Текст книги "Остромов, или Ученик чародея"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 48 страниц)
В тоне его звучала уютность, почти интимность. Тени плясали.
– Да уж давно бы, кажется, время открыть карты, Александр Валерьевич, – сказал Остромов, располагаясь напротив и забрасывая ногу на ногу.
Он доверял Варченке не вполне: хорошо, хорошо, а быть худу. Что-то в нем было не так, в особенности эта скрытность. И потом, Остромов не очень понимал, кто за ним стоит. Если бы Огранов, так они давно бы поговорили.
– Посмотрел я ваш кружок – занятно. Людишки, конечно, швах.
Остромов поколебался, защищать ли людишек, но счел за лучшее солидно кивнуть.
– Ну-с, положим, фокусам вы их научите. Вот этаким, – сказал Варченко и пошевелил пальцами в пламени свечи.
– Или вот этаким, – сказал Остромов и показал исчезновение монеты.
– Или таким, – сказал Варченко и вытащил монету из остромовского уха.
Остромов подумал, как хорошо бы сейчас слегка приподняться над диваном, небрежно, заложа ногу на ногу, но ограничился демонической усмешкой.
– Все это мило, – повторил Варченко, – но не будем друг другу устраивать этих, знаете, реверансов, как Проспер Альпанус с госпожой Розабельверде.
– Вы имеете в виду, – быстро спросил Остромов, – Альпануса Гентского?
– Именно, – не моргнув глазом, но мысленно очень обрадовавшись, заметил Варченко. – Именно Гентского. Так позвольте вас спросить, господин Остромов, какие взгляды вы имеете на политическое устройство России?
– Масонство, как вы знаете, лояльно к любой власти, при которой работает, – без запинки отвечал Остромов, – а впрочем, я не понимаю, по какому праву…
– Ну какое же право, – еще уютней заурчал Варченко, – свои ведь люди. Я, сами знаете, не посвящен, просвещение – дело благое, мне и любопытно. Неужели вы подозреваете, что я прямо от вас как есть побегу в ГПУ? Смешно же. Вы не с неба свалились, товарищу Огранову лично известны. Что ж такого, если я спрошу, как вам рисуется идеальное для Отечества устройство?
– Мы, – сказал Остромов сдержанно, – не занимаемся устройством Отечества. Цель наша состоит в нравственном усовершенствовании и постепенном овладении…
– Знаю, знаю, – не слишком вежливо перебил Варченко. – Постепенном овладении способами полетов тел тяжелее воздуха. Борис Васильевич. Я ведь с вами откровенен. Отчего же вы не хотите мне сказать, каковы ваши взгляды на теперешнее положение дел?
Черт с ним, подумал Остромов. Это может быть проверкой, это может быть попыткой заговора, это может быть, наконец, заговор с целью проверки. Следовало сказать ни слишком много, ни слишком мало.
– Я полагаю, – проговорил он неспешно, – что при нынешнем положении дел Россия устраивается в правильном направлении. Ибо, во-первых, у масонства неизменен демократический принцип, и ежели большинство народа едино, то… да. А во-вторых, легко заметить, что оккультная идея постепенно просачивается и в новые времена и что одна религия всего лишь заменяется другою. Обратите внимание на частые упоминания вечной жизни, на образ всегда живого – это уже почти признание высшего бытия, и при сотрудничестве осторожных людей из числа посвященных…
Он многозначительно умолк.
– Ну, ну? – поощрил Варченко. – Что же?
– Практически – ничего, – пожал плечами Остромов. – Теоретически же – разрешение скромных лож вроде нашей, где мы сможем совершенствоваться, не обвиняемые в мракобесии и отступлении от доктрин.
– Опять философствование, – поморщился Варченко. – Что, господин Остромов, вы очень любите философствовать?
– Я, собственно, ничего другого не делаю, – улыбнулся Остромов как мог дружелюбнее. Улыбка эта на языке посвященных означала: отстал бы ты от меня, мил человек, а если хочешь предложить себя в компаньоны, переходи к делу.
– Вы ведь демократ? – спросил Варченко, подаваясь вперед.
– Демократ в каком смысле? – с легким раздражением ответил Остромов. – Если вы о конституционных демократах, я с молодых лет вне любой партии. Если же о форме правления, то да, масонство всегда почитало для себя идеалом демократический принцип, который в предельном развитии ведет к истинному народоправству. Но это путь всеобщий…
– Всеобщий, да, да, – с досадой повторил Варченко. Остромов не мог понять, что его так бесит. – Каждая вошь голос имеет, каждая жизнь бесценна, под это дело все великое мы сейчас чик-чирик, тупому стаду наврем, что оно избирает и избирается, а сами станем обделывать дела. Правду говорят, что масонство и есть демократия, что вся демократия и есть выдумка масонства, – но об этом позже, Борис Васильевич, позже. Я пока хочу понять: вам-то самому чего надо?
Варченко не собирался давить его любой ценой. Этот сероглазый ферт был человек небесполезный, внушительный, и ежели бы привлечь его на свою сторону – на вторых, разумеется, ролях, – он мог помочь в осуществлении Плана, в строительстве той империи, которая рисовалась Варченке и на которую явно нацеливался Двубокий. Так они постепенно подобрали бы людей и сделали тут такой Великий Восток, что никаких масонов не надо.
Остромов опешил.
– Какие же цели может преследовать масон, кроме свободы и блага? – спросил он осторожно.
– Разнообразные, разнообразные, Борис Васильевич. Иной масон высоко метит, русских Англии запродать хочет. Иной попроще, дырку просверлить да и самому ушмыгнуть. А совсем простые любят деньги собирать с дураков да вещички антикварные, под предлогом реликвий. Всякие есть, у Бога всего много. Вот я и хочу понять – вы из каких же будете, Борис Васильевич?
Остромов резко поднялся.
– Милостивый государь, – сказал он спокойно, прикидывая: если драка – что ж, Варченко заплыл, но силен, во Владикавказе однажды с таким схватился по карточному делу и непременно побил бы, – сыроватость, одышка, – но тот вытащил нож, разняли. – Я не намерен выслушивать прямые оскорбления Лучезарной Дельты…
– Да сядьте вы, – сказал Варченко, махнув рукою. – Сядьте. Не надо тут устраивать… свои все. Вы же лучше меня все знаете, Борис Васильич, – а? Ну чего мы тут будем комедию ломать. Нет никакого масонства, Борис Васильич, нет и никогда не было.
Остромов сел и расхохотался.
– Что же вы сразу не сказали мне, милейший Александр Валерьевич, – проговорил он сквозь донельзя натуральный захлебывающийся смех, – что желаете испытать меня по сценарию девятой ступени? Я сразу сказал бы вам, что проходил это еще в Италии…
Варченко не принял нового тона и по-прежнему мрачным восточным божком сидел на диване, уперев кулаки в колена.
– Нет никакой девятой ступени, – тяжело дыша, словно и впрямь схватившись с Остромовым, произнес он. На лбу его выступили крупные капли. – Нет никакого сценария, никакого испытания, никакого Альпануса Гентского.
– Ну уж, ну уж, насчет Альпануса, – продолжал смеяться Остромов.
– Нет и не было! – возвысил голос Варченко. – Проспер Альпанус, Борис Васильевич, это из Гофмана, про крошку Цахеса, прозванием Циннобера. А про Альпануса Гентского вы сейчас выдумали, чтобы пыль в глаза пускать.
– Так ведь это как взглянуть, Александр Валерьевич. – Остромов отсмеялся и блаженно выдохнул. – Это с какой точки посмотреть. С вашей – его нет и никогда не было, но то, что сказал мастер, обладает перформативной силой. Скажешь – и станет.
– Да-да, – кивнул Варченко. – Большой ложкой ели. Все масонство ваше, Борис Васильевич, – это собрались несколько сотен умных, как им кажется, людей и выдумали погремушку. Они друг другу этой погремушкой гремят, что, дескать, свои, и для своих всё, а чужим вот. – Он сложил дулю. – И так оно и делается, и вся демократия. А кто не свои – тот в лепешку разбейся, будь семи пядей во лбу, все равно ходишь в ярме. И вот я думаю, Борис Васильевич: ежели вы игрок – так я с вами, извольте, поиграю и даже позову в стоящее дело. А ежели вы все это всерьез – насчет посвященных, остепененных и всякой Италии, – то я вас вот так, – и Барченко сжатым кулаком с силой ударил себя по колену.
– Эхе-хе, – сказал Остромов, потягиваясь. – Вот скажите мне на милость, Александр Валерьич, отчего русский человек, достигнув в чем-нибудь первого успеха, сразу начинает вести себя так, словно он Господа Бога за бороду ухватил? Это же и причина краха всех великих начинаний. Только что-нибудь получилось, как сразу же – да я, да вас, да всех… Не замечали? Чего-то там и та-та-та слабеет живой огонь отважных предприятий. Сожру, сожру… Уж такие жрали, Александр Валерьич!
И он прошелся по комнате, небрежными упражнениями силовой гимнастики Леннерта разминая затекшие мышцы, словно никакого Варченки тут уже не было и можно было не стесняться.
– Вы, может быть, полагаете, – сказал Варченко, оскорбленный, несмотря на все усилия казаться спокойным, – что за вами уж такие люди стоят, которых и опрокинуть невозможно?
– Я бы с вами поспорил, – все так же небрежно отвечал Остромов, – и поговорил бы с вами по душам, Александр Валерьич… про людей, которые за мной стоят, про пятитысячелетнюю традицию Египта, которая опять же за мной и за нами, – он подчеркнул это «нами», словно приглашая в свидетели все прочее масонство, – но что же говорить с человеком, который смотрит в упор и говорит «нету»? Для вас нету, для нас есть, нам больше нравится, что есть. А разговаривать, да высчитывать, да кто за кем стоит… Это уж вы увольте, Александр Валерьич. У вас и степени такой нету, чтобы я с вами про это говорил.
– Ну, какая степень у меня есть – этого вам знать не нужно… – прохрипел Варченко, поднимаясь.
– Не нужно, не нужно, Александр Валерьич. Если чем могу быть полезен, всегда обращайтесь.
Многажды потом, передумывая этот разговор, спрашивал себя Остромов, можно ли было провести его иначе, – и думал, что нет, никак. Да и кто мог ждать опасности оттуда, откуда не ждали ее в это время люди куда более осведомленные? Он думал тогда про Морбуса, а какой Морбус? А если бы это был давно ожидаемый посланник из-за границы? А если бы, чем черт не шутит, сам Брюн? Он никогда не видел Брюна, и, в сущности, не было никакого Брюна. Но он крепко уже привык, что сказанное им сбывается, – русский человек в самом деле легко обольщается первым успехом.
Нет, не мог, не мог он знать ничего; и уж конечно, не мог предполагать, что Варченко, взяв извозчика, отправится на Загородный проспект и закажет на почтамте экстренный телефонный разговор.
– Это Монгол, – сказал он, когда наконец дали кабинет Двубокого. – Этого можно брать. Да, ничего не знает. Ничего вообще. Шарлатан без способностей, пустое место.
Выслушав этот доклад, Двубокий в своем кабинете почесал переносицу, закурил и откинулся на спинку резного кресла.
Нужно было осторожно, очень осторожно. Если он окажется прямым доверенным и много знает, можно аккуратно вытрясать. Если он ничего, то и к черту. Двубокий взял трубку другого телефона и набрал номер Райского. Райского не было на месте.
– Занятой какой человек, – сказал Двубокий ласково. – Как появится, соедините.
Глава тринадцатая
1
Входите, входите, – раздался чуть надтреснутый, но бодрый голос. Так радуются пришельцу, еще не зная, кто он, – то ли предчувствуя, то ли с самого начала не сомневаясь, что дурной человек сюда не войдет. Хозяина лавки не было видно, он прятался за стеллажами и что-то переставлял, позвякивая серебром и стеклом.
– Здравствуйте, – заторопился Даня. – Я был у вас, помните, и вы сказали – через две недели…
– Разумеется, – отозвался Клингенмайер. – Сюда, прошу.
Даня пошел на голос и оказался в тесном закутке, в полумраке. Едва виднелась высокая фигура хозяина в лиловом халате, похожем на плащ астролога. Как много, однако, еще осталось волшебных людей. Если бы не Остромов, Даня никогда не попал бы в этот мир. И вещи в нем были волшебные, старинные, каждая с историей, почти все – неясного назначения или происхождения: пустой сафьяновый переплет, оплавленная свеча, имевшая когда-то форму готической башни, страшно тяжелый с виду бронзовый ключ с обрывком цепи…
– Я принял решение отдать Борису Васильевичу реликвии, – сказал Клингенмайер. – Худа не будет. Отнесите ему и передайте, что подтверждение из Парижа получено.
