5 июня 2023, 13:40


Автор книги: Брячеслав Галимов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Курсисток презрительно называли «стриженными» – они носили короткие стрижки вопреки неписанному предписанию для женщин носить длинные волосы. Я тоже остриглась, выйдя из гимназии, но в Петербург не поехала: во-первых, не было денег на учёбу и проживание, во-вторых, у нас в Тамбове составился кружок молодых людей, близких мне по убеждениям. Мы жили «коммуной», как часто жили раньше народники, начиная со времён Чернышевского: снимали на паях квартиру, покупая вскладчину всё необходимое – без каких-либо излишеств, разумеется. Деньги зарабатывали своим трудом: мне удалось устроиться, – благодаря людям, помнившим о моём папе, – конторщицей в дворянское Собрание. Платили там мало, но мне ещё повезло, потому что до пятого года женщин не принимали никуда, кроме как в акушерки, и, в виде исключения, учительницами в деревенские начальные школы. Лишь с пятого года начали принимать выпускниц курсов преподавательницами в женские гимназии.

Что греха таить: молодость есть молодость – в нашей коммуне возникали и романтические отношения. Мне очень нравился Володя Вольский – честный, искренний, умный и очень симпатичный. Его брат Михаил был кумиром наших девушек: он был даже красивее Владимира, но более всего привлекал свой яркой индивидуальностью, непосредственностью и смелостью. Занимая адвокатскую должность, он произносил на судах либеральные речи, которые потом передавались из уст в уста по всему Тамбову.

Владимир и Михаил Вольские происходили из польских дворян, сосланных в Тамбов за борьбу, направленную на освобождение Польши. В России эта польская семья совершенно обрусела и прониклась русскими освободительными идеями: Михаил был революционером-идеалистом, не принадлежавшим ни к какой партии, но Володя одним из первых в нашем городе вступил в партию социалистов-революционеров (эсеров), строжайше запрещённую и жестоко преследуемую в Российской империи.

Наши встечи с ним больше касались политических, чем любовных вопросов. Помню упоительный весенний вечер; мы гуляли по набережной нашей речки Цны. По краям аллеи, в густых кустах цветущей сирени свистели и щёлкали соловьи; издали доносилась музыка духового оркестра, игравшего вальс.

– Программа народников была правильной по сути, – горячо говорил Володя. – Помните первомартовское воззвание «Народной воли»? «Русский народ находится в состоянии полного рабства, экономического и политического. Народные массы не свободны от самого обидного надзора даже у своего домашнего очага, не властны даже в своих мирских общественных делах. Действия правительства не имеют ничего общего с народной пользой и стремлениями; в настоящее время оно открыто создает самый вредный класс спекулянтов и барышников. Народ облегают слои эксплуататоров, создаваемых и защищаемых государством».

Беда народников в том, что они опередили историю, – продолжал Володя, – они вышли на историческую арену, когда народ ещё не пробудился для массовой политической борьбы. Отсюда их переход к индивидуалистическим формам сопротивления, к террору. Но наша партия, считая себя преемницей народнического движения, будет проводить самую широкую агитацию в деревне, где живет более восьмидесяти процентов населения России, большинство из которого теперь подготовлено самими условиями российской жизни к решительным действиям. Мы не отвергаем, однако, и террор, но лишь как ответную меру на террор правительства: преступления, совершаемые властью, не должны остаться безнаказанными – сотни наших мучеников отдали свои жизни за это.


31. Сходка. Художник И.Е. Репин


Видите, в какое опасное дело я вас вовлекаю? – сказал он очень серьёзно. – И ничего взамен, кроме тюрьмы, каторги, возможно, и смерти.

– Я готова, – ответила я, глядя ему в глаза. – Как бы ни была тяжела моя судьба, я выбираю её.

– Маша! – воскликнул он, взяв меня за руки.

Мы смотрели друг на друга, не отрываясь, и этот взгляд всё решил.

