Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 45


  • Текст добавлен: 20 декабря 2020, 16:52


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 45 (всего у книги 48 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Пятьдесят шесть», – сказал было Даня, но почувствовал, как где-то глубоко внизу, в бесконечно отдаленной Пензе, одна раскаленная точка рыдает над ним и над собой, одна точка бесконечной любви и непрощаемой вины, ни на что не надеющийся нежности и бессмысленного раскаяния; одна жалкая, стыдящаяся привязка, перерубить которую было невозможно. Они затаились, наблюдая. Это была ловушка.

«Семь на восемь, восемь на семь», – сказал он с ненавистью и впустил в семь дверей семерых зверей, а восьмая распахнулась для него.

Он ожидал воя, угроз, проклятий, – но вслед ему веяло лишь крайним, непробиваемым равнодушием, которое одно и таилось под всеми этими соитиями, зверствами и вишневыми садами; равнодушием такой пустынной пустыни, что самая мысль о мысли смешна на ее грязно-белом снегу. И пылающая точка, навеки одна, затерялась в ней.

Он глубоко вздохнул и поднялся во второй эон. Немногие счастливцы приветствовали его. Лазурное небо античности распахнулось вокруг.

Он ехал в трамвае на вокзал, и вокруг было лазурное небо античности. А в Пензе больше нечего было делать, да и не было никакой Пензы. Она как-то стиралась по ходу, а когда он сошел с трамвая, стерся и трамвай.

4

Надя узнала его сразу. Она узнала бы его из тысячи заключенных, согнанных в страшный глинистый овраг, из тысячи бродяг, тянущихся скорбной вереницей по кругам провинциального ада, по серпантинным уличкам холмистой Пензы; из сорока тысяч любящих братьев, из миллиона принцев, явившихся за ней. В сотнях снов являлась ей эта встреча, в прекрасных, а чаще в страшных декорациях, потому что нестрашных она не заслужила. Всюду он спускался за ней в ад, и его появление означало, что она прощена. Рухнуло дерево страшное, эхо весь лес потрясло.

Всем существом ждала она этой минуты. Она знала, что прощения нет, но это значило, что прощение есть. Есть грехи несмываемые, но в чем смысл любого греха, если нет прощения? Вполне очиститься нельзя, но можно вернуться в число живых, можно разрешить себе хоть на секунду снова числить себя среди людей. Если очень долго не прощать себя, Бог простит тебя. Она понимала, что это подлая мысль, но не могла отринуть ее. Бога без милосердия для нее не было, Бог не мог не простить. И Даня был послан знаком этого прощения.

Сотни раз думала она, как это будет; как кинутся друг к другу они, сразу узнавшие друг друга при первой же встрече; как она все расскажет ему, уже все знающему. Как он не найдет греха в ее предательстве. Как он оправдает его.

Простить и разрешить мог он один – точней, Бог через него. Бог любил Даню, чудесно спас его, сделал ее предательство поправимым и, как знать, простительным. Она ждала его, как дурочка в сказке ждала своих парусов. И вот он сидел в трамвае, где она пела и просила милостыню, – в желтом дребезжащем трамвае единственного пензенского маршрута, от базара к вокзалу, базар-вокзал.

Он сидел на коричневом сиденье и смотрел мимо нее невидящими восторженными глазами, смотрел мимо нее и не видел ее. И она боялась встать прямо перед ним, ибо это значило бы нарушить условия. Она стояла поодаль, в проходе, любовалась его неземным, светящимся лицом и ждала. Несколько раз он скользнул по ее лицу золотыми невидящими глазами. И снова устремил их туда, где не было для нее места.

Она забыла петь, забыла просить и молча любовалась им. Он исхудал, исчезла добрая, прекрасная юношеская размытость черт, обозначился острый подбородок и решительные, даже вдруг татарские скулы. Неизменны остались волосы, мягкие, волнистые, которые она решилась погладить всего однажды. Он весь был не здесь, и это ясней ясного говорило, что прощения нет, – его новая высота ясней ясного обозначила ей все ее падение. Она вдруг увидела себя со стороны – пыльная, погасшая, прежде времени постаревшая Надя, сломленная непоправимо, безнадежно. До Пензы была надежда, но теперь нет. Она жила с Остромовым уже давно, не дождавшись третьего знамения, – жила потому, что жалела его, тоже старого, опустившегося. Ей надо было кого-то жалеть, не так, как жалеет большинство, желающее возвыситься этой жалостью, а так, как гусеница ползает и бабочка летает. Эта жалость была ее жизнью, другого дара ей не было дано, и отнять этот дар было так же немыслимо, как запретить воде течь, а песку сыпаться. Не будь Остромова, это направилось бы на другого, на первого ребенка во дворе, но Остромов был тут, и он дождался своего часа. Она переехала к нему не сразу, долго ждала неизвестно чего, – но через полгода стала жить с ним, и он, хмурый, вечно злобный, смягчился. Он иногда теперь даже мечтал вслух, как после ссылки увезет ее на Кавказ, и там они заживут. У него были знакомства на каком-то чайном заводе, он даже написал туда, но ответа не получил.

Она с брезгливой ясностью видела себя со стороны и молилась только об одном – чтобы Даня не узнал ее. Она робко встала за спинку его сиденья и видела теперь только затылок, мягкие волосы, которых так хотелось коснуться. Но это было нельзя. Он все-таки достиг, чего хотел, и она смотрела молча, благоговейно.

Все так же ничего не замечая вокруг себя, он сошел у вокзала, где трамвай делал круг. Надя смотрела ему вслед почти спокойно, как смотрела бы дурочка на свои паруса, оказавшиеся багровым закатным облаком. Вот они прибыли, но ведь никто не обещал, что их можно будет потрогать. Ни одно предсказание не врет – просто оно сбывается так, что лучше бы не сбывалось; ибо мы получаем только то, что заслужили, а заслужили мы только это. И потому всякая беда обжигает нас правдой, а всякое счастье выглядит ошибкой разносчика: шел в комнату, попал в другую.

Трамвай заполнился и медленно, натужно, с дребезгом пополз по Московской.

 
– Заря-заряница,
Красная девица,
Мать Пресвятая Богородица! —
 

запела Надя дрожащим, дребезжащим, жестяным голосом:

 
Детей людских жалея,
Сказала Пресвятая:
«Уймись, пророк Илья.
Грешат, не разумея,
Грешат, не понимая,
Но всем простила я».
 
 
Перед Ильею стала,
Словами не смирила,
Да с плеч своих сняла
Святое покрывало,
И все село покрыла,
И всех людей спасла, —
 
 
Заря-заряница,
Красная девица,
Мать Пресвятая Богородица!
 

Подавали мало, но какое-никакое подспорье. Переписывать на машинке ссыльную не брали, получить медицинский диплом она не успела. Копейки присылала мать. В трамвае Надю уже хорошо знали, нужно было чаще обновлять репертуар. Голоса, конечно, почти не было, но она пела и романсы, и новые песни, например, про конницу Буденного. Ни зимой, ни летом она не снимала бурого платка. Ее считали блаженной, старухи просили ее молиться за родню, даже милиция не гоняла – куда еще деваться сумасшедшей? Остромов хотел умаслить губначздрава Стецкого, выписать ей справку, но Стецкий шейного знака не понял и Остромова прогнал в ту самую шею.

Остромов не знал об ее предательстве. Рассказывать не было смысла, а если б и рассказала – он не удивился бы и не озлился, он просто бы ничего не понял. Как можно было не сказать? Он, не колеблясь, рассказывал Райскому все про всех, хотя никому не вредил нарочно. Было твердое чувство, что с этими можно иметь дело. Кто же знал, что друг друга они боялись больше смерти, что расправ хотели больше, нежели бессмертия, что с ними немыслимы были никакие кошки-мышки, а только собачки-косточки? В первое время он не мог себе простить этой недальновидности и сидел дома, не выходя на улицу, ни с кем не видясь, ничем не питаясь. С Надиным приходом он оживился, повеселел, стал подумывать о заработке. В Пензе, да еще в двадцать восьмом году, было, конечно, не до спиритических сеансов. Но чувство власти хоть над кем-то разгоняло его кровь и освежало ум. Надя пришла к нему не от одиночества, – одной было легче, – а от чувства, что нужна ему: ей самой ничего уже не было нужно. И он благодарил, утешал, внушал, что ссылка – чушь: что такое два года? Еще заживем…

В этот день Надя собрала рубль с полтиной – не так плохо, Остромов со своими снадобьями иной раз и этого не зарабатывал. Она медленно, тяжело пошла на Купеческую, ныне Михайловскую, в честь убитого в пятом году типографа, – вскоре переименовали и ее, поскольку старухи упорно шептались, что улица названа в честь архангела Михаила, и она сделалась Чапаевской. Здесь они снимали комнату у бывшей купчихи Сысоевой. Купца Сысоева взяли в заложники и расстреляли в числе сотни других в ноябре восемнадцатого года. У него осталась дочь Таисия, которую никто не брал замуж. Ее приняли в текстильный техникум, но не пускали в комсомол. Она считала мать виновницей всех своих бед, шпионила за ней и доносила. Купчиха Сысоева была, должно быть, в прежние годы бабой решительной и даже властной, но теперь из нее словно вынули все кости, и она дрожала и зыбилась, как студень. Она жила как бы без разрешения, опасалась лишний раз открыть рот, страшно боялась дочери и часто по вечерам скулила вполголоса, одна в своей комнатушке, сидя на бессмысленно высокой кровати, утираясь концом платка. Дочь сначала подлещивалась к постояльцам, считая их новыми людьми, но, узнав, что они ссыльные, стала их тиранить так же, как тиранила мать. На Остромова она покрикивала, Надю считала безумной и обзывала убогой. Даже дети, чувствуя что-то, не дразнили Надю, но Таисия ничего не чувствовала, кроме собственной удушающей ущербности. Она следила за матерью, записывала ее разговоры, состоявшие из стонов и охов, доносила на нее, жаловалась в ячейку, что мать прячет в шкафу портрет отца, уничтоженного как враг, и требовала принять меры вплоть до высылки. Если мать угощала Остромова или Надю картофельными оладьями, Таисья доносила, что Сысоева поддерживает высланных врагов. Она хотела взять другую фамилию, но ЗАГС не нашел оснований. В ячейке Сысоеву уже ненавидели. Она была несказанно уродлива, жирна, прыщава. Одобрял ее только комсомолец Сулин, с огромным утиным носом и вытянутыми вперед губами. Вообще лицо его было как бы схвачено за нос и вытянуто вперед, в светлое будущее. Он говорил, что из Сысоевой будет толк. Сам он пошел потом в органы.

Когда Надя вернулась, Сысоева как раз собачилась с Остромовым. Остромов сидел за липким столом и в одиночку чаевничал, а Сысоева стояла напротив, подбоченясь, и требовала, чтобы он убрал со стола.

– Вы ждете, может быть, что за вами уберет прислуга, как в старое время. Теперь прислуги нет, – говорила она, подвизгивая – светски, как ей казалось. С врагом надо было разговаривать вражески.

– Допью и уберу, – флегматично отвечал Остромов.

– Вы второй час пьете. У вас работы, может быть, нет, а мне нужен стол для раскройки на нем.

– У вас есть стол в комнате, – монотонно отвечал Остромов.

– За тем столом я занимаюсь, и это не ваше дело рассуждать, что у меня есть в комнате, а чего нет. Это мой дом, я захочу – вы завтра съедете отсудова. Я возьму ваше барахло и в улицу выставлю.

– Я вам заплатил, – скучно отвечал Остромов.

– А я не знаю, какеми деньгеми вы мне платите. Я не знаю, откудова ваши деньге. Вы ваши деньге делаете обманом трудящихся. Я вас вот выведу еще на воду. Вы мне своими деньгями рот не заткнете.

Надя вошла в кухню, Сысоева бросила на нее беглый взгляд, и в этот раз нечто дошло даже до нее. Она отшатнулась от Надиного лица, как от головни.

– Ну вы не очень тута, – сказала она напоследок и вышла.

Остромов ясно чувствовал волну безысходной тоски, для которой слово «тоска» было еще непозволительно мягким, – эта тоска наплывала от Нади, и утешить, утишить ее было нечем; он напряг все свои способности, но и способностей никаких уже не было, в лучшем случае их хватило бы, чтобы утихомирить расшалившегося ребенка.

– Удивительно хорошо торговал сегодня, – сказал он бодро, хотя не продал почти ничего. – Скоро начнем откладывать, голубка, на Кавказе на первое время понадобится. А потом, вот увидишь, там я развернусь.

– Да, – сказала она, – да, я знаю.

За стеной тяжело ходила бывшая купчиха Сысоева, стонала, зевала, крестила рот, наконец сказала себе: «Ну, спать ложицца». И от мысли, что она ложилась спать в этом доме уже сорок лет, хотелось завыть в голос: на эту перину, под эти потолки, сорок лет спать ложицца… Дико забрехала соседская собака и смолкла. Пенза засыпала на своих перинах, под пыльным небом, в центре среднерусской равнины, на которую Бог, может быть, и взглянул когда-то, но тут же зевнул, перекрестил рот и решил ложицца. Может быть, кто-нибудь и радовался тут, и любил все это, и с наслаждением плескался в веселой, блескучей Суре. И когда Таисию, давно схоронившую мать, все-таки вышлют отсюда как купеческую дочь, а дом ее отдадут двум пролетарским семьям, одна из которых подожжет его, чтобы досадить второй, – Таисия в ледяном Томске будет вспоминать свою чистенькую Пензу и плакать, скулить вполголоса, как скулила сейчас по ночам ее ожиревшая, полубезумная мать. Не надо любить место, где родился, а лучше бы не рождаться ни в каком месте.

– Ну? – сказала Надя. – Пойдем?

– Пойдем, – сказал Остромов, и в его голосе ей впервые послышалось что-то похожее на нежность; и в своей комнате они прижались друг к другу, как дети, и долго еще она гладила его, утешая и шепча бессмысленные ласковые слова. Под пензенским стеганым одеялом, в уюте, в ничтожестве.

5

Эта ночь в поезде запомнилась Дане как последний приступ человеческого – рецидив постыдной болезни, совсем было излеченной, но вдруг вернувшейся. Ожог античной лазури был так силен, что он не мог заснуть и дободрствовался до засонья, и в этом засонье с мучительной четкостью подумал вдруг: что, если все не так и учитель не передавал ему никакого числа, и последнее вознесение было не более чем бредом? Обычно после левитаций он испытывал хрустальный покой, а теперь у него была тяжелая голова, и он не поручился бы, что парный эгрегор не привиделся ему на пензенской жаре. Главное же – злоба в голосе учителя была так неподдельна, что никакой конспирацией объяснить ее было нельзя, а ведь Даня ни в чем не был виноват. Если учитель и точно был учителем, он мог не предвидеть опасности – это бывает, – но Даню он знал и в душе его читал, а потому принять за провокатора не мог никак. Учитель кричал на него с яростью, с отвращением, и он так переменился, что объяснить это одним приспособлением к среде было невозможно. Вера – ничто без сомнения, утешал себя Даня; но это было не сомнение. Это была догадка, совсем другое чувство.

Но ведь я левитирую, возразил он себе. И что же, возразил он на возражение, и что же? Ведь это левитируешь ты, а учителя ты никогда не видел левитирующим. Если бы он в самом деле что-то мог – неужели торговал бы на базаре фальшивыми снадобьями? Ложь, сказал он себе первому, подлая ложь, ты ждешь и требуешь чуда, ты не можешь верить учителю без явных доказательств, какова же тебе цена после этого? Ведь он потому и говорит: «Я вам всем лгал», что за ним тут следят в четыре глаза. Только идиот вроде тебя мог подойти к нему, ссыльному, на людях, посреди базара. Но он не назначил мне другой встречи, возразил второй, трезвый Даня. Он мог говорить со мной иначе. Но не хотел, потому что я больше не нужен ему. У меня не было даже денег.

Но чем громче роптал первый, тем ясней мыслил Даня-второй, и против этого уже не было аргументов, ибо это была та правда, которая упраздняла спор.

Ну и что же, думал он. Как бы то ни было – благо тебе, Остромов! Разве не ты говорил когда-то антропософке Савельевой, что причаститься можно и из лужи? Я, впрочем, употребил бы другую метафору. Слыхал ли ты, спрашивал он себя, про кашу из топора? – и сам себе отвечал: слыхал. Ее рассказывала мать – правда, по-своему, не так, как у Афанасьева; но ведь она все рассказывала по-своему, и всегда лучше.

Шел солдат, шел с войны, ничего не навоевал, хотя победил… Из чего ясно, что победил? А из того, что не убили. Шел, шел, захотел есть, постучался в избу, нет ли каши. Тут Даня приготовлялся уже плакать, но то, что проситель был солдатом, добавляло мужества. Ведь солдат – герой, что-нибудь придумает. Ах, солдатик, отвечала лицемерная хозяйка, ничего нетути. Как нетути? А так, вчерась последнее доели. Мать великолепно изображала комическую жадность, рот гузкой. Ах, досада, говорил солдат. Ну, если так, баушка, свари мне хоть кашу из топора. Как – топора? – спрашивала хозяйка. Да вот так: есть ли топор? Как не быть. Солдат пробовал топор на звон, потом ногтем: справный топор, наваристый. Ставь же, хозяйка, котел в печь, наливай воды да вари топор. Только, чтоб запах отбить, брось луку. Лук-то найдется? Найдется, говорит хозяйка, а сама любопытствует: как это солдат топор варит? Эх, говорит солдат, пробуя варево: теперь бы сальца пожарить, хозяйка, да туда же, в котел! Есть сальце-то? Как не быть, служивый: очень уж ей хочется каши из топора. Порезала, пожарила сальца, дух пошел страшно аппетитный (сказка рассказывалась специально к обеду, ибо Даня в детстве страдал отсутствием аппетита – ах, кабы это отсутствие теперь!). Бух туда же и сальце. Что ж, говорит солдат, осталась крупа. Есть у тебя, хозяйка, крупы три горсти? Ах, и больше есть, кричит хозяйка, давно б дала, кабы знала, что ты такую кашу сваришь! Ведь всегда из топора бы варили, – скажи только, служивый, цел ли будет топор?! Цел, говорит солдат, от него не убудет. Сварил кашу, всех угостил, сам поел, топор облизал и дальше пошел. Но только с тех пор – вот чего не было в сказке, когда он читал ее потом, – каша никогда не получалась без топора. Вроде бы кулеш, да не тот. Как ни у кого не получалось разделить семнадцать верблюдов без восемнадцатого, – и этот восемнадцатый верблюд, без которого не делилось, этот топор, без которого не варилось, был Остромов, кто бы он ни был. Он, быть может, и сам не сознавал своей роли, сам не знал, что Господь сделал из него топор, что топор этот равно годился для рубки и каши. Даня восхитился этой мыслью, хотя знал, что утром уже не найдет в ней ничего особенного, если вспомнит вообще. Но сейчас, ночью, в вагоне, куда он вошел незримо, без билета, без малейших стараний, – на багажной полке, почти сливаясь с ней, – он упивался догадкой: насколько лучше, если Остромов в действительности им лгал! Насколько все чище и прекрасней, если он не учитель, а катализатор, благодаря которому все они прыгнули выше головы! И разве годится все это пространство, тянувшееся за окном поезда, долгое, синее, пустынное, бесконечно печальное, с редкими россыпями огней на холмах и в лощинах, – на что-нибудь, кроме как для толчка, чтобы вырваться из него с небывалой силой? Где, кто еще так оттолкнул бы его? Благо тебе, Остромов, ты даже не знаешь, какое благо.

И вот еще что. Он перевернулся на спину, стараясь ухватить следующую мысль, логичное, но страшное продолжение. Допустим, что так. Положимте, что так. Он топтался на месте, не решаясь проговорить даже про себя, что – да, да. Если он лгал, морочил, попросту наживался, как уже откровенно наживается сейчас на своих темно-лиловых снадобьях, – то ведь он отбирал не просто. Он отбирал последнее, у последних. У тех, кого и так дотаптывают; у тех, у кого ничего больше нет и никогда не будет. А это совсем другое дело.

Он читал в трактате «О свойствах бесконечно малого», что свойства зависят от количеств: иное вещество, взятое в крупице, проявляло не те свойства, что в чашке. Это, в общем, элементарно, количество в качество, долбят отовсюду, – и есть в самом деле великая разница между тем, чтобы отнять миллион, но у богача, или последнюю рубаху, но у нищего. Сейчас, сейчас. Мы это обдумаем. Кто отнял миллион – только отнял миллион, и о нем мы больше не думаем, он не маг. Но тот, кто отобрал действительно последнее, дал надежду тому, у кого ничего больше нет, и отнял эту надежду, – о, тот сделал великое дело. Тот осуществил инициацию. Нищий, у которого отняли суму, – просто нищий, но если отняли рубаху – это сверхнищий и сверхчеловек. Господи, что это была за восточная легенда – хорошо мне, на все случаи у меня в голове легенда? У нищего, пока мылся, украли в бане его рубище, и он заплакал от счастья. Все решили, что он сошел с ума, а он воскликнул: «Судьбе надоело преследовать меня!» И на следующий день его узнал на улице его разбогатевший сын или кто-то там еще, и он получил дворец и новое рубище, но все это уже неважно. Корыстный мотив мы откидываем. Он получил от того банного вора высший дар – последний канат, связывавший его со всем, так сказать, этим, перерезался. И он полетел. Он полетел, как дирижабль Кокини из видовой фильмы – показывали в Ялте в девятнадцатом году. А если бы Кокини перед запуском сказали, что он никому тут больше не нужен и Кокиниха его разлюбила – это с ней, жовиальной, толстой, он прощался перед взлетом, – он, может быть, и не приземлился бы никогда.

Что у всех нас было? У нас ничего не было. Нас было не надо, нас не должно было быть. Нас это огорчало. И вот пришел Остромов и собрал с нас деньги, и ложечки, и чашечки. А потом у нас отобрали самого Остромова, потому что он частник, а к частникам эти люди безжалостны. Если бы они отняли у нас сами… но они бы не остановились на этом, они пытали бы нас каленым железом, а после этого мы не взлетели бы никогда. Тот, кого пытают каленым железом, взлететь не может. Но тот, кому Остромов лично перерезал последнюю пуповину, связывавшую с землей… тот, кого Остромов избавил от поисков статуса, от попыток вписаться, от стыда перед новым хозяином… тот взлетит, ибо ему ничего больше не остается. И будь они все, все они… чуть тоньше, чуть меньше склонны к расправе… как знать, может быть, мы все бы взлетели, и вся Россия была бы сегодня другая. Предано-продано и все такое, почему же нам стало светло? Но они не остановились, они стали топтать, у них молоток. Его принимали за целительный скальпель, но это молоток. Скальпель – у Остромова. И если он в самом деле не маг, а шарлатан… о, тогда он маг наивысшей ступени – маг, не знающий этого.

Эта мысль наполнила его вдруг таким золотистым покоем, словно защитный купол простерся над ним: есть, есть сила, устраивающая все, как бы оно само ни расположилось. Мысли его после предельного напряжения спутались. Топор, катализатор, топоризатор. Благо тебе, Остромов. Он повернулся к стене и мягко влетел в сон. Снился ему их счастливый кружок, собравшийся, как для гимназической фотографии. Савельева улыбалась, Дробинин декламировал, Левыкин записывал. А кто это одесную учителя? А это я, ничего не умеющий, кроме летать. И над всеми южным сиянием переливалась супра – пятое время года; где все мы вместе, там и она с нами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации