Текст книги "Остромов, или Ученик чародея"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 48 страниц)
– Дядя Данила, – спросил он недели через две, уже в Ленинграде. – А почему столько шпионов?
– Да они не шпионы, – сказал Даня полушутя. Он заканчивал важную главу, и ему было не до того. Леша Кретов играл на полу в настольную, а в его случае напольную игру «Красная конница» и дописывать не мешал.
– А кто?
– Это они говорят, что шпионы. Чтобы отстали.
– А-а, – опять протянул Леша. Он немного помолчал и задал следующий вопрос – как всегда, странный. Вот еще за что его можно было любить – Даня никогда не мог угадать его следующий вопрос.
– А если не скажут? – спросил он.
– Тогда их наградят за стойкость, – машинально ответил Даня. Он как раз писал о жаростойкости колонн в шрустре.
Больше Леша Кретов его в тот день ни о чем не спрашивал. Ему хватило.
Одноклассники не любили его, но не трогали. Он был молчалив и неопрятен, но как-то взросл, как все много болевшие дети. Он слушал равнодушно, ничем не выражая отношения к услышанному, но все запоминал. Он задавал неожиданные вопросы. Даниилу Ильичу казалось, что Леша освоит левитацию куда раньше, чем он сам.
Мальчик Кретов не знал, как относится к Даниилу Ильичу. Это не было любовью в собственном смысле, ибо вообще мало способен был к любви. Слова «аутизм» тогда еще не знали. Кретов был странным мальчиком, он все хотел привести в систему, подчеркивал в газетах одно и то же слово, если оно часто встречалось на странице, и думал, что все в мире управляется законом чисел. Если к ним присмотреться, можно будет предсказывать. Но без Даниила Ильича мир терял стройность. Даниил Ильич мог увести от людей в края, где никто никого не обижал и где занимались истинным делом. Он был вестником другого мира, в котором Алеша Кретов был гораздо более дома. И потому, когда Даниила Ильича долго не было дома или он работал, Алеша Кретов чувствовал нехватку воздуха.
Однажды Даня рассказал ему сказку про ученика чародея – всю, вплоть до убийства принцессы и спасения от чумы.
Он рассказывал ее долго, четыре вечера, но Леша Кретов все не поправлялся – он подолгу выбирался из обычной простуды, а с корью провалялся однажды три недели. И потому на пятый вечер он все еще метался, и лицо у него горело, но он шепотом требовал конец – а какой конец был у этой истории?
Хасан остался один и правил на острове, и силой его чародейства остров процветал, импровизировал Даня, понятия не имея, чем все это закончится. Рабыня оставила ему сына, которого Хасан растил, обучая волшебству. Но в один прекрасный, а на самом деле ужасный день мальчика, игравшего на берегу, похитила птица Рух. Долго искал его Хасан, но гнездо птицы Рух далеко, на черном острове, и лишь через три года приплыл он туда. Птица Рух воспитывала мальчика по своим рухским законам, которые быстро превращают человека в ее подобие. Через год он умеет летать, через два – побеждать в драке любую другую птицу, а через три свободно пересекает океан, не нуждаясь в остановке на мачте случайного корабля.
Хасан приплыл на остров, но подняться на скалу, чтобы сразиться с птицей, не мог. Ибо злой волшебник охранял этот остров, и заклятие, наложенное им, было страшно: ни один другой чародей не мог проникнуть на эту скалу. А простому смертному нечего было там делать – он не был страшен птице Рух.
И тогда, продолжал Даня, Хасан у подножия скалы отрекся от своего чародейства и выбросил в море перстень чародея, знак высшей власти. И скала пропустила его, и он прошел в пещеру, где страшным каркающим хохотом смеялась над ним птица и так же смеялся его выросший сын.
– Сын мой, – сказал Хасан, – я был великим чародеем, отдал для этого все и отрекся от всего.
– Не слушай его, – прокаркала птица, – у него ничего не было, он нищий.
– Сын мой, – продолжал Хасан, – я потерял твою мать, чтобы спасти остров, но теперь у меня нет острова, остался только ты.