– Влюблённые, – прошептал солидный господин, которые вёл под ручку свою даму.

– Счастливые, – вздохнула дама.

В коммуне заметили наши отношения и стали полушутя называть нас женихом и невестой. Не знаю, вышло бы что-нибудь большее из нашей робкой любви, но вскоре наступил пятый год, и моя жизнь резко изменилась.

Илья

Приехав учиться в гимназию, я боялся, что буду там «белой вороной», вернее, чёрной вороной среди белых лебедей – я был крестьянским сыном, обучающимся за казённый счёт и живущим на средства благотворительного фонда, который поддерживал талантливых детей из народа. Но мои страхи оказались напрасными: за исключением небольшой части гимназистов, приезжавших на занятия в собственных экипажах с кучером и лакеем, и подчёркнуто державшихся особняком, остальные были детьми разночинцев. Обстановка в гимназии была вполне демократическая – это выражалось и в отношениях учащихся между собой, и в отношениях учителей к учащимся. Субъектов, подобных чеховскому Беликову, в нашей гимназии не было, напротив, учителя были людьми прогрессивных взглядов, что относилось даже к классным надзирателям, в обязанности которых входило следить за поведением учащихся не только в стенах гимназии, но и за её пределами, включая посещение учеников дома.

Уважение к власти в это время совершенно пропало, а её стремление утвердить свой авторитет насильственными методами приводило к его окончательному падению. Неудачная война с Японией обострила все российские проблемы; в воздухе запахло революцией, приближался пятый год. Это было прекрасное время, предчувствие перемен, чего-то нового, безусловно хорошего – это была политическая весна.

Собрания, митинги, демонстрации были запрещены, но всё прогрессивное, живое находило способы обойти запреты. Например, на собрании какого-нибудь попечительского объединения говорились речи о помощи бедным, и при этом рисовалась картина ужасающей бедности в России. Никакой критики власти вроде бы не было, но и так было понятно, кто в этом виноват. Или на банкете по случаю юбилея издателя газеты ему желали дожить до времени, когда Россия будет свободна, и газета станет подлинным выразителем общественного мнения. Тоже никакой критики власти, но вполне прозрачный намёк на её недолговечность.

Гимназисты не отставали от прочих. Мы поставили шекспировского «Юлия Цезаря», пьесу, разрешённую, как ни странно, цензурой, но Цезарь был показан у нас тираном-самодуром, Антоний – его приспешником, ограниченным и жестоким, готовым уничтожить всякого, кто посягнёт на императора, зато Брут был настоящим героем, бросившим вызов тирании.

– Трепещите, тираны! Близок час отмщенья, ибо сказано: какой мерой меряете, такой и вам отмеряется – око за око, зуб за зуб! – этих слов не было у Шекспира, но наш Брут их произносил. Показав спектакль в актовом зале гимназии, мы заслужили бурные аплодисменты – хлопали не только гимназисты, но и учителя и родители, присутствовавшие здесь. Правда, это было единственное представление, повторить его нам не разрешили.

Надо сказать, что гимназистам всё было запрещено, вплоть до посещения частных собраний: власть зорко следила, чтобы молодёжь не ввязывалась ни в какие общественные движения. За малейшую политическую активность можно было получить «волчий билет» – решение педагогического совета гимназии об исключении без права поступления в любые другие казённые учебные заведения. Нечего говорить, что педагогический совет принимал такое решение по прямому указанию власти, а за попытку ослушания учителя могли получить свой «волчий билет» – паспорт с отметкой о неблагонадёжности и запретом проживания в крупных городах.

Тем не менее, отвратить молодёжь от участия в освободительном движении власть не могла. Невзирая ни на что, молодые люди шли на борьбу с правительством: в старших классах у нас были ученики, которые состояли в различных антиправительственных кружках – в том числе и я. Молодёжь всегда стремится вперёд, она рвётся к новому, сметая на своём пути отжившее старое, как весенний бурный поток.

