Текст книги "Остромов, или Ученик чародея"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 48 страниц)
Важно помнить, – заботливо предупреждал автор, – что всякому взлету предшествуют обычно два события, которые назовем здесь ступенями. Направлены они противоположно, и верней всего было бы сравнить их с качанием в разные стороны, посредством которого опытный хирург извлекает страдающий зуб. Ухватив его и резко качнув сперва влево, а потом вправо, он извлекает его почти вовсе без усилия. Так и перед левитацией сила высвобождения извлекает нас из обыденности посредством двух противунаправленных толчков, и по ним вы можете судить о том, что готовы. Они не замедлят явиться: первый вознесет вас, второй унизит, и так прервутся две главные связи, препятствующие взлету: страх и гордыня; или, верней, обе они перейдут в тот фазис, когда из удерживающих сил превратятся в выталкивающие. Которая из них ударит первой – в каждом случае решается особо; но не пройдет и недели после второго толчка, как левитация станет возможна и, более того, неизбежна.
Прежде всего укажем на часто встречавшуюся ошибку: после взлета, дойдя до первой развилки, многие неофиты поворачивают направо. Это кажется совершенно неважным, однако примите на веру, что в левитическом состоянии ничего неважного нет, а при первом взлете особенно. При повороте направо многое будет не только затруднено при возвращении, но первый взлет может оказаться единственным, с полным даже исчезновением главной способности в скором времени. Второй вопрос, возникающий не реже первого, касается утреннего меню перед взлетом. Для первого взлета вопрос этот представляется несущественным, ибо, как вам предстоит убедиться, утром первого левитического дня вы никогда не знаете, что взлетите. Что касается последующих состояний, я осмелюсь рекомендовать легкое, но сытное меню. Весьма наивно было бы думать, что левитации способствует малое количество пищи, чувство легкого голода и некоторый дурман во всем теле. Пишущему эти строки случалось знать весьма умных людей, изнурявших себя мучительными диэтами и даже полным голодом на протяжении месяцев, что не только не приводило к успеху, но отдаляло его, поскольку даже опытный левитатор нуждается в начальном запасе энергии, а это находится в прямой связи с потребляемой пищей. Напротив того, при левитации второго типа, отличие которой от главного способа состоит лишь в предпосылках к старту, – случались левитации после сытного обеда, превышавшего по своей обильности все требования к необходимому минимуму энергии. При этом особенно важно, чтобы было вкусно.
Для последующих взлетов я советую составлять завтрак из скромного яичного коктейля с небольшим количеством сахара, а именно из растертых с сахаром двух желтков на один стакан теплого молока, с прибавлением сверху двух белков, взбитых с двумя ложками мелкой сахарной пудры и покрывающих молоко как бы шапкой. Этот коктейль с полным правом можно назвать напитком левитаторов, ибо утренней его порции совершенно достаточно для глубокого взлета. Я не посоветую добавлять к молоку порцию коньяку, как делается иными любителями, поскольку алкоголь, сам по себе не препятствуя левитации, затрудняет ясное сознание в процессе возвращения, когда особенно важно твердо сознавать свое тело. К тому же ощущения, испытанные при первых секундах удачного опыта, значительно превосходят действие алкоголя и легко вытесняют его, оставляя лишь тяжесть в голове.
Немаловажен также вопрос о том, доступен ли левитатору, вполне овладевшему первым способом, так называемый второй тип, вызываемый подготовкой совсем иного порядка. Нет сомнений, что великие мастера прошлого в совершенстве владели обоими методами, но это возможно лишь на высочайших ступенях духовного опыта, о которых современный экспериментатор может лишь благоговейно мечтать. Во всяком случае из моих личных опытов ясно только, что при всех неизбежных начальных различиях – как то: недостача всего вплоть до полного отсутствия в первом случае и очевидный избыток во втором, – следует, что предварительное состояние в обоих случаях весьма сходно; поясню это сравнением. Влюбленный, спешащий на свидание, и охотник, преследуемый волком, бегут одинаково быстро; или, чтобы выразиться еще нагляднее, шар, брошенный вверх, и такой же шар, брошенный вниз, оба находятся в воздухе, хотя и в различном расположении духа».
Автор предупреждал, что первые левитации происходят в виде элеваций, то есть кратковременных подъемов или успешных зависаний в состоянии прыжка, но разница между элевацией и левитацией такая же, как между детской поллюцией и полноценным зачатием. «Сравнение наше неверно в том, – замечал автор с улыбкой смущения, – что поллюция чаще всего непроизвольна, зачатие же требует сознательной воли; между тем первые элевации производятся чаще всего сознательно и даже старательно, а первый взлет почти всегда непроизволен и случается не тогда, когда мы его ждем. Знаменитый левитатор Вильям Патней впервые стартовал во время публичной лекции; известный живописец Чивальди, прозванный “воздушным маляром” за искусство росписи стен в родной Генуе, впервые полетел, заметив в своей фреске (написанной еще при помощи лесов) ошибку, которую тут же и поправил. Испанец Араваль взлетел, когда донья Эмилья Райя отказала ему от дома и многие ожидали взлета от его удачливого соперника, Бернардо Венидаса, которому донья Эмилия отдала сердце; однако дон Бернардо лишь заколол в честь этого события трех коров, и донья Эмилия, рассказывает Хуан Мануэль, пожалела о своем выборе».
Трактат был бы совсем ясен и дружелюбен, если бы не одна страница ближе к концу, в которой нельзя было понять совсем ничего, – но именно поэтому Даня запомнил ее почти дословно.
«Теперь мы почитаем долгом предупредить читателя о немаловажном. Тот, кто овладел левитацией и регулярно практикует взлеты – вначале непроизвольно, а затем и волевыми усилиями, – вступил в стадию имаго, то есть находится на пороге окончательного перехода. Окончательный переход в совершенство, о котором нам достоверно ничего не известно, а гадание было бы оскорбительно, – происходит не сам собою, а лишь ценою диссоциации противника, что есть дело трудное и не приносящее никакого удовольствия. После диссоциации у имаго нет другого пути, кроме как выйти через порог и не вернуться уже никогда. Возвращение в обычную природу хоть и возможно, но сопряжено с такой душевной и физической тяжестью, что лучше не думать об этом постыдном выборе».
Хорошо, сказал Даня, не будем думать. Тем более что и думать нам пока не о чем. Он закрыл глаза и снова, в сотый раз, попытался установить под черепом воображаемый двигатель, поднимающий его все выше, выше, заставляющий вскочить со стула, встать на цыпочки, приподняться хоть на полсантиметра… нет. Так и стоял на цыпочках, как дурак, улыбаясь самому себе, светлому воскресному дню, визгу детей во дворе.
3
Поленов понял теперь все. Он совсем окончательно все теперь понял.
Разумеется, у Остромова и Морбуса было меж собой договорено. Два сапога пара. Потому Остромов и не делал ничего, и не посылал обещанный групповой луч, и не вступал в астральные битвы. Один раз он, правда, вступил, пригласил Поленова, остальных не звал, устроил сеанс духовной борьбы с Морбусом, катался по полу и выгибался. Выгибаться каждый может. Потребовал триста рублей. На следующий день привел какого-то врача, уверявшего, что он пользует Морбуса и что Морбус плох. А Поленов позвонил, услышал голос и повесил трубку: голос был старый, но здоровый. Разумеется, все ложь. Морбус обхватил, опутал Поленова, прислал масона, с виду врага, а на деле главного морбусова защитника. У них все было обстряпано, у мерзавцев. Поленов решил уйти. И не просто уйти, – это было бы так себе, – он решил написать куда следует.
Он вслух, конечно, не сказал ничего. Только позволил себе несколько обидеться, когда Остромов его несколько обидел. Начался август, похолодало, настроение было никуда. Расходились после очередного бессмысленного сеанса. Ведь Поленов сам приводил людей, устроил все, и тут такая неблагодарность. Остромов выговорил ему при всех, как мальчишке.
– Интересы личной мести, Константин Исаевич, – сказал он нагло, – закрыли для вас все. Мститель должен быть чист, а вы духовно затмились. Вам следует серьезно заняться собой и тогда уж осуществлять, а пока вы должны удвоить утренние процедуры, я это вам говорю в последний раз.
– А я, может быть, и пришел в последний раз, – сказал тогда Поленов, тоже нагло, – и если хотите знать, я не намерен так оставлять. Вы у меня деньги брали, а воз, так-скэть, и ныне. Вы знаете, о чем я говорю, или же нет?
Этого говорить не надо было, но он сказал. Впрочем, Остромов давно понял, что несчастный сумасшедший ни на одной версии не может остановиться надолго: всякий новый встречный будет ему казаться избавителем, а потом тоже попадет в виновники Лидочкиного утопления, или растворения, кому как угодно, и цепочке не будет конца. Тут как по заказу подвернулся один превосходный человек из прошлого, и Остромов имел разговор.
Человек этот был из тех, кого Остромов уважал. Дураки его боялись, но Остромов был не дурак. Человек был с чудачествами, конечно. Кажется, он всерьез верил тому, чему учил, а это последнее дело. Учащий должен быть холоден, как рыба в воде. Но для выполнения разовых поручений он годился, вообще приятно было посмотреть, как неподготовленные юноши и демонические девы в обморок валились от его шуточек. Теперь был преждевременный старик и урод, но такой урод, что виден был прошлый красавец. В чем было его преимущество, так это в способности опережать. Другие опускались, а этот падал. Другие отбивались, а этот нападал. Конечно, он блюл границу и никогда не падал ниже опасной черты: теперь он нищенствовал, но нищенствовал сытно.
В общем, Остромов с ним поговорил. Они встречались у разных общих приятелей в тринадцатом, в шестнадцатом – тогда много стало людей, годных для дела, и много удобных клиентов, чтоб обработать. Все теряли голову и кидались в гибель, и трезвому человеку хорошо было ловить рыбу. Тогда были в Петрограде недурные места – на Кронверкском, на Сенной, на Михайловской. Были планы, ходы на самый верх. К сожалению, все пошло несколько иначе. Но впечатления остались, и связи тогдашние были прочны. На филистера вроде Поленова внезапно объявившийся остромовский приятель мог подействовать сильно. Он даже на Остромова подействовал бы, но тот его знал.
– Вы прифрантились, Остромов, – сказал он нагло, словно имел право осуждать. – На вас лоск появился, скоро зажиреете.
– Да и вы приоделись, я гляжу, – сказал Остромов. Это был укол тонкий. Когда-то его нынешний собеседник слыл законодателем мод. В некотором смысле он им и оставался. Нынешнее бесформенное черное пальто, особенно в августе, было для наступившего времени таким же знаком, как для пятнадцатого года френч, в который он, помнится, переоделся сразу же из лоскутного футуристического пиджака. До того еще была крылатка, хламида. Остромов, напротив, всегда одевался как джентльмен, ибо знающий вечное не зависит от временного.
– Цена, думаю, сходная, – осторожно сказал Остромов.
– Нищий всякому даянию рад, – равнодушно ответил приятель, принимая червонцы. – Здоровьичка, прекрасный барин.
Умел сказать так, чтобы все ощутили себя мразями, – но на Остромова не действовало: он и не такое умел. Двум умельцам приятно было общество друг друга.
– Среда, – сказал Остромов. – Он из Резинотреста пойдет, Инженерный переулок.
И среда была еще как раз такой день, что впору удавиться: бывает в Ленинграде, когда среди теплого и спелого августа, уже казавшегося вечным, заморосит на неделю мелкий, растворенный в воздухе дождь, и станет ясно, что осень будет, да еще и какая. А потом зима, тоже из мерзейших. А потом умрешь, и окажется, что все вот это и было жизнью. Именно на такие мысли наводит дождливая ленинградская неделя в середине августа, а бывает такое, что словно небо открывается и высовывается оттуда не ангел, но кукиш.
В такой-то день Поленов шел из своего Резинотреста, не замечая, что за ним в почтительном отдалении следует низкорослый растрепанный старик в черном пальто, лепится вдоль стен, словно загримировавшийся толстый мальчик сам с собою играет в сыщика. Поленов шел по лужам, злой и уставший. Грела его только мысль, что, вернувшись домой, он начерно изложит все, что знает об Остромове, а потом будет долго сладострастно перебелять. Этой работы могло хватить дней на пять, пять пустых одиноких дней, которые найдется чем наполнить, особенно ценно, что в выходные. Выходных Поленов не выносил. Он, правда, не решил еще окончательно, отказаться ли от упражнений. Все-таки они заполняли утро, и лучше было приплясывать, чем лежать. И бодрило, это верно.
Он зашел, как часто делал по четвергам, в чайную на Рыбацкой. Чайная была открыта, но электричество не горело.
– Авария, – кратко пояснил рыхлый Егор за стойкой. – Как всегда?
Поленову нравилось, что хоть где-то ему говорили «как всегда». Дома не было, по сути, так хоть где-то интересовались его вкусами. Хотел гнездо, внуков, а теперь на старости лет только и был ему рад рыхлый Егор.
«Как всегда» значило пирожок с луком и яйцом, горячего чаю стакан и немного водки. Иногда, если душа просила, то рыба жареная лещ и еще немного водки. Егор поставил перед Поленовым стопку, толстую белую ленпитовскую тарелку с пирожком (полустершийся узор на тарелке был – черные люди, красные флаги) и стакан чаю в подстаканнике. На подстаканнике было тиснение в честь первомая, успокаивающее, как всякая человеческая глупость среди нечеловеческих обстоятельств. Был сумрак и дождь, время, когда люди и обстоятельства кажутся не теми.
Поленов был один в чайной, прочие сидели по домам в такое время. Вдруг открылась дверь, и ввалился низкорослый, бородатый. Поленов только успел выпить рюмку и закусить слабую водку пирожком.
– Не возражаете? – спросил мокрый посетитель, усаживаясь напротив, хотя свободных столов было в чайной еще шесть штук, все плохо оструганные.
– Пожалуйста, – сказал Поленов, которому было не по себе, и он радовался живой душе.
– Погода превосходная, – сказал бородач. – Любезный! Водочки, селедочки, картошечки.
Егор вяло зашевелился за стойкой.
– Превосходная? – переспросил Поленов, дивясь такому вкусу.
– Для иного дела превосходная, – кивнул старик. Он явно был старик, но бодрый, моложавый. – Есть дела, которые в такую пору только и обделывать. А, товарисч?
– Не знаю, о чем вы, – сухо сказал Поленов. Все это переставало нравиться ему.
– А я вот вам расскажу, о чем я, – с готовностью ответил старик. – Например, давеча было на Выборгской стороне. Идет мужчина, впереди женщина. Даже девушка. Погода совершенно вот такая. Он видит ее только со спины. Но ему становится интересно, что делает девушка под дождем. И может быть, он одинокий, вроде вас. Естественным порядком он ее нагоняет. Заглядывает в лицо. И что же он там видит, по-вашему?
– Н-не знаю, – сухим языком пролепетал Поленов, желая исчезнуть.
– Очень напрасно не знаете, спасибо, милейший, – старик кивнул Егору и с наслаждением высосал водку из граненого стаканчика. – Теперь будете знать. Он заглядывает и что же видит? Лица нет. Лицо совершенно все, вот так, затянуто бычьим пузырем, сплошная – надутая – белая – маска, – раздельно выговорил он. – Но явственно видно, что она тем не менее на него смотрит и что эта самая пустота сейчас его втянет. Он не помнил уж, как убежал. Сейчас многие так ходят, с пузырями, и со временем будет все больше.
Егор принес керосиновую лампу и поставил на стол. При лампе старик сделался еще ужаснее. Лицо у него было гладкое, белое, как тот бычий пузырь, и пахло от старика сырым мясом. Непонятно было, исходит этот запах изо рта или от всей его фигуры.
– А тоже еще было, – продолжал он невозмутимо. – Идут два мальчика, гуляют, допустим, около Крюкова канала. Тем более что там они и гуляли. И вдруг один изменяется в лице и говорит: подожди меня у этого парадного, мне нужно. Что же, нужно так нужно, бывают нужды. Он ждет. Ждет пять минут, десять, полчаса. Уже это ни на что не похоже. Он заходит в это парадное, а там на лестнице, на подоконнике между первым и вторым этажом, сидит как раз этот второй мальчик, но как сидит? Он уже мертв, конечно. (Почему «конечно», успел подумать Поленов, «конечно»-то почему?) И мертв так, что совершенно непонятно, как это с ним сделали. Половина костей переломана, как будто падал с большой высоты, печени нет – вообще нет печени, – и на лице изображается такая неприятная усмешка, какая и у взрослого не всегда бывает, только у самого неприятного. Примерно вот такая, – и старик усмехнулся так, что у Поленова упало сердце. В иное время, молодой, здоровый, полный сил, он только посмеялся бы над этой гримасой, но сейчас он был уязвлен, навеки надломлен судьбой Лидочки, угнетен погодой, и никаких сил противиться ломящемуся в мир аду у него не было. Ад сидел напротив и рассказывал свои чудеса.
– Еще бывает, – невозмутимо продолжал отвратительный сосед.
– Почему, почему?! – закричал Поленов. – Почему вы мне рассказываете все это?!
– А чтобы вы, товарисч Поленов, знали, как бывает. Видите, товарисч Поленов, нам все известно. Вы еще только хотите нам написать, а мы уже знаем, знаем все. Вот тоже сидит один товарисч вроде вас, у него тяжело болен брат. Не знаю там чем, мне нету дела до чужих братьев. По мне, всех братьев собрать бы да в печь, и рано или поздно они все там окажутся, а вы будете угли подгребать. Я коснусь впоследствии, почему. Вот, значит, он сидит. Это дело происходит на пятом этаже. Неважно тоже, но на всякий случай. Вдруг в дверь стучат очень громко. Он подходит, открывает. Стоит бледный изможденный человек, видимо, больной. Ты слышишь меня, сволочь?! Сюда смотри!
– По какому праву… – прошептал Поленов.
– По врожденному, – буркнул старик. – Еще чего удумал тут. Твои права все кончились. Кто меня встретил, у того теперь одно право – делай, чего я говорю. Стоит больной человек, шатаясь. Смотрит на него и говорит: прости, но твой брат умрет. Умрет твой брат, и ничего ты не сделаешь. И побежал вниз. Тот выглянул из окна – а этот молодой человек уходит, как пьяный, и ноги у него заплетаются. Идет вот так, – старик прочертил зигзаг по столу. – Надо ли говорить, что брат умер? Очень скоро? Почти в тот же день? Теперь спросим себя: что это было?
– Что? – повторил Поленов, как под гипнозом.
– Я же тебя спрашиваю, – невозмутимо сказал старик, пожирая селедку.
– Я не знаю, – прошептал Поленов.
– А я знаю, – с торжеством проговорил старик. – Я все знаю. И кому надо, все знают. Есть, например, такие некоторые отцы, которые сожительствуют со своими дочерьми.
Поленов вскочил и рухнул обратно на табуретку.
– Вы не смеете, – сказал он, задыхаясь. – Вы не имеете.
– А что такого, очень обычно, – невозмутимо говорил ужасный, все более ужасный. И ужасно темно было уже снаружи. – Сожительствуют с дочерьми, растлевают в детстве. Потом, когда дочери с другими, то, конечно, очень огорчаются. Ничего, между прочим, ужасного, считалось нормой у арабов. Но только не надо потом другим голову морочить. Сам растлил, сам сожительствовал, сам потом притопил из ревности или еще как-нибудь убил, а потом ходит людям голову морочит. Тебе спасибо надо сказать, что с тобой люди занимаются. А ты им гадишь, это как называется?
– Егор! – слабо вскрикнул Поленов. – Егор, уберите это… этого…
– А что такого?! – закричал старец, и сырым мясом запахло оглушительно. – Ты купил это, что ли, место? Ты права не имеешь! Егор, скажи, он имеет право?
Егор вяло пробурчал что-то и не пошевелился.
– Ты с дочерью жил! – крикнул старик. – Кому надо, все про тебя знают. Ты в ножки должен кланяться, что нашелся человек с тобой возиться, а ты тварь неблагодарная и дочери растлитель. Ты девочек любишь, по дворам отлавливаешь и любишь… Держите его все, он ловит девочек по дворам!
Поленов вскочил и, подхватив автоматически портфель, стремительно побежал наружу, в дождь.
– Он дочь изнасиловал, – доверительно сказал старик Егору. – Ты слыхал?
– А мне чего, – сказал Егор, – дочь не моя.
– И то правда, совершенная правда, какой ты человек разумный, – кивнул старик. – Настоящая гадина, говядина. У тебя перед носом будут резать человека – ты не чухнешься. Налей мне теперь еще стакан и дай чаю, мне все нравится.
Одинокий любил такую погоду и обстановку.
– А чего ж, – сказал Егор.
– Вот-вот. Он там сейчас побегает, а около дома ему Блументаль еще добавит. Я ему сказал в подворотне стоять, он ему предложит к девочке пройти к мертвой. Хорошо придумал, да?
Егор в знак одобрения шмыгнул носом.
– Животное ты, и все люди такие, – одобрительно сказал Одинокий.
Одинокий был утешен, ему Остромов дал пятьдесят рублей. Когда-нибудь сделаем гадость и Остромову, гадине. Дал пятьдесят рублей старому приятелю, поэту, которому недостоин копчик целовать. Но сейчас и пятьдесят рублей было хорошо. Остромов оделся отлично, стал вальяжен. Теперь Одинокий кое-что про него знал, все в копилку, и это утешало его вдвойне.
– А что ж, – сказал Егор. – И то верно.
– Мертвая девочка, – сказал Одинокий мечтательно. – Хорошо, да? Сам придумал. С девочкой было, с мертвой не было. А остальное очень просто ведь делается: перескажешь человеку пару историй из того, про что в очередях говорят, – и действует! Видел, как действует? Теперь в очередях рассказывают такое, что раньше бы никакой Гофман не выдумал. – Одинокий был настроен поговорить, как всегда при удаче. – Удивительно стало много всяких этих историй, какими можно человека в правильный момент сломать пополам… А чего еще делать с человеком, правильно я говорю?
– И то, – сказал Егор.
– Гадина, гнида, и все животные, и никого больше, – сказал Одинокий. – Ломать и топтать, всех в дробилку. И ноги вытереть.
Пока он все это говорил, Поленов бежал по страшным улицам под страшным небом. Оно впереди сходилось треугольником и падало на землю, как нож гильотины. Что-то ломалось, переламывалось, что-то, после чего все пойдет вниз. Поленов никогда не растлевал дочь, вообще никогда никого, но теперь уже не был в этом уверен. Пришел знающий о нем худшее. Встреча со знающим худшее всегда невыносима. Он придет, и мы сделаем все, что он скажет. Мы никогда не поверим знающему лучшее, но всегда согласимся со знающим худшее, потому что втайне догадываемся о том же. Мы животные, нам нет прощения. И когда наихудшее животное скажет нам наихудшие слова, мы поверим ему.
А в подворотне напротив дома ждал его Блументаль. Одинокий знал, что первый удар надламывает, а второй добивает. Он не зря взял свои пятьдесят рублей и не просто так теперь утешался.
– Поленов! – мрачно сказал трясущемуся Константину Исаевичу утонченный бородатый юноша, выходя из подворотни. Он был бледен капустной бледностью кокаиниста. – Не хотите мертвую девочку? У меня есть. Будет вам как дочь.
4
Оставалась одна проблема, и не проблема даже, а так. У Клингенмайера томились реликвии, а также кое-какие записи, возобновить сведения было негде, запас идей у Остромова иссякал. Можно было, разумеется, и дальше врать про эоны. Но по-морбусовски не выдумаешь, а в сундуке лежали записи, которых хватило бы морочить публику еще на полгода, кабы не больше. Самому идти не хотелось. Надо было послать человека – и такого, который убедит.