– Да и того не осталось, – каркала птица, – он уже не твой, а мой.
Алеша Кретов начал подозрительно сопеть.
– Сын мой, – сказал тогда Хасан, – вспомни это, – и показал выросшему сыну зеркальце, и сын увидел себя и ужаснулся перемене. Он увидел свой клюв, свое хищное лицо, свои сутулые птичьи плечи, увидел старого отца перед собой, зарыдал и бросился на камни перед ним. А отец присел погладить его по голове, и они забыли о птице Рух.
– Хорошо же, – прокаркала птица, – я улетаю с этого острова, который осквернен человеком. А вы остаетесь здесь вдвоем, и обратной дороги вам нет. Посмотрю я, как вы здесь выживете, два человечка на острове, где нельзя быть человеком. Прощайте, бескрылые!
И она улетела, а отец и сын, обнявшись, смотрели ей вслед без особенного сожаления.
– Ну, они выжили там? – спросил мальчик Кретов.
– Конечно, – успокоил Даня. – Ведь у них было зеркальце. Они поймали луч, развели огонь, ну и вообще, как говорится, началась цивилизация…
Сам он не очень верил в такой исход. Но придумалось так, а особо раздумывать было некогда. И мальчик Кретов в тот вечер заснул почти здоровым.
Матери Алеши Кретова не слишком нравился одинокий мужчина, который бог знает о чем толкует с мальчиком и непонятно чему его учит. На третье лето она не отпустила Лешу с Даниилом Ильичом в Мещеру, и Леша спокойно принял это, не плакал. Может быть, в том, чтобы отдаляться от всех и ни к кому не привязываться слишком, была своя правда – и Даня с легким сердцем уехал в очередное одинокое странствие, где услышал много новых откровений. Будь с ним Леша, он бы их, конечно, не услышал.
6
Ранней зимой 1939 года эзотериков стали брать по второму кругу.
Было уже все равно, кого брать. Всех, кого не расстреляли за былые грехи, достреливали. Всех, кого выпустили, вылавливали снова, выковыривали из складок, куда они предусмотрительно забились, и наказывали за старое – кого смертью, кого сроком. Ссылка более не практиковалась, ибо гальванизация осмысленна тогда, когда усиливается.
Галицкий упоминался в нескольких протоколах. Левыкин вспомнил, что видел его. Остромов, взятый в Абхазии на чайной фабрике и умерший после третьего допроса от сердечной недостаточности (тогда все умирали от сердечной недостаточности, выражавшейся во множественных гематомах), успел показать, что да, такой был.
Галицкий был фигура странная, недостоверная. В прошлый раз его не тронули, ускользнул. И вот теперь он спокойно работал в отделе учета, в странном тресте, которым тоже пора попризаняться, – но это успеется: подозрительно было то, что Галицкий запомнился единицам. О нем никто не мог сказать ничего определенного. Он хитро замаскировался. Никто не помнил даже, где он живет. Его быстро нашли по фамилии. Такие – ни для кого не видные, но ни от кого не прячущиеся – были опасней всех. Видимо, он курировал всю сеть. Сети еще не было, но на допросах ее выдумывали быстро. Допрашивать эзотериков было одно удовольствие. У них было превосходное воображение. Жаль только, что многие упоминаемые ими сущности, враждебные советской власти, были недоступны, ибо находились в тонких мирах. После кратких, но убедительных разъяснений эзотерики переставали валить все на Гермеса Трисмегиста и начинали сдавать друг друга.
На очных ставках они вели себя трогательно. Большинство давно разлетелось, почувствовав, что самое надежное – оседать по окраинам; но теперь скребли и по сусекам. Они давно не видели друг друга и радостно делились вновь обретенным опытом. Трудность заключалась в том, что они никак не желали признаваться во вредительстве. Напротив, у них получалось, что только их молитвами и радениями воздвигся, скажем, Днепрогэс. В тридцать восьмом взяли Александра Валерьевича Варченко, человека серьезного. Вместе с ним взяли Двубокого, у которого нашли семнадцать сушеных членов, по числу членов Политбюро. Аналогия была ясна. Он хотел их извести. Александр Валерьевич Варченко был человек серьезный и обещал следователю всевластие, потому что гекатомба была самое то и страна уже почти достигла абсолютного могущества, но убирать сейчас Александра Валерьевича было никак нельзя, он один знал, зачем все это. Следователь, в отличие от Александра Валерьевича, был человек несерьезный, Сент-Анри д’Альдейбра не читал, и Александр Валерьевич отправился в гекатомбу, или в мясорубку, это как кому нравится. Ему не нравилось никак, но его не спросили.
Даня понятия не имел, что за ним придут. Он допускал это, разумеется. Знание тонких миров не предполагает знания будущего, ибо истинный маг видит пути человечества, а с личной судьбой как-нибудь разберется сам. На известном уровне личной судьбы вообще нет. Даня не знал своей степени, да и не нуждался в этом, поскольку никаких третьих, седьмых и двадцать девятых степеней, как сказано в одном трактате, иарерахия не содержит. Степеней всего три – ученик чародея, чародей и то, к чему Даня медленно, но неотвратимо приближался.
Его взяли, когда он приступил к ежедневным упражнениям и только что разогрелся. Ему не составило бы труда уйти у них из рук, исчезнуть, мгновенно перейти в состояние левитации – для этого не потребовалось бы даже особой сосредоточенности, поскольку разрешившееся долгое ожидание, хотя бы и подспудное, часто приводит к взлету, и не всегда это ожидание счастья. Но в нем с осени двадцать пятого года сидело желание искупить тогдашнее бегство. И кроме того, ему хотелось знать, как все будет.
Заеда была на службе, Алеша Кретов – в школе. О том, что его взяли, знали только управдом да дворник.
Даниила Ильича привезли во внутреннюю тюрьму Большого дома на Литейном, отобрали паспорт, кошелек, часы, ремень и шнурки, никакого допроса не сняли, а отправили, по тогдашней практике, в одну из переполненных камер, располагавшихся по обе стороны длинного коридора в ледяном подвале без окон. Летом тут умирали от жары, зимой от холода. Рассказывали, что для перемалывания трупов в конце коридора устроена электрическая мельница. Это была неправда. Ничего интересного, в том числе электрической мельницы, там не было.
Даня долго думал, как все будет, и даже обиделся, насколько все похоже. С некоторых пор совершенно нечему было удивиться.
Его мариновали в ожидании первого допроса полные сутки, и все эти сутки он прислушивался к разговорам. В его камере было шестьдесят человек, и все эти люди были уверены, что недоразумение выяснится, хотя в душе понимали, что, по всей вероятности, не выйдут отсюда никогда. Большая часть заключенных внутренней тюрьмы вскоре переводилась в Кресты – на Литейном осуществлялась так называемая активная фаза следствия. Выяснением деталей и проработкой фабулы занимались на местах. В Большом доме отыскивали место каждого дела в общей мозаике и добивались главного – признания. После него обычно шло легче.
Даня пятый час без движения сидел на так называемой шконке – деревянной полке, на которой давно спали по очереди. Днем лежать не разрешалось. Он практиковал экстериоризацию, но шла она трудно. Мешал фон – повышенная концентрация сновидного, сковывающего страха; максимум того, что ему удалось, – вогнать себя в состояние тоскливого полубодрствования. То, что было перед ним, не походило ни на шрустр, ни на Эейю, а скорее на их причудливый синтез – то ли внутренний ад высших сущностей вышел наружу, то ли внешний ад низших облагородил их наконец и вместо животной радостной злобы вызвал покорный страх. Изначально ничего подобного не было – только человеку под силу было создать такое.
– Как вы думаете, – спросил его тихий, почти невидимый человек слева, – зачем надо, чтобы признавались?
Даня сначала промолчал, подумав, что обращаются не к нему, – но робкое, почти птичье поскребывание по рукаву подтвердило: ответа ждали от него.
– Не знаю, – сказал он честно.
– Вот и я не знаю, – закивал человечек слева. – Ведь они и так могут сделать, что захотят. Признаться, не признаться – какая разница? И других сдавать необязательно. Они же все равно всех могут взять, кого им понравится.
Даня молча кивнул.
– Ну так вот я и не понимаю! – возмущенно зашептал человечек. Видимо, он многим здесь уже задавал этот вопрос и ни от кого не получал ответа, да здесь и не откровенничали. – Видимость они никакую давно не соблюдают. Всем все равно. Запад промолчит. Он теперь на все молчит. Да никому и дела нет. Одни дикари едят других дикарей – что, кто-нибудь вступается? Если б чуть иначе повернулось, мы бы тоже ели.
Даня молчал.
– А себе вы как объясняете? – спросил шепоток слева. – Должна же быть какая-то причина. Почему они хотят, чтобы мы признались? Они же сами за нас все могут там написать.
Даня подумал, что если бы стены были гладкие, экстериоризация бы удалась. Но они были шероховатые, в виде так называемой бетонной «шубы», и этим почему-то угнетали особенно. Почему здесь устроили эту «шубу»? Вероятно, чтобы не удавалась экстериоризация. Решительно все у них было учтено.
– А я знаю почему, – продолжал голосок чуть слышно. – Я знаю.
Даня по-прежнему не поощрял его к откровенности; однако ему стало любопытно.
– Дело в том, – сказал голосок и пресекся. – Дело в том, что это делает нас виноватыми. Ведь им нужны виноватые. С невиновными они дела иметь не могут.
Даня улыбнулся. Это смутно напоминало слова – чьи же? Университетского экзаменатора, фамилию он забыл, как большинство подробностей той жизни. Сначала сделать всех виноватыми, раздать кресты – несите! – как бы из милости. А потом заставить работать, выдав это за почетное право. Что ж, логично. Работай из благодарности за то, что не убили. Пятнадцать лет назад заставляли пахать за гроши и против всех правил, чтобы работа никак не могла быть в радость, – а сопротивляющихся пугали ссылкой или предательством классовой борьбы. Теперь гальванический удар усиливался: работай, пока жив. Жизнь – какого еще вознаграждения? Особенно жизнь, чудом не отнятая…
– Виноватыми, – продолжал голос, – мы становимся в ту секунду, когда оговариваем себя. Ведь это само по себе преступление, которое на весах Божьих будет весить не меньше любого вредительства. И только когда они склонят нас к этому преступленью, их душеньки довольны. После этого человека можно топтать как угодно.
– А если не оговорим? – задал Даня кретовский вопрос.
– Оговори-им, – уверенно повторил сосед справа. – Кто не ломался, тех плохо ломали.
Интересно, подумал Даня, как это будет. Но как это будет – он предположить не мог, ибо чародей на известном этапе ничего не решает сам.
7
На следующее утро – времени он не чувствовал давно и не нуждался в нем, но раздали хлеб и кипяток, – его вызвал на допрос некто Капитонов.
Тут примечательно то, что Капитонов числился утонувшим, а на деле погиб при несколько иных обстоятельствах, которые вот-вот прояснятся. Однако уполномоченный Капитонов никуда не исчез. Еще два раза его убили в перестрелках, да еще раз он спьяну простыл, заснув весной на скамейке, но оставался, как прежде, живехонек. «Капитонов» был псевдоним, по-русски Голованов. Почему он укоренился – теперь уж не скажешь: может, раз все переулки называли в честь каких-нибудь бывших товарищей, то вот и оперативный псевдоним взяли в честь какого-то реального лица; но в ЧК вообще редко пользовались подлинными фамилиями. Все же понимали, что когда-нибудь дойдет и до них – появится изумленный потомок и спросит: как же ты мог? и главное, зачем? А что я? Я стоял и подводил клемму, или подбрасывал дрова, – вот все, что я делал; иногда, конечно, заставлял дрова признаться, что они виноваты, но это просто чтоб веселей горело. Но на всякий случай никто из них под своей фамилией не работал, и это сохранилось по сию пору: одних Петровых было больше, чем во всем остальном Ленинграде. Кто был в действительности тот Капитонов – это уж мы никогда теперь не поймем.
Даню в наручниках подняли на пятый этаж. В коридоре, буднично устланном красным паласом, ему встретился человек в форме, судя по всему – начальство немелкого ранга, в лице которого, однако, мелькнуло смутно знакомое. У Дани вообще была неважная память на лица, но это квадратное лицо он знал, такое не забывается. Фамилия мелькнула смутно, но тут же всплыла. Это был Роденс, никакого сомнения. Даня видел его единственный раз, на собрании, когда он заявил учителю, что хочет убивать коммунистов. Значит, провокатор. Впрочем, это не имело теперь никакого значения.
Между тем никаким провокатором Роденс не был. Если кто хочет убивать – неважно кого, важно само желание, – рано или поздно он непременно попадет туда, где убивают. Он был на отличном счету и делал карьеру. Что до желания убивать коммунистов, их к его услугам было теперь полно.
В желтом казенном кабинете с желтым казенным графином, сейфом и дубовым столом Даню в наручниках усадили на тяжелый стул и оставили Капитонову.
Нынешний Капитонов был рослый, розовый, мелкоглазый, молодой – старые кадры были уже к тридцать девятому большей частью перемолоты, – и ориентированный уже, как почти все они, лишь на один вид следственной работы: выбивание.
– Фамилия имя отчество, – сказал он себе под нос.
Даня представился.
– Год рождения адрес место работы.
Все это было ему изложено.
– Состояли ли под судом и следствием.
Ему ответили.
– Знач так, – сказал он буднично. – Показаниями ваших товарищей по контрреволюционной организации «Великая ложа Астреи» вы совершенно изобличаетесь в подготовке заговора, организации убийств вождей партии и правительства, террористических актов на производстве и антисоветской пропаганде. Запирательство бессмысленно, признание облегчит. Будем говорить?
– О чем? – спросил Даня.
Капитонов встал перед ним, расставив ноги, и заглянул в лицо с невыразимым презрением.
– Галицкий, – сказал он, – мы тут таких, как ты, раскалываем в два дня. Но лучше тебе до этого не доводить.
Даня молчал, глядя на Капитонова снизу вверх. Ему в самом деле было очень интересно. Да, пожалуй, если бы все это случилось с ним в двадцать пятом, он бы никогда не полетел и не освоил многого еще другого; но теперь было поздно.
– Говорить будем, Галицкий? – спросил Капитонов. Ему года двадцать два, подумал Даня.
– Спрашивайте, – ответил он.
– Чего спрашивать? – передразнил Капитонов. – У меня на тебя показаний – во. – Он кивнул на папку «Дело». – Если я грю «изобличаетесь», это значит, изобличаетесь. Рассказывай, и, может, жив будешь. А нет – как знаешь, я предупредил.
Даня смотрел на него со странным выражением, которое Капитонову не нравилось. Самому Дане оно не нравилось тоже, ибо он чувствовал, что нечто в нем принимается думать и решать самостоятельно. Он вырастил в себе это нечто, с его помощью левитировал и посещал эоны, и теперь оно было глубочайшим образом оскорблено тоном этого разговора и обстановкой кабинета. Он почувствовал, что еще немного – и он не сможет сдерживать эту внутреннюю сущность, которую всегда в себе сознавал, но в последние годы натренировал почти до всемогущества – разумеется, в земных пределах. Сам Даня Галицкий готов был терпеть многое, но это – в нем – не было готово. С таким же выражением – остановитесь, или потом не смогу остановиться я – смотрела на сильного самца Мокеева пишбарышня Ирочка, но сильные самцы никогда не могут затормозить.
– Вам не надо бы этого, – тихо сказал Даня.
– Чего?! – прикрикнул Капитонов, не веря ушам.
– Вот этого вам не надо бы, – еще тише сказал Даня, чувствуя, как воля его слабеет и как набирает мощь притаившаяся в нем буря. Эта буря ждала долго, он ни разу еще не использовал ее.
– А?! – заорал Капитонов. – Ты кому?!
И он замахнулся, потому что с самого начала понимал, что с этим иначе не получится, его надо будет ломать по полной. Но, замахнувшись, он застыл, странно вытаращив глаза, потому что ощутил внезапно сумасшедшую легкость, полную бестелесность – он не чувствовал даже собственной занесенной руки.
– Вы неправильно делаете, – сказал Даня, точнее, что-то в Дане. И, не сводя глаз с Капитонова, он начал делать правильно.
Человеку, никогда не прибегавшему к раскатке, трудно объяснить, что это такое. Имаго, проходящее эту стадию, переступает последний порог, отделяющий его от конечного превращения. Но поскольку имаго – сущность тонкая, процесс имеет вид не столько нападательный и даже не защитительный, но скорее, так сказать, познавательный: оказавшись лицом к лицу с наглым врагом, имаго смотрит, что у него внутри. Оно – он, она – до последнего старается отдалить процесс, ибо после него пути назад нет. Но ведь Капитонов, как бы он ни назывался, никогда ничего не понимает. И тогда начинается послойное считывание, в результате которого остается – да, да, та самая лужа, а в середине ее виновато морщатся никому не нужные сапоги.
Вы как вы что это прекратить, считывал Даня. Он разлагал Капитонова стремительно, сдирая слои клеток, и краем сознания успевал отметить: вы нас колете в два дня, мы вас раскатываем в четыре минуты. Он прекрасно знал, что делать, но знал теоретически. Сила, скрытая в нем, вырвалась теперь наружу. Она ничего не желала знать, ничего не боялась и не жалела. Капитонов стоял с отведенной назад рукой и быстро переставал быть Капитоновым. Бедная Лидочка Поленова, увидеть такое в двадцать лет. Вместо лица было уже месиво, но Капитонов не чувствовал боли. Собственно, и не было уже никакого Капитонова.
Неустанно крепя неудержимо вскрывая стальной каленой метлой ах ты сука кусаться кипучая могучая присутствующих здесь дам. Три кило сарделей говяжьих шесть нет семь бутылок пива семеро смелых две булки городских хранить вечно. Спрашивать вы будете в другом месте а здесь спрашиваем мы умолять будете в другом месте а здесь умолять буду я ах тварь четырнадцать принципов и десять по рогам чистосердечно с полной конфискацией родственников за границей и подозрения на гонококковый уретрит найду убью. Семенов рассказал анекдот Теруэль взят не понял сообщить играть на руку Бауэру делай здесь рукой нет здесь не надо мне здесь вы здесь не у тещи давить безжалостно более или менее готовых форм уклада тварь в пыль. Вам будет доведено отец мать Бердянск Ублюдск. Татуировка в виде пяти куполов означает сердечное расположение и цветочки а я не такая как некоторые у меня рекомендация и два года предварительного стажа. Выйди пока погуляй иди сюда стоять смирно стоять я сказал присаживайтесь вот чай бутерброды папиросы курите встать не сметь падать лежать не сметь вставать лечь встать одевайся увести куда я сказал! Я могу с вами с тобой сделать все и мне никто ничего не скажет никакой брат. Статья сорок пять трамвай тридцать шесть квартира восемнадцать пункт три со двора в подъезде не смей орать соседи. Поздравляю товарища начальника шестого отдела желаю счастья долголетия не болейте живите десять лет без права переписки и пять ссылки в районы Крайнего Севера засадим окультурим цветущими садами зимостойких яблонь Мичурина. Перечислите ваши ошибочные выводы ваших сообщников ваших заграничных представителей ваши особые приметы ваши лобковые вши тринадцать рублей пятьдесят семь копеек минус десять вернуть за выбытием адресата. Что ж ты сука папа высылаешь по чуть-чуть куркуль небось уже продал черешню погоди доберемся до самых отдаленных уголков необъятной простирается политинформация завтра в восемь. Брызги шампанского загадил весь коридор утри за собой падла полюшко-поле из оперы Лоэнгрин. Выходя в большую жизнь желаем вам следовать курсом туда сюда обратно аттестат продовольственной зрелости махрового гегельянства и головокружения. Помещик Пушкин рисовые котлетки лыжный кросс ворошиловец профессор Пифагор терся иксом об забор. Румяной зарею покрылся восток в рот в зубы Варька вся голая на крыше с Гундосым. Отдай лопатку ведро поймаю убью всем скажу. Мирись мирись и больше не дерись вот тебе сука поверил сука вот тебе сука. (Душно, душно, господи, как душно, где же у него хотя бы какой-нибудь «Зая белый куда бегал?» Неужели правы были те, утверждавшие, что они действительно антропологически… или антропологически иные были всегда и вот им наконец нашлось куда?.. Где-то тут должны быть детские страхи и рождающаяся из них поэзия, но у него из всего рождается одно – одинаковое и с врагами, и с бабами. Но пойдем глубже – может быть, может быть…) Вижу горы и долины вижу письку Катерины. Вода в ботинках. Пилы тупы ноги Тани малы. Несла баба ведро воды ведро было худо. Что ж такое опять мокрый. Топ-топ по лужку, топ-топ по снежку. Мама! Мама! Мама!
Кажется, они закричали это одновременно: Капитонов – беззвучно, всей прапамятью, а Даня громко, отчаянно, потому что добрался наконец до последнего слоя и увидел, что сделал. Сделалось то, чему и следует быть при раскатке. Непонятно было, чему там кричать. Капитонов разложился, как мистер Вольдемар. Густая багровая лужа медленно растекалась по кабинету. Отвратительно пахло сырым мясом.
Голова у Дани работала исключительно четко. Прежде всего надо было избавиться от наручников. В новом его состоянии это оказалось проще всякой раскатки – запястья лишь слегка обожгло при плавлении. Даня не забыл и о деле – дело прежде всего. Папки на столе не стало совсем, как не было. Да ее и не было, Капитонов блефовал: все, что они нарыли, – три с половиной упоминания. Он применил ускорение, при котором становился незамечаем, и, двигаясь ровно, но быстро, спустился к главной проходной.
Тут он, впрочем, несколько заблудился, потому что двигаться в этом воздухе было трудно, и разбуженные раскаткой силы до сих пор еще не угомонились. Спускаясь сквозь пять этажей, распланированных с идиотской конструктивистской изобретательностью, вообще характерной для таких мест, – он упирался в тупики, с одной лестницы переходил на другую, из левого коридора в правый, и притом с него падали лишенные ремня, невидимые миру брюки. Здание проектировалось так, чтобы из него было не сбежать, но все эти хитрости были мелкие, плоские, вроде необходимости переходить по коридору с одной лестницы на другую, – и эта мелкость странно сочеталась с торжественностью гигантских дверей, с помпой налепленных повсюду гербов, с дубовой тяжеловесностью перил. Вот и все у них было так – тяжелозвонкая мелочность, твердокаменная труха, – но трудней всего было идти сквозь то, что сгустилось тут до невыносимой концентрации, и он все это слышал. Ужасна была не столько концентрация страха – к ней он привык и даже на улицах уже почти не ощущал, – но пронизанность всего этого здания токами безумной надежды, хотя именно надежду-то и следовало оставить перво-наперво всякому сюда входящему – не потому, что нельзя выйти (выйти, как видим, очень можно), а потому, что только без надежды и возможно тут как-то себя вести. Иначе все будет ею отравлено, пропитано ее невыносимым, грязно-розовым, свиным запахом. Так же, должно быть, отвратителен умирающий, умоляющий: я еще могу… я еще пригожусь… Что ты еще можешь, на что пригодишься, когда лучшее для тебя было бы не родиться, а если уже родился – то как можно скорее и сильнее швырнуть свою жизнь в пасть шрустра и уйти вон отсюда?! Ведь желать задержаться здесь – все равно что медлить у проходной Большого дома, куда он вот уже и дошел; он видел это теперь с такой ясностью, что каждый атом его, казалось, кричал: вон отсюда! Вон отсюда!
Дежурный посмотрел сквозь него и равнодушно отвернулся.