Но прирученная молодёжь – какое тоскливое зрелище! Благопристойная, чинная, заискивающая перед властью она теряет свою силу, и тогда – горе молодёжи, горе государству! Такое уже было в России:

 
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно…
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны
И перед властию – презренные рабы.
 

Лермонтов был провидцем, он знал, к чему приведёт отсутствие свободной мысли и высоких стремлений молодого поколения. Недаром Николай Первый ненавидел Лермонтова и сделал всё, чтобы его погубить, но вспомнил ли царь пророческие слова поэта, когда выпил яд, видя полный крах своей политики?..

Мария

Пятый год был годом больших надежд. Не только мы, едва вышедшие из гимназии, но и люди, многие годы боровшиеся за свободу, верили, что Россия встряхнётся, наконец, и сбросит с себя вековые цепи рабства. Это были слова одного почтенного профессора, давнего либерала. Мы посмеивались над их выспренностью, но, в сущности, думали так же.

Зверская бойня, устроена властью в Петербурге девятого января, когда были убиты сотни рабочих, их жен и детей лишь за то, что они осмелились выйти на мирную демонстрацию, всколыхнула всю страну. Такая жестокость не была внове в России, но русские теперь изменились, они не желали больше быть бессловесным стадом. В ответ на насилие власти росло насилие народа, в ответ на её террор рос террор против неё.

Накануне демонстрации и митинга в Москве, запрещённых властями, нашими московскими товарищами было выпущено воззвание, в котором говорилось: «Московский комитет партии социалистов-революционеров считает нужным предупредить, что если эта политическая демонстрация будет сопровождаться такой же зверской расправой со стороны властей и полиции, как это было в Петербурге, то вся ответственность за зверства падёт на головы генерал-губернатора Сергея и полицмейстера Трепова. Комитет не остановится перед тем, чтобы казнить их».

«Генерал-губернатор Сергей», то есть великий князь Сергей Александрович, дядя царя, был одним из самых жестоких высших чиновников России: смертный приговор, вынесенный ему, был обоснован и справедлив. Когда великого князя вскоре убили бомбой, это вызвало ликование в Москве – люди подмигивали друг другу и зло шептали: «Наконец-то Сергей Александрович пораскинул мозгами». Официально был объявлен траур, состоялась панихида в Кремле, но на неё пришлось отправлять полицейских и государственных служащих в качестве «скорбящего народа».

Никто, из творивших зверства и надругательства над народом, не должен был остаться безнаказанным, – я готова была отдать свою жизнь в борьбе с преступным правящим режимом. Я была такая не одна: среди нас было немало юношей и девушек, которые добровольно обрекали себя на смерть, а некоторые шли на неё как на праздник. Пожертвовать собою во имя великих идей – такая смерть была подобна гибели титанов, бросивших вызов жестоким богам.

Но я не была похожа на тех моих товарищей, у которых сама мысль о смерти вызывала некое наслаждение. Смерть мне противна, – она отвратительна, безобразна и гнусна. Когда живое мыслящее существо перестаёт дышать, когда в нём навеки исчезают мысли, чувства и желания, это невыносимо обидно и страшно. Умом я понимаю, что всё в мире «пожирается жерлом вечности», как замечательно написал об этом Державин, а в философском смысле смерть индивидуума необходима для продолжения жизни рода, но смириться со смертью, принять её со стоическим спокойствием я не могу. Когда-нибудь смерти не будет – и не в выдуманном потустороннем мире, а в нашем, земном, – и жизнь от этого не прекратится, потому что люди найдут способ продолжать жизнь человечества без смерти.

