Текст книги "Остромов, или Ученик чародея"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 48 страниц)
Тесно, склизко, плохо в теле тому, кто – вот глагола пока не придумано.
6
Я же говорил, – радостно повторял Кугельский. – Что же вы так, товарищ Даня. Кто же будет теперь убирать. Прислуги нету.
Даня смотрел непонимающе.
– Наблевал на лестнице, – торжествовал Кугельский. – Похвастался едой, называют это. Вы бы хоть не пили, если не можете.
– Ты что, спал там? – нападала Варга.
– Не спал, – отвечал Даня. Сейчас он выглядел сомнамбуличней Татьяны, наконец стряхнувшей Мелентьева с плеча и заинтересованно наблюдавшей за сценой.
– Где ты был вообще? Тебя полчаса нет.
– Полчаса? – повторил Даня тупей прежнего.
– Что с вами? – сипло воскликнул Одинокий, почувствовав возможность кощунства. Такого он не пропускал. – Мечтал, мечтал и сблевал. Хвалю, юноша! Поэзия – тоже рвота. Рвота идет горлом, неудержимо, как песня! – И захохотал. – Спел на всю лестницу! Поздравляю вас, новый Орфей.
Так и назову сборник, догадался он. Гораздо лучше «Плевка».
– Хоть до очка добежал бы, – брезгливо сказала Рига, только что употребленная на лестнице. Сразу после того, как Плахов от нее оторвался, он почувствовал неудержимый спазм и, судорожно дергаясь, извергся вторично – на этот раз через рот; Даня этого видеть не мог, ибо смотрел в это время не туда. Рига успела полюбить Плахова, хорошо отодрал, дельно, а что сблевнул, бывает. Допустить, что он сблевнул от прихлынувшего омерзения к ней, она не могла и правильно делала. Плахов блевал исключительно от физиологических причин. Рига-то знала, кто нарыгал, но покрывала любимого, горячая, чистая душа.
Было около одиннадцати, время расходиться. Риге и Ларе предстояло еще тащиться в общежитие, после полуночи не пускали.
– Кто же будет убирать? – уже серьезней повторил Кугельский.
– Да тряпку ему в руки! – крикнул Одинокий. – Дело поэта – платить за слова. Я всю жизнь расплачиваюсь.
– Так ты и убирай, – сказала Варга. – Ты и наблевал небось, певец.
Ей невыносимо жаль было Даню, который в самом деле, кажется, перепил с непривычки. Она видала такие случаи, вообще повидала достаточно, и Даня выглядел так беспомощно, что в эту минуту она его, пожалуй, любила. Ей сила вообще не очень нравилась, такой еще побьет, чего доброго.
– Йа?! – театрально возмутился Одинокий. – Я не выходил отсюда, прелестница!
– Такой, как ты, и не выйдет, а наблюет.
От мерзкого, слишком часто повторяемого глагола запах рвоты, казалось, пропитал всю комнату. В другое время Даня непременно взял бы ведро и тряпку и поплелся убирать неведомо за кем – он в самом деле не знал, что творило тут его обездушенное тело, – но низринуться с высот, где он был только что, в лужу на лестнице… как угодно, это было выше сил.
– Где тряпка у тебя? – спросила Варга. И она в самом деле пошла бы, но тут у Плахова, честного малого, взыграла совесть.
– Ну не вам же убирать, – сказал он грубовато. – Ладно, чего там. Давай ведро, Кугельский.
Убрала в конце концов Рига, любовь творит чудеса.
7
Апро день рождения не вспомнили, – сказала Варга, прижимаясь к нему. Они шли по пустой набережной – она настояла пойти долгим путем и вдоль реки.
– Слава богу, – буркнул Даня. – Еще бы не хватало.
Он чувствовал себя крайне странно и, пожалуй, неприятно, – душа не могла примириться с новым знанием, а тело отвергало эту душу, слишком много понявшую о его ничтожестве.
– А чего там было-то, на лестнице-то? – не отставала Варга. – Чего-то они там делали-то?
Она смеялась, дурачилась, надеялась его растормошить. Опьянение ей шло.
– Ты знаешь, – начал Даня и осекся, как Гамлет перед товарищами: нет в Дании ни одного злодея… – Это очень странный опыт. У меня еще не было такого.
– В Крыму жил и не пил, – смеялась она.
– Нет, какое. При чем тут – пил, не пил… Ты тоже, что ли, думаешь, что я напился?
– Что мне думать, я вижу.
– Ничего ты не видишь. Я с полустакана и в детстве не пьянел.
– Самогон их дрянь, – заметила она. – Из костей гонят.
– Каких костей?
– Животных костей, что, не знаешь? Собирают мослы коровьи и гонят.
– Не может быть, – усомнился Даня.
– Во всех очередях говорят.
– Как же ты пила?
– А что ж не пить, разве у меня кости не из того же сделаны?
– Господи, Варга, сколько у тебя всяких глупостей в голове.
– Ну и глупостей, – согласилась она ласково. – Ну и дура, а ты умный, всю лестницу им обрыгал.
– Да какое! – поморщился он. – С чего ты вообще…
– А и правильно сделал, – сказала она и поцеловала его в щеку. – Жалко, что не их, а лестницу только.
– Варга, – решился он наконец. – Питье вообще ни при чем, может, только так… черт знает, подтолкнуло. Я сегодня сделал то, чему Остромов хотел выучить Линецкого, помнишь?
– Выход? – поразилась она. – Ах, что ты все врешь! Не стыдись, миленький, что же стыдного напиться? Врать стыдней!
В материнстве ее и снисходительности была невыносимая фальшь – верно, собственная мать ее так воспитывала, мало любила и вот заставляла себя повторять игривые прописи, ни в одну из которых не верила.
– Я не вру, – почти крикнул он. – Я видел… Я все видел, что было в комнате.
– Ничего в комнате не было, – испугалась она, и он понял, что она не того боится.
– Я видел, что ты его оттолкнула. Но ты сказала ему про учителя.
– Ничего я ему не говорила, я вообще с ним не говорила, я с этой Таней говорила, лошадью, – затараторила она слишком оживленно, чтобы он поверил. – У нее глистоз, она не знает, куда деваться.
– Что у нее? – переспросил Даня, чувствуя, что сейчас она опять наговорит своей дивной ерунды и он, только что экстериоризированный, опять умилится.
– Глистоз, у ней поэтому и брюхо твердое. Она вся твердая, как доска. А я вся мягкая, хоть не жирная, вот потрогай, – она схватила его руку и ткнула этой рукой меж грудей, чего бы он не отдал за это раньше! – А она твердая, это бывает, я знаю.
– Ты сказала, Варга, – повторил он. – В этом ничего нет плохого, он сам просил распространять среди надежных… но ведь этот – о чем ты, Варга!
– Ничего я не говорила! – возмутилась она, и на этот раз он почти поверил. – Я танцевала там, а ты пропустил.
– Ты же сказала, что не будешь.
– Скучно стало, кавалер ушел, вот и танцевала. Я им итальянский танцевала, с лодкой, ты не видел. Этот круглый твой по полу ползал, следы целовал. Поставьте, говорит, ножку мне на голову, я лизну. Я бы так ему лизнула, он бы из круглого квадратный стал.
Даня усомнился. Это было по-кугельски. Может, ему и впрямь все привиделось и он только потерял сознание от дрянного самогона? Нет, не может быть. Ему негде было взять те краски, которые он видел во время зрелища, зрелища: что угодно, а этого в нем не было.
– Варга, – повторил он очень серьезно. – Я тебе правду говорю. У меня была экстериоризация сегодня.
– Ой, иди к бесу, – отмахнулась она. – К бесу, к бесу. Что ж, и защиту ставил?
Даня похолодел. Он в самом деле не поставил защиты, ибо душа вырвалась с силой, как вода из крана, а потому в беззащитное тело могла проникнуть любая дрянь, вот отчего ему теперь так неловко и даже руки как будто повинуются с трудом. Но тогда бы он ощутил присутствие еще в первый миг, на лестничной клетке. А там, он помнил, было пусто, только холодно.
– Это очень ненадолго, – стал оправдываться он. – Я не очень там чувствовал время… но прошло в самом деле меньше получаса.
– Слушай, – она вдруг остановилась и прижала горячую ладонь к его губам. – Хватит. Этого не бывает ничего.
– Да ты что! – вырвался он. – Даже Тамаркина чувствует!
– Тамаркина деревенская дура и чувствует что попало. Этого ничего нет. Там весело бывает и все такое, и сам очень милый, старый, но ты мне это не говори. Это даже не думай. Ничего этого нет, ты понял? Я думала, ты играешь, а ты всерьез. Брось, глупости. Из человека душа не выходит. Из человека знаешь что выходит?
– Варга! – крикнул он. – Я видел…
– Видел он, – сказала она пренебрежительно. – Видел. Мало ли что видел. Ты был пьяный и морок видел. А тебе надо не морок видеть, а девушку. Девушка тебе сейчас подарок будет дарить.
– Какой подарок, – залепетал он, но она уже тянула его за руку в к темному скверу. – Подожди, послушай…
– После, после, – шептала она. – Иди. Видишь домик?
В глубине сада «Спартак», разбитого на месте здешнего глухого парка, в самом деле виднелся темный сарай, где садовники держали инвентарь. Это был аккуратный зеленый домик в две комнаты – в одной стояли грабли, лопаты и прочие вилы, в другой садовники попивали чаек, отдыхая.
– Ключик, ключик, – приговаривала Варга, таща его за собой. – Одна всего бутылка, и вот ключик. Можем сюда приходить, пока тепло. У тебя сегодня подарок. Будет тебе день рождения, а не то что блевать с дураками.
– Варга, – упирался он.
– Ты что?! – остановилась она и уперла руки в боки, гневно блестя глазами. – Ты девушку хочешь баснями кормить, разговоры разговаривать? Девушка исплакалась вся. Иди давай. Все плохие, а ты еще хуже, – она толкнула его в грудь, но тут же снова схватила за руку и потащила к домику.
То, о чем Даня так давно мечтал, должно было теперь случиться в садовничьем сарае – неожиданно, не ко времени и не к месту, как всякое исполнившееся желание. Бойся услышанных молений. Он получил ко дню рождения два подарка – небесную мистерию и земное грехопадение, и после первой у него не было никаких сил на второе. Варга, ругаясь сквозь зубы, ковырялась ключиком в замке, и он с ужасом думал, что сейчас должен будет повторить это движение, к которому у него нисколько не лежала так и не улегшаяся в теле душа; еле-еле душа в теле – связи, которые их скрепляют, не были еще налажены, а без этих связей какая могла быть любовь? Тело было отдельно и ничего не хотело, у души были другие заботы.
– Варга, ради бога, в другой раз, – сказал он дрожащим шепотом, ненавидя себя, жестоко стыдясь и где-то на страшной глубине смеясь над всем этим.
– Данечка, все знаю, – шептала она, разобравшись наконец с замком. – Все знаю, первый раз, ничего, бывает. Это еще не поздно, бывают, знаешь, такие, что и в сорок только наконец… Не бойся, Данечка, самому смешно станет…
– Да уже смешно, – сказал он, но она, к счастью, не слышала. В домике хорошо пахло сухим деревом и пылью, и стоял на столике самовар. В темноте Даня не разглядел, что еще там было, а Варга, видно, была тут не впервые, готовилась, по-хозяйски раскидала по углам табуретки, расчищая место на полу, и тянула его к себе.
– Не бойся, – шептала она, – это только вообразить нельзя, а как начнешь, так сейчас и получится. Ложись сюда.
Но как в ином состоянии, если долго не пишется, не можешь и вообразить себя слагающим стихи, – так теперь Даня не мог представить, что станет делать это с чужим телом: он не мог еще разобраться со своим. Может быть, когда-нибудь, не здесь и не сейчас, – но сама мысль, чтобы… Под тряпками у нее не было никакого белья, все это надо было разматывать, она уже стонала и выгибалась, хотя он просто лежал рядом, как труп в пустыне. Как труп в пустыне я лежал. Если бы к пророку после этой операции явилась гурия и потребовала ее удоволить, он тоже ничего не смог бы сделать. Ему только что водвинули угль, пылающий огнем, и сама мысль о том, чтобы водвигать еще что-то в кого-то, представилась бы ему не кощунственной даже, а смешной, не говоря о том, что все тело ныло, обиженно пеняя душе на получасовую отлучку. Экстериоризация была болезненней самого жестокого похмелья, хоть и похожа отдаленно, – но, как сказал бы один любитель гипербол, возводила в квадрильонную степень.
От Варги пахло уже не только духами, резко и незнакомо, и она была еще горячей, чем всегда. Даня впервые в жизни скользил рукой по голому и гладкому, чужому, угадываемому столько раз и все равно неожиданному – он поражался пустынной, бедуинской сухости ее кожи, чувствовал, как эта кожа тонка, чувствовал ее хрупкие ребра и неожиданно сильные, крепкие ноги, все это гладил и ничего не хотел. Она лезла ртом к его рту, потом ниже, потом уж вовсе туда, куда он не мог помыслить, – и все это время ему было стыдно, а глубже, за стыдом, смешно, и это значило, что теперь уж точно ничего не случится. После доброй четверти часа тщетных усилий он вырвался наконец и сел на деревянном грязном полу.
– Варга, – сказал он хрипло. – Ничего не будет сегодня.
– Тюфяк, – сказала она равнодушно и принялась быстро накручивать тряпки.
– В другой раз.
– Никогда ничего не будет. Тюфяк. Лучше со стариком, лучше я не знаю с кем…
– Варга, – повторил он. – Подождем.
– Ничего не буду ждать, пошел вон отсюда.
Он встал, вышел, тупо улыбаясь, – слава богу, в темноте ничего не видно, – и ждал, пока она запрет дверь.
– Не ходи к нам! – крикнула она, убегая, и он впервые заметил, как некрасиво она бежит, загребая ногами, развеваясь тряпками.
– Девство мое, чистота моя, – сказал он с отвращением и засмеялся. Но за стыдом и отвращением к себе было иное – компенсация, которой он еще не понимал. Вернувшись на пустую набережную – который час? два, три? – он долго вглядывался туда, где, казалось ему, было окно. Ни звезды, ни намека на просвет не было там. А что он ждал увидеть? Крышку люка?
Редкость, значительная редкость, подумал он. Гораздо более во всяком случае значительная редкость.
Глава одиннадцатая
Мосолова была некрасива. Ее привел Мартынов – вообще с его появлением дела пошли, пошли: одних гороскопов за неделю продавалось три десятка, всех же слушателей в кружке насчитывалось восемнадцать, да частных занятий набегало до шести. У Остромова не всегда теперь было время подчитать конспекты, посидеть в Публичке, выпить, наконец, водки, что было много важней. У его клиентуры хватало забот, и он совмещал в себе няньку, врача, любовника, учителя, работодателя – каждого утешь, с каждым посиди, каждому выпиши смысл жизни трижды в день по столовой ложке после невкусной еды, чтобы показалась приемлемой.
Он лечил от черной ипохондрии и желтой лихорадки, недержания мочи и бесплодия; предсказывал судьбу, толковал сны, вразумлял непослушных детей. Эти люди ничего теперь не умели делать сами. Согласившись со своей бывшестью, они утратили все навыки, позволявшие удержаться на плаву, и чем бешеней сопротивлялись, тем быстрей опускались. Старуха Ляцкая, пару раз притащившаяся на лекции по арканам, разучилась завязывать шнурки на ботинках. Она, впрочем, никогда не умела этого как следует – генеральша, ей ли снисходить, – но в девятнадцатом году помнила, а в двадцать шестом разучилась. Однажды Остромов увидел, как его Ирина с изумлением пялилась на платок: она словно забыла начисто, что это такое. Он приписывал это лекциям, уносившим слушателей в тонкие миры, и сам подчас забывался, воспаряя, – придумывалось изумительное, никогда не сочинялось с такой легкостью, – но тут дело было не в лекциях: слушатели распадались, и нужно было побыстрей забрать у них остатки, пока они еще помнили слова «подсвечник», «серебро», «взнос».
Питался он теперь хорошо. Кружок содержал его исправно, занятия приносили до пяти червонцев в хороший день, он начал прикапливать. Ирина сшила ему плащ из волшебного алого сукна, приобретенного на Сенном за сущие гроши. Но драгоценней всякого сукна, плаща, белого мяса, которое теперь почти приелось, было сознание подлинной своей необходимости: так в нем еще не нуждались. Он почти любил их всех, и как не любить – для учителя это вещь естественная; вот был бы сюжет – так отлично настроив дело, провалить его из-за мелкой жалости, сделаться одним из них… Но судьба была за него, и они были так ничтожны, так зловонны, что он и на секунду не мог себя представить в их ряду. Словно с утратой человеческого статуса, с переходом в ранг бывших утратились все их человеческие заботы и остались самые вонючие: телесные недуги, денежные страхи, беспомощность и то особое беспокойство, когда масштаб твоей и всеобщей катастрофы превосходит возможности твоего ума. Они чувствовали, что все не так и идет все более не туда, но не в силах были понять, почему, за что это им и в каком направлении карабкаться. Я удивляюсь, думал Остромов, я удивляюсь! Он не знал, как можно этого не видеть. Разумеется, они были виновны, хотя бы в том, что, когда не поздно еще было препоручить страну сообразительным людям – каковы были люди его круга, наросший наконец в России мыслящий и деловитый слой, вроде незабвенного Извольского, блистательного Зюкина-Маринелли и многих, многих еще способнейших индивидов, – они медлили, канючили, цеплялись за закон, а то и откровенно презирали. Теперь за это они дотлевали на своем гноище, и жалобы у них были такие, что исключали всякую жалость: Остромову легко было демонстрировать надмирный, учительский хлад. Пожалеть он мог бы одну Ирину, но она-то как раз была на плаву.
Вот тоже и Мосолова. Мосоловой он побрезговал бы даже вначале, когда кружок еще не определился, когда Остромов заглядывался на встречных женщин. У нее было нечто вроде половой истерии, в форме ночных страхов, – Остромов знал этот тип и знал, что рядом с мужчиной никаких страхов бы не было; наконец он запретил ей прибегать в неурочные часы, но тут она явилась с Юргевич – в надежде подкупить его, что ли? Юргевич было двадцать восемь лет, она работала учетчицей на картонажной фабрике, но когда-то, при иных условиях, несомненно блистала бы, пусть и в полусвете. Тут тоже было не без истерии, но с этой хотелось по крайней мере иметь дело. Он назначил ей встречу; приперлись обе. Применен был гороскоп, заглядывание в прошлую жизнь, указание на влажный Меркурий, – Меркурий сработал, и Юргевич, округлив огромные глаза, полюбопытствовала, что делала в предыдущем перерождении. Она была с явной еврейской примесью, дочь медика или адвоката, экзальтированная барышня, каких множество было в тринадцатом году, и тогда он не связывался, зная их болезненную привязчивость, а теперь было бы даже любопытно. Воображение его дремало в тот день, может быть, по причине влажной августовской жары, и он попросил, чтобы она сама проникла в собственное прошлое, а дальше дело двинулось. Она оказалась в высшей степени медиумична, то есть готова воспринять все, что он подсказывал. Выяснилось, что первое ее воплощение было в Афинах, и там она была гетера; из долгого опыта путешествий по чужим перевоплощениям Остромов знал уже, что в Афинах все мужчины были философы, а женщины гетеры, отчего, надо полагать, город и пал, покоренный Спартой, где, в свою очередь, не было никого, кроме мужчин и лисят. В Афинах Юргевич содержала салон, где бывал Солон. Она трогательно зажмуривалась и страстно пыталась вызнать у памяти, что делал с нею Солон, хотя Остромов, например, воображал это без всяких усилий. Второе воплощение Юргевич было в Шотландии, и там она была, знамо, ведьма, и тоже, вероятно, держала салон, за что и поплатилась при бурном одобрении шотландских пивоваров. В третий раз ее сунуло в Париж времен термидора, где она сперва держала салон, а потом сложила голову на Гревской площади, причем ее любовник, одетый санкюлотом, то есть, видимо, sans culottes[23]23
Букв. «без штанов» (фр.).
[Закрыть] от садического возбуждения, рыдал в толпе, не в силах отсрочить казнь. Из мировой истории Юргевич знала только то, что касалось разврата и казней. Это был случай, близкий к идеальному. Теперь ее воплотило в Ленинграде, на картонажной фабрике, где не было ни казней, ни разврата, а только грубые приставания пролетариата, в котором она никак не могла увидеть ни санкюлотов, ни шотландских пивоваров. «Я должен говорить с вами наедине», – сказал Остромов. «Ах нет, – воскликнула Юргевич, я чувствую себя настолько в вашей власти, что не ручаюсь». – «За что?» – спросил он властно, и Мосолову сдуло.
Он думал применить тройственную инициацию, завершавшуюся обычно по схеме «У», то есть «Уста»; но уже на первой стадии натолкнулся на сопротивление, тем более яростное, что она сама желала, и он видел это, желала страстно, и не возражала против него как такового, – однако тут был внутренний барьер, посерьезней всего, с чем он сталкивался доселе. Обычно у Остромова не было повода усомниться в силе своего гипнотизма; но здесь о переходе на вторую стадию нечего было и думать. Остромов с досады посулил ей отчаяние и бессонную ночь, и отпустил со злобой; злоба исчезла, когда она примчалась на другой день с раскаянием и пыталась сама склонить его к первой стадии, но на переходе ко второй дико взвыла и выскочила из комнаты. «Может быть, дело в комнате? – спросил он. – Давайте попробуем у вас или где-либо еще». Но у нее было нельзя, мать, безвылазность, подозрительность. «Отлично, – сказал Остромов после третьей попытки, когда она вернулась через неделю в обычной еврейской истерике, не понимая сама, чего хочет. – Мы никуда не сдвинемся без глубокой регрессии, какую способен предоставить только спиритический сеанс». «Да, я требую, я настаиваю, – закричала она, – я должна понять, в чем здесь дело, и почему мучительная тяга к вашему…» – «Эгрегору», – подсказал он. «Да, почему мучительная тяга к вашему эгрегору всегда так сопряжена с чувством страстного внутреннего протеста, с ощущением, что меня за это сожгут – как тогда, в Эдинбурге…» Сжечь не сожгут, подумал Остромов, а выпороть не мешало бы.
У Юргевич случались озарения, она видела будущее. Разумеется, всем этим озарениям была грош цена. Она ничего не видела и не умела, ей вечно что-то являлось, она прибегала с рассказами о новых озарениях, все какие-то рынки и на них нищие, и толпы, текущие в воронку; с особенной назойливостью почему-то именно рынок, и каракулевые шубы, и бочки. В русских деревнях этот тип назывался кликушей, но откуда это было в ней, горожанке, сроду не видавшей сельской истерики? Она уверяла, будто в детстве однажды предсказала брату падение с лошади; смешно. Кто же не предскажет падения с лошади тому, кто в четырнадцать лет полезет на нее впервые? В воспоминаниях о детстве она путалась, у нее все там как-то спеклось, слежалось, как у несчастной Лизы Савельевой, начисто забывшей, Лиза ли она, Амальфия или китайский странник Ли Сян Цзы. Юргевич рассказывала о себе ужасные вещи. Она будто бы предсказывала несчастливое замужество гимназической подруге, и подруга погибла через день после свадьбы, убитая ревнивым поклонником, с которым они все вместе так весело катались на коньках за год до того; революция тоже явилась ей в каком-то из снов, и даже отцу она в приступе лунатизма сказала – не ходи по льду; но он ушел в Финляндию в двадцать первом и пропал без вести. Почему-то ее предсказания всегда были о несчастьях; что ж, умом трезвого человека Остромов мог проанализировать и это. Мрачные пророчества надежней – рано или поздно всегда будешь прав; да они же и запоминаются лучше счастливых. Несколько раз, когда она долго задерживалась на нем своим тяжелым, гнетущим взглядом – как хороши должны быть такие глаза в минуту истинной страсти, и как сладко было бы расколдовать этот кактус! – Остромов чувствовал себя в самом деле не совсем уютно, но иудеи сами были недурными ловцами душ и умели пустить пыль в глаза. Одно было неясно: если она так недвусмысленно тянется и даже льнет к нему – что мешает ей перейти последний предел?
– Я вам верю не до конца, – сказала она однажды. – Я сегодня ночью много о вас думала, и всегда почему-то вижу рынок.
– Может быть, вы видите его вне связи со мной? – пошутил Остромов. – Может быть, вам просто хочется пойти на рынок, купить себе творогу?
– Вы опять не всерьез. А ведь это нам о чем-то предупреждение. Я многое вижу, ах, многое. Меня уже жгли за это в Эдинбурге. Было очень неприятно.
– Вот видите ли, – говорил Остромов раздраженно, – все это полузнание, полуначитанность… Вы читали много, но, как многие, поверхностно. Дар предвидения не ходит один. Его надо, во-первых, стяжать, то есть молиться; во-вторых, он сопряжен почти всегда с исцелениями, а вы ведь не исцеляете? Оставьте, не занимайтесь доморощенными гаданиями, все это «Синяя Блуза». Я учился этому годы, десятилетия, и между тем касаюсь лишь подножия Истины. Что вы хотите сделать, ничему не учась и не доверяя учителю?
– Я доверилась бы вам, – шептала она, и ее черносливовые глаза набухали слезами. – Но я слишком вижу… я вижу этот рынок и этот каракуль… и среди этого, в темном пятне, – вас, а себя я в этой картине вовсе не вижу…
Остромов вздыхал и принимался осушать ее слезы, но на переходе к третьему плану, когда он уже изнемогал, она с криком кидалась из комнаты, чтобы через три дня явиться снова. Он хотел было просто объяснить ей, что сейчас не тринадцатый год и обставлять простейшие вещи роковыми деталями попросту нет времени, но опасался взрыва – с женщинами ее породы прямота только портила весь расклад.
Он сам не знал, что его тянет к этой дуре, к иудейке в позднем цветении, накануне стремительного, скучного увядания, почти неизбежного зоба и неостановимой брюзгливости. Сейчас в ней еще было нечто, и он готов был потерять голову – особенно эта страстность, с которой она воображала афинские оргии, шотландские пытки, – но Остромов был не из тех, кто легко доверяется. Он предположил даже, что она подослана – может быть, Варченкой на предмет контроля, – и попробовал намекнуть, но обнаружил полное непонимание. Тем не менее он подоткнул и этот угол – пригласил его на спиритический сеанс в ближайшую пятницу на Михайловской, и тот пообещал быть.
Публику для сеанса Остромов подобрал с тщанием. В таких вещах все зависело от состава участников, как если бы сеанс был настоящий. Женскую часть кружка он пригласил без колебаний – Юргевич должна была расслабиться в обществе сестер; мужчины, по большому счету, были не нужны вовсе, но отчего-то ему легче бывало в обществе Мартынова. Без Поленова тоже было нельзя – они с Левыкиным гарантировали преданность и подогревали истерику; а вот Галицкий, молокосос, мог не оценить пряного аромата, пусть обождет. Альтергейм, пожалуй, годился – с ним было весело. Следовало только иметь в виду, что он полиглот, а потому вызывать только русских: спросит греческую гетеру какое-нибудь «айо ойо ставрокакиус?» – а гетера только заблеет в испуге, и Остромов не выручит подсказкой, ибо в древнегреческом сам был не силен. Чупрунов, оператор, был чересчур трезв для транса и мог в неподходящий момент загыгыкать. Пергаментный историк Трапезников испортил бы все дело язвительными уточнениями: и ведьма-то не так одевалась, и Фрина-то не так раздевалась.
В чем смысл спиритического сеанса и отчего именно после него так легко падают бастионы – Остромов и сам бы не ответил, хотя с младых ногтей знал бесспорную пользу этого тонкого, подчас оргиастического развлечения. Может, транс расслаблял, а может, вера в мастера заставляла сдаться ему на милость, – но Остромов знал цену спиритизму. Он волшебно преображал и не таких, как Юргевич.
В конце концов, ко всякой был свой ключ. Оккультное знание предлагало их целую связку, хоть один да подходил. Одну надо было объявить сильным медиумом и почти ровней себе, а после транса – истинного, или чаще фальшивого, – сопротивление заметно обмякает. Другой надо было рассказать о драме в предыдущем воплощении и посулить выправить карму – а выправляется она единственным способом, от которого, как знать, и впрямь ненадолго становится легче обоим. Третью стоило погнать в прошлое в поисках роковой ошибки – и как показывал опыт, в предыдущем воплощении всегда маячил Остромов, которого она тогда отвергла по слепоте душевной, а теперь каялась. Прошлое и транс – вот пароли, на которые отзовется всякая женщина, если она не законченная пролетарка с плаката «Свободная женщина, строй социализм», – да и ее можно разнежить, если объяснить ей, что в прошлой жизни она бедствовала больше нынешнего и мстит теперь полноправно, за это и за то, то, то.
Об антураже Остромов позаботился особо. Помимо круглого стола, покрытого на сей раз скатертью с пестеревской вышивкой (щит Давида в центре, пентакли по окружности), он взял ароматические свечи, шпаги, тещину шаль, занавеси Соболевой, четыре кубка, тарелку из левыкинского сервиза, но тарелку решил в ход не пускать, ибо тут велик был шанс срыва. Блюдце обычно писало всякую чушь, ибо трудно угадать истинное намерение медиума и совпасть с его мыслями; начинают в темноте крутить каждый в свою сторону, ну и выходит «дыр бул щыл». Иное дело непосредственный контакт. Десяти человек должно было хватить для создания атмосферы, в меру напряженной, в меру невинной. Сбор был назначен на восемь, с точным астрологическим основанием: Луна входит в Юпитер, совершается воля. Он знал, что слова «совершается воля» действуют на неокрепшие умы еще и посильней, чем «устанавливается защита».
Наибольшие сомнения внушала ему Жуковская. Он не терял надежды, и более того – знал, что рано или поздно, при давлении на жалость, при сопутствующих обстоятельствах вроде одиночества… но покамест все было тщетно, и к чисто оккультным вопросам она была непозволительно холодна, все больше напирая на солидарность и просвещение. Он не отказывал ей в этом праве, но сеанс мог сорваться от одной ее улыбки, чересчур ясной для дел, требующих напряжения сил и покрова тайны. Поколебавшись, он все же вызвал и ее – пока не начала разворачиваться схема «Жалость», была надежда на схему «Могущество».
Юргевич, веря в серьезность миссии, явилась расфранченной, надушенной и нервной, со следами слез на густо напудренном, пушистом лице. Нос у нее тоже был красен. С чего она так рыдала, в чем сомневалась и с чем боролась – бог ведает, но, кажется, от сеанса ожидалось многое. Остромов усиленно внушал ей, что она сильный медиум и в момент высшего напряжения коллективной психической энергии непременно услышит голос, как бы диктующий ей слова. «И потом, – напоминал он, – не забудьте, будут произнесены особые сигналы и поставлены надлежащие условия – дух не сможет не явиться и непременно раскроет причины вашего разлада с собою. Доверьтесь, дитя».
Странно, но и Мосолова выглядела заплаканной; она с самого начала тайно ревновала к подруге, но кто ж тебе велел приводить ее к мужчине? На Мосоловой был потертый бархат. В таком бархате хорошо закатывать сцену где-нибудь в антрепризе, на подмостках славного города Тамбова.
Сумерки сгустились к девяти. Перед сеансом Остромов избегал угощения и предпочитал пустой чай, изредка бокал вина. Он только начал вступительную речь, кратко доказующую обоснованность медиумических контактов, как раздался условный стук, и в комнату тихо, бочком вошла Ирина; ее он, разумеется, не звал и не ждал. Появление ее было всегда приятно, а все же несколько некстати. Остромов оправился от первого изумления, предостерег от повторения внезапных визитов («Вы могли войти во время наивысших энергийных напряжений всех присутствующих, и кто знает, что было бы с нами и с вами! Чутко натянутая струна лопается от нежнейшего касания!») и продолжил было, но не судьба была ему в тот день теоретически обосновать происходящее. Товарищ Варченко, без телохранителя и свиты, демонически влетел в квартиру.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.