Жаль ремня, подумал он, а впрочем, зачем теперь ремень.
Падал медленный, второй за зиму снег. Надо было куда-то идти.
8
Мысль продолжала работать четко, как чужая. Идти домой было ни в коем случае нельзя. Следовало идти на Защемиловскую – тело знало это и тянулось туда. Он медленно, пошатываясь от усталости, шел к трамвайной остановке и недоумевал, как это не мог понять раньше истинной природы защемиловского дома. Но в том и фокус, что точка перехода открывается только в преддверии перехода.
Я убил человека. Нет, не человека. Не человека, не убил и не я.
Впрочем, какая разница.
На него оглядывались. Видимо, заканчивалось действие ускорения. Он не мог уже проскальзывать между складками воздуха, его ступенчатыми, пластинчатыми структурами. Его уже было видно.
Брюки спадали. Невидимость можем, ремень не можем.
Возрастала разреженность.
Во взглядах было больше опасения, чем ненависти.
Дотронуться боялись.
Он чувствовал выражение собственного лица: как у Дробинина в минуты вдохновения. Ужасно, что вдохновение может быть ведомо и Дробинину. Где он теперь?
Ощущение неприятное, прав был Уэллс, невидимость болезненна. Трудней всего выходить.
Пейзаж штриховался снегом, заваливался вбок. Как быстро все.
Под снегом и Защемиловская благородна.
Его ждали, но он не предполагал, что будут двое. Почти библейская картина: у крыльца управления, на безлюдной в этот серый дневной час улице стояли в одинаково потертых пальтишках Страж порога Карасев и мальчик Кретов. Карасев смотрел на приближающегося Даню слегка сочувственно, но одобрительно. Мальчик Кретов с трудом фокусировал на нем взгляд, слегка отшатывался и промаргивался.
– Что же, – сказал Карасев, – вот и все.
– Я не думал, что отсюда, – сказал Даня.
– Ну а откуда же, – буркнул Карасев. – Тут пришли к вам, попрощайтесь.
– Дядя Даня, – испуганно залепетал мальчик Кретов. – Я жду вчера, жду, вас нету… Сегодня в школу не пошел, думал, вы тут…
– Да, тут, – сказал Даня, не желая ничего объяснять. – Были, знаешь, дела.
– Я так и понял, – радостно забормотал Кретов, – бывает же, по ночам дела… Очень хорошо, что вы тут, а то я и не знал, куда бы идти.
– Лавочка закрывается, – поторопил Карасев совершенно по-клингенмайеровски.
– А эти все куда? – спросил Даня, имея в виду сослуживцев.
– Найдут, – пожал плечами Карасев. – Вам какая теперь разница?
– Но погодите, – попросил Даня. – Я не совсем… не готов…
– То есть? – переспросил Карасев. – Для чего же тогда все было?
– Нет, конечно, – испугался Даня. – Но хочется как-то понять…
– Да что же понимать. – Карасев отвернулся. – Вы там сейчас нужны. Ради вас, в конце концов, были потрачены силы. Чего бояться? Да, собственно, уже и видно…
Видно, и точно, уже было, – но совершенно не так, как раньше, когда открывались шрустры, эолики, эоны и прочие чудеса. Ясно было, что все это были декорации, наполовину придуманные самим Даней. Они домысливались по намекам и мало общего имели с реальностью, которая была теперь реальна, как никогда. Она опускалась с серых небес вместе со снегом и грозила раздавить бедную Данину голову. В той реальности посверкивали багровые вспышки и доносились команды на странном лающем языке, более всего напоминающем немецкий. Слышался также шелест и хруст, заставлявший предполагать, что крутится огромное колесо, вроде подвальной электрической мельницы, которой на самом деле не было, – то есть она была, но, как выяснилось, не здесь. Этот хруст становился все отчетливей. Наверху был большой цех, и около одного из этих колес, видимо, назначалось стоять ему. Это была работа важная, из почетнейших, и его там в самом деле ждали, но ему не очень нравились отрывистые команды, и вспышки тоже несколько смущали его.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.