Но сейчас смерть продолжает пожинать свою ужасную жатву, и люди помогают в этом костлявой старухе. Мы тоже были её слугами, но вынужденно: мы боролись с теми, кто служил ей охотно, с большим усердием. У нас в Тамбове жил некий Луженовский, советник губернского правления, личный друг губернатора Лауница, Этот Лауниц, несмотря на свою нерусскую фамилию, был ходячей иллюстрацией к типу русского губернатора в самом абсурдном виде: он был бы смешон, когда бы ни был столь мерзок.

Убеждённый член «Союза русских людей» и «Союза русского народа», Лауниц считал, что Россия должна идти исключительно по пути, установленному правительством, на основе русской церковности, русской государственности и русского хозяйства. Под этим подразумевались разработанные ещё при Николае Первом и воскрешённые при Николае Втором принципы православия, самодержавия и народности. То, что они также мало соответствовали современности, как идея «Москва – третий Рим», нисколько не смущало Лауница. Он был убеждён, что противники этих богом данных принципов есть враги русского государства и подлежат уничтожению.

«Союз русского народа» при содействии Лауница создал боевые дружины, которые устраивали при полном одобрении властей марши с хоругвями и иконами, нападая на всех, кого подозревали в кознях против России, – а это были интеллигенты, студенты, революционеры и, конечно, евреи, которых «русские патриоты» называли извечными врагами православия и погубителями народа российского. Лауниц дошёл до того, что выдал денежную награду в размере двух тысяч рублей, – доход средней крестьянской семьи за двадцать лет, – убийцам Герценштейна, депутата Государственной Думы, еврея и либерала, выступавшего за широкие аграрные реформы в стране.

Лауниц был категорически против реформ и беспощадно подавлял любые крестьянские выступления. Уже после моего ареста товарищи, оставшиеся на свободе, приговорили Лауница к смерти; на него было совершено пятнадцать покушений, пока он не был убит в клинике для лечения венерических болезней, на открытие которой приехал.


32. Демонстрация черносотенцев в Одессе, фото 1905 года.


Луженовский являлся не только личным другом и единомышленником Лауница, но и его ближайшим помощником, непосредственным исполнителем изуверских приказов губернатора. Особенно отличился Луженовский при подавлении крестьянских волнений в нашей губернии. В сущности, крестьяне требовали совсем немного: их требования имели не политический, а чисто экономический характер, но власть посчитала преступлением уже само то, что крестьяне посмели выступить. Луженовский получил приказ Лауница прекратить аграрные беспорядки. С двумя ротами солдат он прошёл около пятисот вёрст по Борисоглебскому уезду, творя страшные бесчинства: истязая крестьян, расстреливая, отдавая их жен и дочерей на поругании казакам.

Мы приговорили Луженовского к смертной казни; приговор должен был привести в исполнении Володя, но не успел, его арестовали. Я решила сама довести дело до конца, как в своё время Соня Перовская после ареста своего гражданского мужа Желябова, ответственного за подготовку покушения на Александра Второго, исполнила, всё-таки, приговор над царём. Но было бы ошибкой считать, что лишь отчаяние и горе вели тогда Перовскую, как и меня позже: главным было убеждение в своей правоте, в справедливости вынесенного приговора.

Я взялась за выполнение приговора, потому что сердце рвалось от боли: стыдно и тяжко было жить, слыша, что происходит в деревнях по воле Луженовского, который был воплощением зла, произвола, насилия. А когда мне пришлось встретиться с мужиками, сошедшими с ума от истязаний, когда я увидела безумную старуху-мать, у которой пятнадцатилетняя красавица-дочь бросилась в прорубь после казацких «ласк», то никакая перспектива страшнейших мучений не могла бы остановить меня от выполнения задуманного.

Илья

В пятом году уже ни у кого не было сомнений, что русское правительство сделалось только политической партией, которая охраняет интересы своры жадных псов, готовых на всё ради сохранения своей власти и ставящая свои корыстные интересы выше интересов страны. Так говорил Максим Горький, и он же описывал гнуснейшую комедию народного представительства – выборы в Государственную Думу, которые русские власти устроили под давлением необходимости.