Первая его мысль была: Мартынов. От этого прямо-таки волнами наплывала уверенность. Но Мартынову пришлось бы все объяснять, он был из тех, кто не принимает на веру. Иному скажешь – «Мне должны», «Мне нужно», – и он пошел. Дробинин? Зачитает стихами, замучает, озлобит Клингенмайера пуще прежнего. Наконец он решился: Галицкий. Хоть шерсти клок.
Галицкий был удивительно бездарен во всем, что касалось жизни с людьми: не умел, не понимал – что кому говорить, а что не надо. Остромов ведь не просто брал с них деньги. Он кое-чему учил, и это, может, было поважней всякой алхимии. Это была алхимия духа в высшем смысле, та, которую он все собирался записать. И кто умел бы ее воспринять, отбросив маскарад с заклинаниями и стражами порога, тот многому мог научиться – как говорить, выглядеть, располагать к себе; от Остромова многое можно было воспринять, если хотеть. Но Галицкий ничего воспринять не мог. Такие воспринимают, только если их долго бить по голове, и то еще иногда считают это за рыцарское посвящение. Главное же, что и грабить такого человека не доставляло никакого удовольствия, и за это Остромов не любил Галицкого особенно. Когда ты с женщиной, женщина должна либо стонать от наслаждения, либо плакать от стыда, либо хоть царапаться, но как-нибудь шевелиться. А когда она только смотрит влюбленными глазами, на третьей минуте становится скучно и можно даже расхотеть, приходится уже кого-нибудь вспоминать.
– Вы достигли столь значительных успехов, пророк Даниил, – сказал Остромов, – что я поручаю вам действительно серьезную вещь.
Даня радостно заулыбался.
– Вам нужно будет забрать у Одного Человека, – Остромов выделил эти слова поднятием бровей, – вещи, принадлежащие мне. Сам я приходил к нему, мы повздорили, и он взял отсрочку на два месяца. Время подходит. Я к нему являться не хочу, ибо он оскорбил меня. Посылаю вас.
– Мне точно не даст, – сказал Даня, сразу погрустнев. – Я гожусь носить тяжести, Борис Васильевич, но добывать – увольте.
– Я сам знаю, когда и от чего вас уволить, – сказал Остромов, не приняв шутки. – Это ваше поручение, и вы с ним справитесь. Забирать ничего не нужно, я на извозчике привезу. Но спросить, как и что, я доверяю вам. Отправляйтесь завтра же.
И он написал своими длинными острыми буквами адрес лавки на углу Лахтинской и Большого.
Даня был готов увидеть злобного толстяка или, напротив, Кащея, чахнущего над златом, но Клингенмайер оказался похож на джинна из сказки про ученика. Даня не хотел бы стать врагом этого серьезного человека, а другом его стать не мог – зачем он такому?
– Я пришел от Бориса Васильевича Остромова, – сказал он, смущаясь. – Он просил узнать…
– Я сказал Борису Васильевичу, что дам ему знать, – недовольно произнес Клингенмайер. Он стоял среди своих полок и стеллажей в видимой части лавки, а за его спиной колебалась, словно от дыхания, темно-багровая занавесь, уводящая, должно быть, в еще более странный мир. – Почему он присылает третьих лиц? Вы ученик его?
Даня кивнул, полный решимости не дать учителя в обиду.
Клингенмайер помолчал, разглядывая его.
– И чем вы у него занимаетесь, если позволено спросить?
– Лично я? – переспросил Даня. Этим никто еще не интересовался. – Лично я – левитацией.
Клингенмайер хмыкнул.
– И какие делаете успехи?
– Никаких, – признался Даня, улыбаясь против воли. – Но это ведь и не бывает быстро.
– Очень странно, – заметил Клингенмайер, тоже слегка улыбаясь и тоже против желания. – Я, напротив, слышал, что это происходит мгновенно.
– Но готовиться надо очень долго.
– Готовиться совсем не надо, – пожал плечами антиквар. – Не могу понять, чему он вас там учит. Человек либо левитирует, либо нет. Это как способности к языкам.
– Видите ли, – сказал Даня, искренне пытаясь разобраться в собственных ощущениях. – Я чувствую, что рано или поздно это сделается. Не знаю как. И чувствую, что сделается даже без этих упражнений… но они зачем-то нужны, пока не понимаю зачем.
– Чтобы их бросить, – сказал Клингенмайер. – Когда человек бросает тяжелое, он поневоле становится легче и левитирует. Другого способа не изобретено.
– Может быть, и так, – согласился Даня. – Но тогда, согласитесь, надо с них начать…
– А так во всем, – небрежно сказал Клингенмайер. – У меня тут целый шкаф таких вещей, сброшенных для взлета. Не хотите посмотреть?
Даня и хотел, и боялся зайти за темно-красную занавеску. Но любопытство было сильней, и лавка древностей была прямо из сказки, да и в Ялте он больше всего любил антикварный магазин с генуэзскими монетами и лаковыми миниатюрами пушкинских времен.
Он ожидал увидеть чуть ли не набор гирь, но на полках шкафа, стоящего в темной глубине, были в основном удивительно легкие, почти невесомые предметы. Там были фарфоровый котенок, чрезвычайно безвкусный и оттого еще более несчастный; подушка-думка, старинная гимназическая тетрадь, флакон запаха (духи давно испарились), одинокий сапог, тонкое серебряное колечко, лорнет, вышитая салфетка, медальон с детским портретом и еще что-то, столь же эфемерное. Апофеозом легкости было гусиное перо со следами чернил – сувенир, каких множество продавалось в Гурзуфе напротив пушкинского кипариса; от пера, он знал, для писанья оставляли невзрачный черенок.
– Что, нравится? – спросил Клингенмайер с коллекционерской гордостью.
– Очень странно, – медленно проговорил Даня. – Я никогда не подумал бы, что… но ведь это же не буквально?
– Самым буквальным образом, – строго сказал Клингенмайер. – Имейте в виду, человек взлетает только тогда, когда сбросит балласт, превышающий его собственный вес. Это нетрудно. Трудно потом. Всякая вещь со своей историей, но рассказывать скучно.
– Как может быть скучно рассказывать истории? – искренне изумился Даня.
– Они все похожи, – объяснил антиквар. – Знаете, сколько раз у меня просили обратно вот это колечко? Шесть раз приходил человек, и шесть раз я ему говорил: возьмите. Но здесь ведь полуподвал. И он просто не мог войти.
Сказка, понял Даня. Опять сказка. Все только и делают, что рассказывают параболы, – один учитель может предложить что-то серьезное.
– Я никогда ничего не придумываю и не шучу, – строже прежнего сказал Клингенмайер. – Вы юноша наблюдательный. Вам стоило бы, мне кажется, сюда приходить просто так, вне зависимости от сундука.
– Я бы рад, – растерянно сказал Даня. – Но у вас ведь, кажется, исторический кружок…
– У меня мой кружок. Кого позову, тот и придет. А вы, когда пару раз сходите, спросите себя, так ли уж вам надо учиться левитации именно у Бориса Васильевича.
– С Борисом Васильевичем, – сказал Даня с достоинством, – нас свели особые обстоятельства. Это не мой выбор.
– Ну, если обстоя-а-ательства, – насмешливо протянул Клингенмайер. – Я просто к тому, что путь к левитации через Бориса Васильевича – не самый короткий и приземление бывает разное. Впрочем, все на ваше усмотрение. У меня собрание через две недели.
– Да! – вспомнил Даня. – Что мне передать?
– Вот тогда и посмотрим, – сказал Клингенмайер. – Надумаете что-нибудь оставить – заходите.
5
Что же, – сказал Варченко, затягиваясь ароматным, – кажется, пора нам, двум магам, поговорить с глазу на глаз, дражайший Борис Васильевич.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.