– Спасибо, – кивнул Даня. Уходить не хотелось, да и неловко было так сразу – вроде посыльного…
– В конце концов, мне эти вещи не нужны, – неторопливо продолжал Клингенмайер. – В них особой ценности нет, он и сам знает. Есть вещь с прошлым, так сказать, намоленная, а есть вещь бутафорская, антураж для сомнительных действий. Иное дело, что если бы я не получил подтверждений, я бы с ним и дела иметь не стал…
Только теперь Даня уловил в его речи мягкий немецкий призвук.
– Но с вами я хочу поговорить, – сказал странный хозяин странной лавки. – Не окажете ли мне любезность?
Он указал на еле видную дверь в глубине каморки. За дверью оказалась комнатка чуть побольше, ярко освещенная. В центре ее стоял круглый стол, меньше и проще, но даже на вид неизмеримо старше того, который Остромов использовал для сеансов.
– Жду нескольких людей, – пояснил Клингенмайер. – Мы собираемся иногда… не так, как у Бориса Васильевича, а просто клуб любителей всяческой старины. Я подумал, что и вам будет любопытно и, может, не вовсе бесполезно. У нас ведь есть общие знакомые.
– Кто же?
– Есть, есть люди, – рассеянно заметил антиквар. – Не только к Борису Васильевичу сходятся истинные ценители… Присядьте пока. Вас зовут Даниил?
Даня кивнул.
– Я хотел бы, раз уж он вас прислал… – Клингенмайер уселся в глубокое кресло, даже не скрипнувшее под его сухим, почти невесомым телом. – Каждый мечтает о лавке древностей. Нужна такая лавка, чтобы можно было туда прийти. Считайте, что у вас теперь эта лавка есть, а вы, судя по тому, что я о вас знаю, нуждаетесь в ней особенно.
– Откуда же вы про меня знаете? – спросил Даня, радостно удивляясь. – Борис Васильевич рассказывал?
– Почему же, иногда я и сам вижу, – пожал плечами Клингенмайер. – И общие знакомые есть, как уже было сказано. Я не хочу вас переманивать, боже упаси, но пусть у вас будет по крайней мере два места, куда можно пойти. Когда нет ни одного, это худо, очень худо, но когда всего одно – тоже, знаете, соблазн… Я не скажу вам о Борисе Васильевиче ничего плохого и, больше того, ничего нового. Он человек небесполезный, и думаю даже, что для правильного развития необходимый. Но ограничиваться им вряд ли стоит, и потому, раз уж вы у меня оказались, почему вам в последнюю пятницу каждого месяца не заходить сюда? Люди у нас бывают славные, собираются не первое десятилетие. Иных, к сожалению, нет, а те далече, но сами знаете – чем круг тесней, тем прочней. Приходите – может быть, с докладом, может, просто так… Мы сегодня как раз планируем читать одно любопытное письмо от друга, проживающего теперь в Париже. Вам его нужно, мне кажется, послушать. Я для этого и вызвал вас сегодня.
Даня поразился тому, как скоро его приняли в этот тайный круг, да еще предлагают послушать письмо из эмиграции. Видимо, рекомендация Остромова дорогого стоила. Но Клингенмайер словно прочел эту мысль.
– Ко мне ведь не попадают просто так, – сказал он. – Есть такие места, совсем простые, но не всем доступные. Очень хорошо, что я сумел разместиться как раз в таком. Оно было до этого свободно, тут был какой-то склад – сплошные вещи, никаких людей. Мне показалось, что это хорошая складка – почти то же, да не то. В мире ведь есть складки, и людям иного склада лучше находиться в них, вы не находите?
– Конечно, – сказал Даня. – Я не уверен только, что смог бы выдержать вот так, в складке…
– Вы другое дело, – сказал Клингенмайер. – Мне ведь и Александр Степанович кое-что писал.
– Грэм? – обрадовался Даня. – Он чудный.
– Мы хорошо с ним были знакомы до его отъезда на ваши берега, – сказал Клингенмайер. – У него там своя складка, – он по-грэмовски выделил слово, – и ему, может быть, хорошо. Искренне сожалею, что лишен его общества, а сюда он и носу не кажет.
– Он обещал приехать весной, когда закончит роман.
– Думаю, не приедет. Зачем ему? Здесь было когда-то удивительно интересно, а теперь кончилось. Вы не вовремя сюда попали. О тех временах можно было недурную книгу написать, а об этих если когда-то кто-то и напишет, то с величайшей скукой, преодолевая зевоту. Точно весь воздух выпустили. Только в таких складках он и задержался. Я не думаю поэтому, что Борис Васильевич опасный человек. Многие вам скажут, что опасный, а я скажу – нет, бывают гораздо хуже. Я, конечно, не все знаю… Но иногда нужны именно такие, как Борис Васильевич. Он, положим, много выдумывает – назовем это так, – но что ж, и выдумка хорошая вещь. Бывают времена, когда люди вроде него только и могут дать толчок, а больше некому. Я вам больше скажу. Только в Борисе Васильевиче да еще в немногих, в очень немногих, и уж конечно, не кристальной честности, – сохранилось то, что тогда было во всех, в воздухе, в любом закате. И поэтому я Бориса Васильевича ценю больше, чем вы думаете, и вовсе вам не предлагаю относиться к нему осторожно.
– Этому я бы и не поверил, – важно сказал Даня. – Ведь он меня к вам прислал и, значит, доверяет обоим. Разве можно было бы при таком доверии…
Он смешался и не закончил.
– Это я все понимаю, – ровно сказал Клингенмайер, кажется, не очень довольный последним замечанием. – Если вас послали к портному забрать брюки, это может быть и не знаком доверия, а просто человеку лень за брюками идти. Если он послал вас ко мне, это может быть испытанием, или желанием нас свести, или прихотью, или чем угодно. Но если он это сделал, я воспользуюсь и скажу вам: дружите с Борисом Васильевичем, учитесь у Бориса Васильевича, но верьте не всему, что говорит Борис Васильевич, и более того, не ставьте слишком много на эту карту. У него можно многому научиться, но на него не нужно полагаться. Я говорю это вам только потому, что знаю его и знал Александра Степановича, ведь мир вообще тесно устроен, нет?
Ровно на этих словах продребезжал колокольчик у входа, и Клингегмайер, кивнув Дане, ушел в лавку. Там послышались радостные приветствия и женский голос, на который Даня поначалу не обратил внимания, потому что слишком был изумлен услышанным. Можно учиться, нельзя полагаться – это требовалось увязать, соединить в сознании. А когда вошел Клингенмайер с новой гостьей, эти сомнения тотчас вылетели у него из головы, потому что он непостижимым образом понял, кто перед ним, и противоречие было так ужасно, что у него, как в детстве, пересохло в горле.
Это несомненно была Надя Жуковская, о которой он столько слышал и которая в его уме успела стать символом ханжества, пошлости и фальшивого милосердия, Надя, покупавшая самооценку добрыми делами, всеобщая благотворительница и утешительница, Надя, от знакомства с которой его так оберегал Остромов – и словно сама судьба напросилась ему в союзницы, ибо ни на одном заседании кружка, ни на одном выезде в «Жизнь по совести» им удалось не встретиться. Теперь же она стояла перед ним, в своем знаменитом свитере с оттянутым воротником, с недоуменной и приветливой улыбкой, словно тоже сразу догадавшись, кто перед ней, и ему бросилось в глаза все то же, что всегда замечали при первом знакомстве с ней люди, не разучившиеся видеть: длинная белая шея, большой рот, крупные белые зубы, крупные кисти рук, круглые ореховые глаза – и счастье, которым вся она была окружена, как цветущее дерево облаком запаха. Она ничего не могла делать для самоуважения и ничем не покупала сознания правоты, ибо это было с нею с рождения, естественное, как врожденный абсолютный слух. Если она и сознавала, что делает кому-то так называемое добро – как ничтожно и неуместно было это слово рядом с тем счастьем, которое она излучала! – то этому сознанию всегда сопутствовала горькая мысль о недостаточности, о том, что она ничем не может поделиться и никого не в силах сделать собой. Может быть, на тысячу счастливцев приходится один, у которого счастье так естественно и неоскорбительно, и при этом так щедро, что нужно постоянно им делиться, иначе оно переполнит душу и затопит ее. Даня так хорошо ее придумал, а тут было совсем другое – и надо было срочно с этим смириться; он сразу почувствовал себя безобразно виноватым – но кто же мог предполагать, что она такая! Так в Жанне д’Арк подозревали ведьму – ибо кому же могло прийти в голову, что она действительно свята!
– Это Надя Жуковская, – сказал Клингенмайер, подтверждая прекрасную и ужасную догадку. – Вы, наверное, видались у Бориса Васильевича.
– В том-то и дело, что нет! – радостно сказала Надя. Она чуть задыхалась – то ли от быстрой ходьбы, то ли от смущения. – Мы все время как-то умудряемся врозь, Борис Васильевич шутил даже про взаимоотталкивание…
– Вы и сегодня, наверное, должны быть на кружке? – спросил Даня.
– Должна, но вот видите, – она улыбнулась Клингенмайеру. – Я никогда пятницу не пропускаю.
– А то бы и сегодня не встретились, – сказал Даня.
– Ну вот видите, – повторила она. Надо было что-то делать – все так и стояли у стола, не решаясь сесть и не находя общей темы, но эта неловкость тоже была наполнена счастьем, и не хотелось ее прерывать.
– Я про вас много слышала, – сказала Надя. – Все говорят про исключительные способности.
– Это я про вас много слышал, – ответил Даня. – И про способности никто не говорит, потому что это вещь двадцать пятая.
– А про что?
– Ну, что есть такая Надя, – с трудом выговорил Даня, мучительно краснея. – Которая помогает всем.
– Глупости, какие глупости! – крикнула Надя и тоже покраснела.
– Это, Наденька, потому, что нет способностей, – ехидно заметил Клингенмайер. – Помните, в «Дяде Ване»: когда женщина некрасива, все хвалят ее глаза и волосы. Так и у вас: про способности не скажешь, зато делает добро.
Это спасло положение, все засмеялись.
– Точно, точно, – кивнула она. – У меня никаких оккультных данных. Борис Васильевич говорил, что когда он со мной занимается, все точно об стенку. У меня ни разу еще не получилась экстериоризация, а ведь это обычно удается на третьем занятии. А я с первого раза как-то сразу поняла, что не смогу. Это как в институте, знаете – у нас есть физразвитие, то есть физраз, и я сразу поняла, что никогда не прыгну в высоту.
– Как же можно заставлять человека! – возмутился Клингенмайер.
– Я только сама могу себя заставить, это ужас, – сказала она сокрушенно. – Если бы я поняла, что зачем-то надо прыгнуть в высоту, я бы прыгнула. Но у меня никакого представления, кому станет лучше, если я прыгну. Мне точно не станет.
Даня смотрел на нее во все глаза и с облегчением думал, что она некрасива, что он напрасно придумал ей образ надменной красавицы: в ней всего было слишком, и при этом многое еще по-детски. Она была как подросток-переросток, и внутренне, кажется, чувствовала себя лет на пятнадцать, как и он до последнего времени, – но красота теперь казалась ему таким же ужасным словом, как и добро. Тут снова зазвонил колокольчик, Клингенмайер вышел, и они остались вдвоем. Даня понял, что у них очень мало времени – сейчас войдет новый гость, потом еще, начнется заседание, и тогда уж точно не поговоришь. Надо было сказать что-то главное, и немедленно.
– Я виноват перед вами, – сказал он. – Еще не видел, а уже виноват.
– Господи, да чем же?
– Я думал о вас очень плохо и ругал, где мог.
– Мне никто не говорил.
– Ну да, это хорошо. Но Остромов говорит, что мысль вещественна.
– Знаете, – сказала она очень серьезно, – у меня правое ухо часто краснеет, в последнее время особенно. Я думала, что это ужасная болезнь, а это вы.
– Но не икаете?
– Нет, не икаю. Бог миловал.
– Вы для меня были, знаете… – Он не решался сказать прямо.
– Последней надеждой?
Они засмеялись.
– Они так умилялись вам, в особенности старики. Это не может не раздражать, вы же знаете.
– Ох, не говорите. – Она наконец села, сложила руки на коленях и уставилась в стол, не поднимая глаз. – Если серьезно, это невыносимо. Стоит прийти к больному, и ты святая, стоит сказать старику «Будьте здоровы», и ты мученица. Я не знаю, с кем они сравнивают. Вероятно, это – знаете что? Я только сейчас сообразила, потому что, может быть, у вас действительно способности, и до меня дошла волна ума. Просто им все молодые вообще кажутся чудовищами, а нынешние особенно. И на их фоне то, что кто-то приходит и просто с ними сидит… А я ведь делаю это не потому, что люблю стариков, и даже не по той, знаете, подлой причине, что боюсь одинокой старости. У меня не будет одинокой старости, я, мне кажется, буду в старости умолять, чтобы мне дали минуту подумать о душе, а за мной будет скакать на лошадке сопливый внук и требовать сказку. Но просто у меня есть чувство, что это надо делать, как когда вышиваешь – вы ведь вышиваете, я знаю, – оба прыснули, – вот, когда вышиваешь, всегда есть чувство, что иглой надо ткнуть туда. Или когда рисуешь: иногда просто физически – надо туда штрих. Я рисую прилично, плохо, но прилично. У меня все штрихи на месте. Непонятно только, что нарисовано, но чувство, водившее мной, – она смеялась все громче, все счастливее, – чувство передано верно. Почему мне так смешно с вами?
– Ну, вы, наверное, думали, что я страшный человек, в очках, с оккультными способностями. А я простой, нос у меня толстый…
– У вас очень смешная внешность, да, – сказала она серьезно. – Комическая, гротескная внешность. Вы так же уродливы, как я благодетельна. Есть ли лучшее общество для добродетели, чем уродство?
И так как оба они знали цитату, то засмеялись снова. С Варгой он никогда не знал, что сказать, а здесь можно было сказать все. Он испугался себя. Вдобавок умница Клингенмайер с новым гостем не шел подозрительно долго, давая им наговориться.
– Все как-то слишком быстро, – сказала она. – Хорошо, что мы там не виделись.
– Точно. Мне было бы совсем не до Остромова.
– Мне сказал Фридрих Иванович, что сегодня будет интересное письмо.
– Мне теперь и не до письма будет, – сказал он.
– Нет, надо слушать. И что это я так развеселилась, в конце концов. Вы, может быть, совсем не то, чем кажетесь.
– А чем я кажусь?
– Честно? – Она прищурилась, и Даня понял, что она близорука. – Человеком, человеком до мозга костей, со всеми слабостями, присущими этому виду.
– Вашими бы устами, – сказал он.
– Конечно, конечно, я не пошла бы за вами босиком на край света, – сказала она уверенно, точно разубеждая кого-то.
Это были все новые и новые стадии близости, которые они миновали стремительно, словно оба падая в пропасть или с той же скоростью возносясь – но не зря в трактате о левитации особенно удавшийся взлет назывался глубоким.
– Знаете, я часто думаю, что это и хорошо. Но скажите, если бы вы за кем-то – или лучше чем-то – пошли бы босиком на край света, взяли бы меня с собой?
– О, – сказала она, – это безусловно. И я попросила бы вас нести валенки, на случай, если ослабеет моя решимость.
– Что он там так долго, – тревожно сказал Даня.
– Вам скучно со мной?
– Нет, я просто боюсь, что я к вам привыкну, а потом они все-таки войдут, и будет совсем невыносимо.
– Он ушел навсегда, – сказала она страшным шепотом. – Теперь мы хранители лавки. Вы бывали у него?
– Один раз, недолго.
– А теперь все это наше. С этими вещами очень трудно управиться – вы знаете? Они выходят из повиновения, начинают ссориться. Утром проснешься – все стекла перебиты. Только Фридрих Иванович удерживает их от бесчинств. Здесь есть один кофейник, он плюется кипятком, и есть английский дверной молоток, он колотит всех, напоминая, что на свете есть несчастные люди, главным образом в голодающей Англии…
– Какое сегодня число? – вдруг спросил Даня.
– Двадцать пятое сентября.
Она не спросила, зачем ему это, и он оценил.
– Представляете, я двадцать раз уже прожил двадцать пятое сентября, – сказал он, – и понятия не имел, что это за число.
Тут вошел Клингенмайер и с ним двое – молодой человек, очкастый, сдержанный и насмешливый, и сорокалетний гражданин с бухгалтерской скучной внешностью и такой же скучной папкой; они одновременно поклонились и заняли места за столом. Надя и Даня одновременно встали, представляясь новым гостям.
– Николай, – назвался насмешливый.
– Иван, – басом сказал вылитый бухгалтер.
– Ждем еще троих, и можно начинать, – сказал Клингенмайер, и тут радостно залился звонок, словно узнав любезного посетителя.
2
«Милый Фридрих Иванович!
Прежде всего отвечаю на Ваш вопрос: человека, о котором Вы спрашиваете (тут Клингенмайер слегка замялся при чтении, маскируя эвфемизмом фамилию), я знал, но весьма бегло. История его с Морбусом мне известна в общих чертах, и она ничем не отличается от множества тогдашних историй, иногда дуэльных, иногда просто скандальных. Морбус держал салон, якобы для широкого круга (для узкого были сборища, куда попадали избранные, и я не стремился; рассказывали, конечно, об оргиях). Там он многозначительно вещал, похожий на горбуна-профессора, у которого в руках вся преступность Лондона. По-моему, все это было смешно, а мода на эти дела была так противна, что заставляла презирать даже то дельное, что могло в этом быть. Я всегда любил кружки, сборища, тайные братства – но скорей как сюжетный ход: в жизни это – как любой прием – поражает ложью и какой-то грубостью, которую трудно объяснить. Безрукость, например, хороша в мраморной Венере, домыслы и все прочее, а представьте настоящую красавицу с культяпками? Вот почему я не любил всех этих тайн и знаю только, что означенный герой прибыл из Италии, подделав диплом об их степенях, а потом, пользуясь этим дипломом, соблазнял женщин из морбусовой ложи, привлекая их трехпланным посвящением. Вспоминать обо всем этом теперь смешно, а тогда был большой скандал, но только в оккультной среде, куда я не вхож. Посвящение первого плана сводилось к беседе, второго, насколько понимаю, к объятиям, а третьим планом шло нечто такое, за что он и вылетел из всех иерархий с полным разжалованием, без права заниматься этими соблазнительными штуками. Был демон, а стал так себе домовой. История в брюсовском вкусе, и, кажется, он даже написал что-то подобное, – человек, о котором Вы спрашиваете, долго пытался переломить общественное мнение, и это мне скорей импонировало. Кажется, им действительно двигало понятие о чести, пусть жульнической, странной, но это ведь лучше, больше, чем выгода. Выгода, кстати, в те времена была прямая – масонство было едва ли не модней хлыстовства, Вы сами помните, сколько было всех этих лож, Великих Моголов, арканов, тайных знаний, посвящений, египетских древностей и алтарных курений. Собираясь у Вас, мы тоже в это поигрывали. И все-таки при встрече он не показался мне чистым жуликом – что-то в нем было, уязвленное самолюбие, может быть, или слишком глубокая вера в то, что его трехпланные посвящения в самом деле имели оккультный смысл. Не смейтесь. Я знал людей, искренне убежденных, что самая грубая похоть приближает их к богам, и Василий Васильевич, редкая, по-моему, мерзость, был из этой породы, и многие верили ему. Словом, он пришел ко мне с просьбой написать правду о Морбусе и своем незаконном разжаловании, тряс итальянскими бумагами и выглядел страшно оскорбленным – это было даже трогательно, как, знаете, иной взломщик сейфов бывает обвинен в карманной краже и пылко доказывает, что сейфов он выпотрошил сотни и готов отвечать за это хоть сейчас, но до карманной кражи не унизился бы и с голоду, а какой голод, когда у него в кармане вот сейчас – и показывает разыскиваемый всей европейской полицией брильянт. Я слышал, так арестовали Пуришкевича. У него в доме был обыск, и он так обиделся на солдата, который его не узнал, что немедленно открылся: “Дураки, Пуришкевича не знать!!!” Он рассказывал о десятках проделок, которые на взгляд человека трезвомыслящего были чистым жульничеством – со всеми этими посвящениями, реликвиями и кассами взаимопомощи, – но от соблазнения и любой грязи по женской части отказывался так решительно, что я уж почти зауважал его. Писать статью с разоблачениями Морбуса я, понятно, отказался, потому что ничего в оккультизме не смыслю и никакого масонства всерьез не принимал, если не брать в расчет несчастных просветителей екатерининского века. Больше о Вашем герое я не слышал и рад, что он жив. Все, что уцелело от тогдашнего Питера, теперь мило, – а поскольку уцелеть может прежде всего жулик, думаю, любимым героем новой прозы станет именно он. Начальству будут внушать, что разоблачают его, а втайне, само собой, полюбуются человеком из нашего блистательного времени, казавшегося тогда таким гнилым.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.