Свободы, «дарованные» царём в октябре того же года, – слова, собраний, печати, – тут же начали ограничивать. Всё мало-мальски прогрессивное, хоть в небольшой степени несогласное с правительством, находилось под надзором полиции или Охранного отделения. То и дело закрывались газеты, в которых появлялись статьи, неугодные властям; не прекращались аресты оппозиционных деятелей.

Мало того, при высочайшем одобрении были созданы организации, вершившие самосуд над «врагами России»: «Союз русского народа», «Союз русских людей», «Союз Михаила Архангела». Всех их называли «черносотенцами» – они бесчинствовали на улицах, зверея от безнаказанности.

В то время в Москве был убит Николай Бауман, ему размозжил голову обрезком железной трубы один из черносотенцев. Мы ничего не знали о Баумане до его трагической гибели, но после неё он стал новым мучеником России, борющейся за свободу. Выходец из обрусевших немцев, настоящий интеллигент в особом русском смысле этого слова, то есть человек, отличающийся душевной чуткостью, благородством, честностью, – он был удивительно светлой личностью, настоящим рыцарем революции. Этого было достаточно, чтобы черносотенцы возненавидели Николая Баумана лютой ненавистью: его убили, когда он возглавил демонстрацию москвичей, шедших к тюрьме с требованием освободить политических заключённых.

Черносотенцы злобствовали и у нас, в Казани. Само их название подразумевало что-то мрачное, тяжёлое: в допетровской Руси так называли городских лавочников и мелких торговцев, теперь они же составляли основной костяк «русских патриотов» – впрочем, к ним примкнули и люди других профессий, одержимые идей уничтожения противников самодержавия и «родной русской государственности».

Среди наших гимназистов был, например, Осип Коровякин, который хватался тем, как ловко умеет обманывать покупателей в отцовской лавке, обсчитывая и обвешивая их. Но основной его темой были рассказы о «жидах, которые хотят погубить Россию»; в «Союзе русского народа», куда он вступил, ему давали соответствующую литературу. Его губы дрожали, а во взгляде появлялось что-то нечеловеческое, хищное, когда он рассказывал, как жиды ненавидят православных, как вредят им, как похищают русских младенцев, чтобы пить их кровь на еврейскую Пасху.

Мы с отвращением пресекали эти разговоры, но Осип не унимался; позже я видел его в рядах марширующих по улице черносотенцев – он нёс в руках портрет царя.

Я убеждён, что антисемитизм – это болезнь: антисемитизм разъедает мозг, подобно сифилису. Мне доводилось встречать людей, которые производили нормальное впечатление, пока не начинали говорить о евреях. Тут их лица искажали судороги, на губах появлялась слюна, глаза мутнели, – и они начинали нести о евреях какую-то гадкую чепуху.

Между тем, евреи – один из древнейших, умнейших и благороднейших народов на земле. Максим Горький писал, что крупные мыслители Европы считают еврея, как психический тип, культурно выше, красивее русского. Горького изумляла духовная стойкость еврейского народа, мужественный идеализм, необратимая вера в победу добра над злом, в возможность счастья на земле. «Старые крепкие дрожжи человечества, евреи всегда возвышали дух его, внося в мир беспокойные, благородные мысли, возбуждая в людях стремление к лучшему», – говорил наш великий писатель.

…Помимо прочего, черносотенцы обвиняли евреев в разжигании революции. Да, среди революционеров было немало евреев, но нельзя забывать, что евреи были угнетаемы и обижаемы в России – чего стоит «черта осёдлости»! А погромы? – когда при попустительстве, а то и подстрекательстве властей одичавшая толпа громила еврейские дома, убивая с садистской жестокостью женщин, детей и стариков! Можно ли было любить такое государство, можно ли было не бороться с ним?..

Помнится, Бердяев говорил, что активное участие евреев в революции очень характерно для России и для русского народа. Еврейский мессианизм родственен русскому мессианизму.

Мария

Я долго выслеживала Луженовского. Это был упитанный, богато, хотя и безвкусно одетый, самоуверенный и самодовольный человек, который изрекал фразы так, будто это были истины в последней инстанции. Он ходил всегда с охраной из полицейских и казаков, так что подобраться к нему было не просто.

Мои товарищи помогли мне: мы выяснили, что Луженовский часто приезжает в Борисоглебск – ему никак не удавалось, невзирая на все старания, усмирить до конца крестьянские волнения. Было ясно, что он не остановится ни перед чем; надо было торопиться с исполнением приговора, но Луженовский знал о нём и был очень осторожен: едва приехав в очередной раз в Борисоглебск, он тут же покинул город в экстренном поезде. Мы ждали по маршруту следования: я пробыла на одной станции сутки, на другой тоже и на третьей двое суток. Луженовский не появлялся; тогда, вернувшись в Борисоглебск, я стала ждать там.

Утром, при встрече очередного поезда, по присутствию казаков я решила, что едет Луженовский. Я взяла билет второго класса и прошла на платформу. Одетая гимназисткой, розовая, весёлая и спокойная, я не вызывала никакого подозрения, однако жандармы и казаки сгоняли с платформы всё живое, – попросили уйти и меня. Я вошла в пустой вагон; через несколько минут я увидела Луженовского, проходившего в густой цепи казаков.

Я выхватила револьвер и с площадки вагона сделала выстрел в Луженовского с расстояния двенадцати-тринадцати шагов, Так как я была очень спокойна, то не боялась промахнуться, хотя пришлось метиться через плечо казака. После моего выстрела Луженовский присел на корточки и в таком положении с удивительной скоростью побежал по платформе по направлению от меня. Если бы не трагизм этой минуты, я бы, наверное, рассмеялась.

Я сбежала с площадки вагона и быстро, раз за разом, выпустила ещё три пули. Луженовский упал.

Опешившая охрана опомнилась; вся платформа наполнилась казаками, раздались крики:

– Бей! Руби! Стреляй!

Я решила не даваться живой: я поднесла револьвер к виску, но удар по голове свалил меня наземь.

– Где револьвер? – слышу голос наскоро обыскивавшего меня казачьего офицера, и удары прикладом по телу и голове отозвались сильной болью во всём теле.

Удары продолжали сыпаться. Руками я закрывала лицо, но мои руки снимали прикладами с него и били по лицу. Потом меня за ноги потащили вниз по лестнице, так что голова билась о ступеньки, – дотащив до извозчика, резко подняли за волосы и бросили в пролётку.

Дальше всё, как в тумане. В каком-то доме меня допрашивал казачий офицер, – кто я и как моя фамилия. Идя на акт, решила ни одной минуты не скрывать своего имени и сущности поступка, но тут забыла фамилию и только бредила. Снова били по лицу и в грудь, потом отвезли в полицейское управление, там обыскали и отвели в холодную камеру, с каменным, мокрым и грязным полом.

В двенадцать или час дня пришёл помощник пристава Жданов и казачий офицер Аврамов; я пробыла в их компании, с небольшими перерывами, до одиннадцати часов вечера. Они были так виртуозны в своих пытках, что Иван Грозный мог бы им позавидовать. Ударом ноги Жданов перебрасывал меня в угол камеры, где ждал казачий офицер, – он наступал мне на спину и опять перебрасывал Жданову, который становился на шею. Они велели раздеть меня донага и, страшно ругаясь, били нагайками, издевательски приговаривая:

– Ну, барышня, скажи зажигательную речь!

Один мой глаз ничего не видел, правая часть лица была страшно разбита. Они нажимали на неё и спрашивали с той же издёвкой:

– Больно, дорогая? Ну, скажи, кто твои товарищи?

Я назвала себя, сказала, что я социалистка-революционерка. Это вызвало бурю бешенства: они выдёргивали по волоску у меня из головы и спрашивали, где другие революционеры. Потом тушили горящие папиросы о моё тело и говорили:

– Кричи же, сволочь!

Давили ступни моих ног сапогами, как в тисках, выходя из себя от злости:

– У нас целые села коровами ревут, а эта девчонка ни разу не крикнула! Нет, ты закричишь, мы насладимся твоими мучениями, мы на ночь отдадим тебя казакам.

– Нет, – поправился Аврамов, – сначала мы, а потом казакам…

Меня повезли в Тамбов. Поезд шёл тихо, было холодно и темно; чувствовалось дыхание смерти, но мне предстояло пережить ещё нечто отвратительное. Аврамов увёл меня в отдельное купе. Он был пьян, его потные руки обнимали меня, губы шептали гадко:

– Какая атласная грудь, какое изящное тело!

У меня не было сил бороться, да и бесполезно. Разбила бы себе голову, да не обо что.

Аврамов, склонившись ко мне, продолжал шептать:

– Почему вы так скрежещете зубами – вы сломаете ваши маленькие зубки…

Я заснула на час только перед Тамбовом. Там меня отвезли в тюрьму, где я сильно болела. Несмотря на то, что я была очень слаба и часто теряла сознание, следствие было проведено по всей форме. Затем состоялся суд, и меня приговорили к повешению.

Илья

Власть расправлялась с протестным движением, опираясь на полицию, жандармов, казаков, черносотенцев и попирая даже собственные куцые законы. О правосудии в ту пору не могло быть и речи – остановить этих мерзавцев можно было только пулей.

Партия социалистов-революционеров становилась всё более популярной, я и мои товарищи по гимназии с восторгом читали листовки эсеров, расклеенные по городу. Там говорилось следующее: «Сильнее, чем кто бы то ни был, мы во всеуслышание порицаем террор в свободных странах. Но в России, где деспотизм исключает всякую открытую политическую борьбу, где нет спасения от безответственной власти, самодержавной на всех ступенях бюрократической лестницы, – мы вынуждены противопоставить насилию тирании силу революционного права».

Выстрелы в зверствовавших с благословения самодержца негодяев звучали по всей России, однако казнь Луженовского стала особенно известна. Юная девушка, не пожалевшая жизни во имя справедливого возмездия, и затем подвергшаяся неслыханным издевательствам и пыткам, – Мария Спиридонова сделалась национальной героиней. Поэт Максимилиан Волошин написал стихи о ней, которые мы громко читали в гимназии:

 
На чистом теле след нагайки,
И кровь на мраморном челе…
И крылья вольной белой чайки
Едва влачатся по земле…
 
 
Она парила гордо, смело,
И крыльям нужен был простор…
Но – вот, в грязи трепещет тело,
И вольной птицы меркнет взор.
 

Учителя укоризненно призывали нас к порядку, но в их взглядах мы видели сочувствие.

Жадно мы ловили новости о суде над Марией, по рукам ходила листовка с её письмом из тюрьмы: «Осталось прожить несколько дней. Настроение у меня бодрое, спокойное и даже весёлое: чувствую себя счастливой умереть за святое дело народного освобождения. Прощайте, дорогие друзья, желаю вам жить в счастливой, освобождённой вами России».

Смертный приговор – казнь через повешение – вызвал всеобщее возмущение; повсюду проходили митинги в поддержку Марии, и люди шли на них, не боясь полицейских облав и казацких нагаек. Власть дрогнула: повешение было заменено бессрочной каторгой. Фактически это означало замену одного вида смерти на другой, на каторге никто не мог выжить долго, но, всё-таки, это была наша победа.

С большим удовлетворением мы встретили также известие о заслуженной каре, постигшей помощника пристава Жданова и казачьего офицера Аврамова – подонков, пытавших Марию. Эсеры приговорили их к смерти, причём, объявили об этом публично, так что Жданов и Аврамов последние месяцы жизни провели в страхе. Кстати, зловещая личность Жданова породила легенду о его призраке, который наводил ужас на тамбовцев, появляясь по ночам в их квартирах и позволяя себе всякие грубости и ругательства.

…Да, Жданов и Аврамов получили по заслугам, но сколько ещё таких ждановых и аврамовых продолжают бесчинствовать на огромных просторах нашей многострадальной России, думал я тогда. По долгу бесчеловечной службы и велению своих чёрных душ, эти нелюди измываются над теми, кто попал в их лапы. Что движет ими? – ведь они и составляют силу, поддерживающую власть: что могла бы сделать без них кучка верховных негодяев?

Я вспоминал Достоевского – страшный эпизод из реальной российской жизни, показанный им в «Братьях Карамазовых». Отставной генерал разводил собак у себя в поместье, и однажды дворовый мальчик случайно поранил ногу любимой генеральской собаке. Генерал приказал раздеть мальчика донага и затравить его псами. На глазах у матери собаки вгрызлись в ребёнка, – разрывали его до тех пор, пока тело не превратилось в кровавое месиво. «Что надо было сделать с этим генералом?» – спрашивает Иван Карамазов своего брата Алексея, глубоко верующего во Христа. «Убить», – отвечает побледневший Алексей, и так должен был ответить на его месте каждый человек.

Но что делать с псарями, затравившими ребёнка по приказу генерала? – спрошу я. Им нет оправдания: если бы за неповиновение генерал наказал их, разве это не было бы лучше, чем выполнить его изуверский приказ?

Что заставляет всевозможных псарей выполнять чудовищные приказы своих генералов? Граф Толстой говорил, что цена этим людишкам – медный грош, а им платят большое жалование, вот они и готовы за это на любые преступления. Я не согласен с ним: никаким жалованием нельзя объяснить запредельную жестокость, которую они проявляют. Что это – злобное упоение ничтожеств, получивших власть над людьми, которые выше их во всех отношениях? Или извращённое удовольствие от людских мучений, похожее на то, что описал маркиз де Сад? Впрочем, я не знаю и не хочу знать, что движет ими; мне известно лишь одно – они ублюдки человеческого рода.

Но я задавал себе и другой вопрос: почему люди терпят издевательства над собой этих подонков? Разве нет в этом тоже чего-то болезненного, извращённого? Позже я прочёл статью Бердяева «О «вечно бабьем» в русской душе» и со многими его выводами согласился. Великая беда русской души в женственной пассивности, переходящей в «бабье», и это «бабье» – не вечно-женственное, а вечно-бабье, – чувствуется и в самой России. Как баба терпит пусть и чуждого ей, но мужа, так и Россия терпит пусть и чуждую ей, но государственную власть.

Русские привыкли терпеть и полюбили терпеть. В этом терпении в самом деле есть что-то болезненное, эдакий садизм наоборот, то есть наслаждение от собственных мучений – извращение, описанное, кажется, каким-то австрийцем. Достоевский писал о том же, его романы – это смакование страдания.

Когда я думал обо всём этом, мне, подобно Бердяеву, жутко становилось за судьбу России. Терпение – судьба раба, который с покорностью носит свое ярмо, а рабом быть проще, чем свободным человеком. За раба решает его хозяин; не зря отношения между богом и верующим человеком это отношения господина и раба. Церковь учит, что в таком рабстве и есть высшая ценность жизни, но свободный человек не хочет быть рабом у кого бы то ни было, будь то сам господь-бог. Высший судья для свободного человека – его совесть, а она куда более строга, чем законы божьи. Свобода – это бремя ещё более тяжёлое, чем рабство, но только она открывает перед человеком такие высоты, каких никогда не достичь рабу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации