Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 17:32


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Ныне, – сказал вольноопределяющийся, – на военной службе никто уже не верит в тяжелую наследственность, а то пришлось бы все генеральные штабы запереть в сумасшедший дом».

XX век – век Швейка, а начавшийся XXI – век Швейка в квадрате, дошедшего до степеней известных и утратившего последние представления о леве, праве, верхе и низе. Против этого Швейка у меня нет никакой злобы. Он прекрасный человек, добрый, кроткий, почти святой. Почти уже не человек. Известно же, что и христианство, и дзен предполагают лишь одну, но радикальную духовную практику – доведение всего до абсурда; в этом смысле человек толпы, кидающийся с утроенным рвением исполнять любые приказы и низвергать любого умершего начальника, безусловный христианин. Беда только в том, что о Христе он понятия не имеет, а дороже всего на свете ему собственная задница. Получается такой христианин без Христа, дзен-буддист без Будды, всадник без головы, Вавилон без башни, солдат без Отечества – высшая и наиболее жизнеспособная ступень человеческой эволюции.

Что за человек был Гашек, непонятно. Ясно только, что он был человек умный. Дурак бы такого героя не нанюхал и приема не изобрел.

Он был довольно посредственный фельетонист, во всем подражавший Марку Твену, а иногда и прямо передиравший у него кое-какие темы. К любым высшим ценностям, политике, религии и прочему идеализму относился в высшей степени подозрительно, а уж после возвращения из России его от таких разговоров просто тошнило. В России он оказался вот при каких обстоятельствах: долго уклоняясь от мобилизации, разнообразно кося, прячась на квартире своего будущего иллюстратора Йозефа Лады и пр., он все-таки был в 1915 году призван (накануне призыва страшно надрался и пел своим немузыкальным голосом военные песни). Воевать ему не хотелось абсолютно, и при первой возможности он решил сдаться русским. Возможность скоро представилась – в одном прифронтовом лесу он напоролся на группку русских, которые желали при первой возможности сдаться Австро-Венгрии. Делать нечего – их было больше. Гашеку пришлось отвести их в расположение своей части, получить за пленение серебряную медаль и звание ефрейтора. Еще несколько раз он пытался таким образом плениться, но всякий раз не брали. Своих кормить нечем. В конце концов его взяли-таки в плен осенью пятнадцатого года, и начались его скитания по России – доехал он аж до Дарницы, что под Киевом, потом оказался под Оренбургом, а потом по предложению русских властей ездил по разным лагерям военнопленных и агитировал чехов сражаться против своих. Ремесло, как ни крути, малопочтенное даже для человека, который изо всех сил ненавидит войну и свою буржуазную Родину; этот эпизод его биографии у нас старательно замалчивали или смягчали, поскольку трудно было примирить прокламированный советский пацифизм с обязательным для совка почитанием Отечества. Конечно, когда оно чужое и буржуазное, на него можно плюнуть и растереть, но когда свое… Наш человек по идейным соображениям изменить не может. Наш если изменил, то продался. Между тем Гашек был нормальным чешским власовцем, что в эпоху кризиса всех ценностей более чем естественно: все хороши. Ну вот, агитировал он, как умел, и даже газету какую-то издавал (он вообще был большой любитель журналистики, при удобном случае тут же издавал газету – и для военнопленных, и для красных чехов, и даже для бурятов, к которым занесла его комиссарствовать бурная большевистская судьба). Потом примкнул к большевикам, оказался в Саратове, был комиссаром в Бугульме; по сохранившимся свидетельствам, принимал участие в репрессиях (но ведь и Бабель принимал участие в деятельности красных в Конармии, то есть в боях, расстрелах и грабежах; тут надо разбираться, я не верю, чтобы Гашек лично расстреливал попов, – не та пассионарность, другой нужен характер). В Татарии он женился на девушке из типографии – широкой, дебелой и почти неграмотной Саше Львовой, которая ни слова не знала по-чешски (а он знал русский так, что писал по-нашему фельетоны, и недурные). Зато она его выходила, когда он лежал в тифу. Разведен он в тот момент, правда, не был, но с первой женой давно не жил.

Говорят, он вернулся в Прагу в 1920 году единственно потому, что большевики не одобряли его пьянства, а он, в свою очередь, не мог не пить; и не то чтобы он заливал таким образом тоску и раскаяние вследствие своего участия в репрессиях, а просто он очень любил выпить. В русских его фельетонах никаким раскаянием не пахнет: с русскими жить – по-русски выть. Правда, и никакого восторга по поводу большевизма или марксизма в его цикле фельетонов «Как я был комиссаром в Бугульме» нет. Ну, был и был. Очередная глупость. Вернулся в Прагу, много пил, сидел по кабачкам и начал писать Швейка. Жена по-чешски не понимала, скучала. Скоро он уехал в Липнице, поселился там на постоялом дворе («Исполнилась мечта жизни – живу в трактире!»), выписал к себе жену и почти всю книгу написал за 1921–1922 годы. Со второй половины двадцать второго начал болезненно пухнуть (всегда был толстый, но крепкий, здоровый). Отказывали почки, болел живот, трудно становилось дышать, ходить – с осени он почти не вставал, но книгу продолжал диктовать. Умер 3 января 1923 года в начале всечешской славы, вскоре перешедшей во всемирную. Последние слова были: «Швейк умирает тяжело». Накануне смерти продиктовал завещание: девять шестнадцатых всех гонораров – второй жене, семь шестнадцатых – сыну от первого брака. Жена после его смерти вышла замуж за его лечащего врача – единственного чеха, которого знала; во время Второй мировой войны сошла с ума, умерла в шестидесятые годы.

Иллюстратор «Швейка», Йозеф Лада, вспоминает, что во внешности Гашека не было ничего героического, и даже на сатирика он не был похож: какая-то младенческая пухлость, ровная невинность, бесцветные кроткие глазки. Правда, открыв рот, он становился чрезвычайно интересным собеседником, пока не засыпал над кружкой. Смеялся надо всем, обожал солдатский юмор, хотя дружил со всей пражской богемой. Писал быстро и на любую тему. Человек был во всех отношениях амбивалентный: другой бы такую книгу не написал.

Впрочем, внимательный читатель всегда разглядит, что человек он был хороший, добрый, сентиментальный – попросту доведенный своей биографией до такой степени отвращения к жизни, какая и необходима, чтобы написать полноценный шедевр.

Гадать о возможном будущем Швейка бессмысленно. Он мог стать советским комиссаром, а мог – белочехом, а мог – спекулянтом. В любом случае в двадцатом году он вернулся бы в Прагу, пришел в кабак и сказал фразу, которой заканчиваются все страннические эпосы:

– Ну, вот я и дома!

Поскольку Гашек книгу не дописал, сказать эту фразу пришлось Сэму из «Властелина колец».

2 мая
Родился публицист Виталий Иванов (1977)
ПИСЬМО КРЕТИНУ

Я не называю тебя по имени. Не потому, что боюсь твоего гнева, – ты и так меня ненавидишь, и чтобы определиться с этой взаимной ненавистью, нам обоим не надо даже открывать рта. У нас все написано на лицах. Я не называю тебя потому, что тебя много. Тебя человек пять-шесть, и ты вечно появляешься на одних со мною страницах. Ты гадишь там, где я ем. И особенно горько, что ты, по-пастернаковски говоря, к двум частям истины припутываешь три части лжи. До какого-то момента с тобой вполне можно соглашаться. Но потом ты начинаешь трубить в свою дуду, и всем становится ясно, что ты кретин.

Это ясно всем, даже твоим хозяевам и кормильцам, которые наняли тебя для дутья в дуду и сами теперь не знают, куда девать. Твой метод облажался. Ты им до смерти надоел со своей дудой. Ты способен утопить любую идею, за которую дудишь, и любого хозяина, вынужденного платить тебе за эти жестяные, скрежещущие звуки. Твоя музыка коробит даже тех, кто давно расписался в готовности маршировать хоть круглые сутки; даже тех, кто привык к лизательству любой глубины и интенсивности; даже тех, для кого Родина – не мать, а угрюмая мачеха с пучком розог и низким, вечно наморщенным лбом. Ты компрометируешь даже тех, кого нельзя скомпрометировать уже ничем, – потому что набор твоих умений ограничен дудением в дуду, а даже идиот не должен слишком часто повторяться. Но с тобой уже ничего не сделаешь. Тебя нельзя вот так сразу сбросить с корабля современности – ведь это значило бы признать, что хозяева ошиблись, поставив на тебя. А это невозможно – хозяева не ошибаются. И ты дудишь.

Музыка твоей дуды давно и хорошо известна – ты говоришь, что нельзя расслабляться; что не будет никакой оттепели; что любовь к свободе тождественна капитулянтству. Ты повторяешь, что у России много, очень много богатств, в особенности природных, и нас непременно захотят ограбить, и ближайшие годы обязательно пройдут в условиях жесточайшей конкуренции, а потому всем надо затянуть пояса и готовиться к войне. Нам необходима тотальная модернизация, а для нее нужна всеобщая мобилизация, а потому не будет никакой оттепели, а все, кто хотят оттепели, – либо дураки, либо предатели, потому что только дурак или предатель не понимает, что у нас очень много природных богатств, и их захотят у нас отнять, и у нас не будет времени на передышку, и нам нельзя никакой оттепели, а все, кто хотят оттепели, – либо предатели, либо дураки, потому что у нас очень много природных богатств. Ты не можешь протрубить ничего другого, твоя мысль ходит только по этому кругу, и самое ужасное, что с первой из твоих посылок нельзя не согласиться. У нас действительно много природных богатств, и за них действительно развернется конкуренция. Но дальше ты вновь и вновь проделываешь свой кретинский фокус, который научились уже разоблачать даже дети: для того, чтобы защитить свои ресурсы, мы все должны терпеть таких, как ты. Это ужасная, нестерпимая глупость, я не понимаю, как она пришла тебе в голову, – хотя, с другой стороны, что же тут непонятного? Ты пронаблюдал за русской историей и понял, что лучше всех тут живется надсмотрщику – тому, кто ничего не умеет, ничего не понимает, но громче всех орет и яростней всех подталкивает остальных на подвиг. Вперед, орлы, а я за вами, я грудью постою за вашими спинами.

Все правильно – нам действительно надо защищать свой суверенитет и ресурсы, но прежде всего нам надо защитить их от тебя, потому что, когда суверенитетом и ресурсами распоряжается кретин, от них очень быстро ничего не остается. Нам надо учиться воевать, а для этого надо как можно больше свободы, чтобы люди не боялись армии, а чувствовали ее своей. Чтобы Родина ассоциировалась у них не с мачехой, а с матерью. Чтобы в случае чего они шли в бой не за тебя, кретина с жестяной дудой, а за хорошую страну, в которой не стыдно жить. Нам нужно как можно больше интеллектуальной вольницы, чтобы самые умные не назначались декретами (чего не может быть никогда), а отбирались в свободных дискуссиях и открытой конкуренции. Нам нужно как можно меньше цензуры и запретов, чтобы быть гражданином, мыслящим и лояльным, стало не стыдно и безопасно. Добро не должно быть с кулаками. Добро должно быть с ядерной бомбой. А чтобы сделать эту ядерную бомбу, нужны умные и преданные; а чтобы умные стали преданными – надо, чтобы ими перестали командовать такие, как ты. Надо, чтобы никто не смел учить нас любить и защищать нашу Родину. Надо, чтобы малолетние шкеты-карьеристы не смели называть себя политологами, а выучились для начала говорить с аудиторией доказательно, вдумчиво и уважительно. Нам надо быть не хуже, а лучше любого вероятного противника, а чтобы это удалось – надо выгнать кретинов с любых государственных должностей и политических трибун и вдобавок отнять у них дуду, потому что вянут же уши, честное слово. Все помнят, как николаевская Россия проиграла Крымскую войну, и как сталинская Россия начала Великую Отечественную, и чем обернулся ура-патриотический угар и репрессивные меры 1904 и 1914 годов. Надо объяснить кретину (не может же он быть совсем невменяем), что наш главный ресурс – не газ или нефть, и даже не суверенитет, а люди. И орать на них – особенно если у тебя нет перед ними никаких заслуг – нельзя, а посылать их на вечную мобилизацию, особенно если сам ты не служил даже в армии, – тем более. После чего можно осторожно, под наблюдением, использовать кретина на скромной канцелярской работе, не связанной с повышенной ответственностью.

Главное, чтобы там поблизости не было дуды.

6 мая
Родился Зигмунд Фрейд (1856)
С ФРЕЙДОМ НА КУШЕТКЕ

Зигмунд Фрейд, чье 155-летие весь мир отметит 6 мая, посторонился и пропустил в кабинет новую пациентку. Все-таки его не зря предупреждали, что она очень большая. Еще и на кушетке не поместится, подумал он с тревогой. Но она поместилась – за последнее время ее масштаб несколько поджался.

– Расслабьтесь, не смотрите на меня и отвечайте как можно откровеннее, – произнес он обычные слова, с которых всегда начинал прием. – Что вас беспокоит?

– Много всего, доктор, – отвечала пациентка, тревожно ворочаясь. – Сны мучают, например.

– Сновидения? – оживился Фрейд. – Очень интересно. Что же вам снится?

– Ну… – Она явно стеснялась. – Неприлично всяко.

– Не смущайтесь, – подбодрил психоаналитик.

– Ну, что будто бы меня это, и я от этого становлюсь очень великая, и сама всех это, – выговорила она наконец, краснея от смущения и удовольствия. – Как сказать… я хорошо себя чувствую, только когда меня это.

– Но это обычное женское сновидение, – разочарованно заметил Фрейд.

– Нет, доктор, вы не скажите! – Она не желала признавать своей обычности. – Во сне меня это – и я такая великая! А просыпаюсь, – чуть не плакала она, – и ничего, ничего… А еще, доктор, мне снится, что я детей своих это.

– Есть дети? – заинтересованно спросил Фрейд. – Много?

– Ой, много, – махнула она рукой, – больше чем надо. Куда мне стока? Плодятся и плодятся, ползают и ползают. И будто во сне я их это, а они крепчают! Просыпаюсь – а они разбежалися все.

– Куда разбежалися? – не понял психолог.

– Да кто куда, – безразлично ответила она, – кто в Париж, кто в Штаты… Сволочи неблагодарные. Я их это, а они бегуть…

Фрейд что-то записал в книжечке.

– Скажите, – спросил он осторожно, – вот эта связь между «это» и величием… она давно образовалась в вашем сознании?

– Всегда так было, – пожала она плечами. – У вас разве не так?

– У нас по-разному, – уклончиво ответил Фрейд. – Ну-с, что еще волнует?

– Выбрать не могу, – отвечала она сокрушенно. – В последнее время вообще разучилась. Раньше хоть как-то могла, а теперь даже из двух трудно.

– В каком смысле? – не понял венский специалист.

– Ну вот… – Она затруднилась с ответом. – Как если бы двое, так? А я и не знаю, которого надо. Они мне оба вроде как без надобности, а вместе с тем я жить без них не могу. И вот смотрю: который? И не могу. Я уж их спрашиваю: робяты, вы скажите, кто из вас-то? А они говорят: не беспокойтесь, мы решим.

– Ага, – важно сказал Фрейд. – В таких ситуациях мы обычно рекомендуем попробовать третьего…

– Это никак! – замахала она руками. – Это ни под каким видом! Вы что, доктор, вы эти гадости другим предлагайте, а я девушка честная. Я из двух-то с трудом…

– Ладно, – согласился врач. – На что еще жалуетесь?

– Я никогда не жалуюсь, – возразила она с достоинством, – еще чего! Я великая, доктор, вы как со мной разговариваете вообще! Я лежу отсюда и досюда, а вы – «жалуетесь»! Это вы жалуетесь, а я горжуся! Я думала, вы приличный человек, а вы, кажется, из этих…

– Из этих, – печально подтвердил Фрейд. – Хотите поговорить об этом?

– Хочу, – подтвердила она мечтательно. – Я в последнее время больше ни о чем и не могу почти. Раньше – культура там всякая, кино, театр… Опять же ракеты… А сейчас все больше меня тревожит национальный вопрос и еще отчасти тарифы. С бензином вот проблема у меня. Вообще, – увлеклась она, – вы не знаете, доктор, отчего это бывает такая болесть, что все вроде есть, а ничего вроде нету? Я как подумаю иногда – столько во мне всего, и даже детей, а поговорить не с кем! Это все враги, мне кажется, правда же, доктор? Это же все фобия у них, бывает такое?

– Бывает и фобия, – уклончиво ответил старик. – Скажите, а вы не пробовали на себя посмотреть?

– Только и делаю, что смотрю! – с готовностью подхватила она. – Как сказал поэт, и с ненавистью, и с любовью!

– И что видите?

– Да что ж, – вдруг опечалилась пациентка. – Все то же и вижу. Ничего нового. Вроде, думаю, все на месте, а внутри ноет и ноет, ровно как перед бурей. Может, вы пилюлю какую пропишете? До вас один был, тоже немец и тоже из этих, как-то Карла или вроде того… Так он такого прописал – семьдесят лет кровью харкала. Но очень великая была, – добавила она с гордостью.

– Видите ли, – осторожно начал Фрейд. – Наша личность состоит как бы из трех этажей. Нижний – это наше подсознание, то, чего мы хотим. Средний – сознание: то, что делаем. А верхний – супер-эго: законы, правила, принципы… Конфликт верхнего этажа с нижним создает муки совести. А у вас, мне кажется, все муки именно оттого, что нет верхнего этажа, как бы крыши, то есть законов и принципов. И если вы не выработаете их, то вас так и будут…

– Чаво?! – вскинулась она. – Крыши у меня нету? Да ты знаешь, кто ты есть такой? Да я сейчас тебя самого вместе со всеми твоими неприличностями так…

Она не договорила, потому что Фрейд проснулся.

– Что за странный сон! – проговорил он, закуривая вечную сигару. – Что бы это значило? Наверное, я ее боюсь и к ней подсознательно стремлюсь, но ведь и весь мир так… Нет, все-таки хорошо, что я ее никогда не видел.

25 мая
Премьера «Цирка» (1936)
ЕДЕМ, ЕДЕМ И ПОЕМ

25 мая 1936 года на экраны СССР вышла эксцентрическая комедия Григория Александрова «Цирк» – по мотивам пьесы Ильфа, Петрова и Катаева «Под куполом цирка», триумфально шедшей в московском мюзик-холле с декабря 1934 года. Все три соавтора единогласно убрали свои фамилии из титров, потому что Александров, оставив в неприкосновенности общий контур сюжета, снял кино в совершенно другой тональности. Ильф и Петров, правду сказать, считали главного советского комедиографа образцом глупости и отказывали ему в каком бы то ни было вкусе; но с «Цирком» случился парадокс, вообще характерный для искусства дурных эпох. То, что хорошо сделано, отражает эти самые эпохи далеко не так наглядно, как творения графоманов и конъюнктурщиков. В шедевре всегда видно автора, он заслоняет время. Патриотический, глубоко идейный «Цирк» Александрова хоть и смешит сегодняшнего зрителя главным образом лобовой агитационностью, вписанной в цирковой антураж, – а все-таки о советском периоде русской истории, равно как и об ее механизмах в целом, он говорит больше и ясней, чем замечательная, без дураков, ильфо-петровская комедия. Иногда, кстати, поправки цензоров, убиравших из советского кино острые моменты, оказывались интуитивно гениальными – картина приобретала символическое, вневременное звучание. Испортив пьесу, Александров, сам того не желая, создал выдающуюся историософскую метафору.

Ильф и Петров при участии своего литературного крестного отца Катаева искренне пытались улучшить если не советскую власть, то во всяком случае контекст, атмосферу, состав воздуха. Их искренняя, хоть и не без дружеской насмешки, американофилия, за которую так прорабатывали «Одноэтажную Америку», связана с искренней надеждой обоих соавторов на построение справедливого общества, причем Америка – в чем они, кажется, и себе не признавались – представилась им наиболее убедительной моделью такого общества, при всех своих гримасах. Страшно сказать, но больше всего им в Америке понравился человеческий материал. Люди, сами люди, там лучше, чем в СССР, где якобы строится справедливейшая и гуманнейшая государственная система. И это самое печальное, потому что систему изменить можно, а людей не переделаешь. Надо пытаться, конечно, на то и дано нам искусство, – Ильф и Петров написали Сталину письмо о том, что нам необходим советский Голливуд. Акцент делался на технических инновациях, но пафос письма не в них: Голливуд – искусство, воспитывающее человечность, свободное от мертвой агитки. Советское чиновничество гневно отвергло буржуазные идеи Ильфа и Петрова: у нас есть все, что надо, подражать Америке мы ни в чем не намерены, и вообще время дружественного любопытства к Штатам – вполне взаимного, надо сказать, – во второй половине тридцатых закончилось. Катаев в «Алмазном венце» ностальгически вспоминал «американизм двадцатых годов», вообще космополитичных: американские фильмы, культ Чаплина, визит Мэри Пикфорд… Ильф и Петров не заметили – или заметили, но решили бороться – новой волны советской ксенофобии: поворот к национальному чванству совершился еще до войны. Нам не у кого учиться, мы сами всех научим!

«Под куполом цирка» – одна из последних попыток советского искусства быть гуманистическим, но церковь с гуманизмом сочетается плохо, это вам любой откровенный священник объяснит. Для гуманиста человек – мерило всех вещей, а у церкви другие критерии. Ильф и Петров пытались провести в своей комедии любимую идею – в сущности, наилучшую национальную идею для России, особенно в нынешнем ее состоянии: ЛИШНИХ У НАС НЕТ. Мы огромная, добрая и сильная страна, мы возьмем всех, у нас все на месте и в дело. Есть, разумеется, дураки, пытающиеся всюду забивать свои идеологические гвозди, заставляющие говорящую собачку – которая, умница, знает слова «люблю», «елки-палки» и «фининспектор» – читать с арены стихи: «Больше штреков, шахт и лав, гав-гав, гав-гав» – которые не всякий человек выговорит. Но это явления временные и столь откровенно противные, что с ними и бороться всерьез не стоит. Всю дорогу Россия – и СССР – отфильтровывает чуть не половину своих граждан по имущественному, образовательному, национальному признаку: и этих нам не надо, и этих… А нам нужны все. Приидите, все труждающиеся и обремененные. СССР – Мекка талантливых, душевных и умных, которым почему-то трудно на Родине. Этот образ, в самом деле привлекательный для миллионов, пытались – и небезуспешно – сформировать в двадцатые и начале тридцатых, когда нуждались в иностранных специалистах, без которых никакой индустриализации не было бы. А потом нужда в них отпала, и образ интеллектуальной Мекки, мягко перевоспитывающей чужаков, больше не требовался.

Александров эту перемену уловил едва ли не первым – вообще был чуток, за что и попал в любимцы Сталина. Это о нем рассказывают анекдот – кажется, правдивый, – как Сталин спрашивает у кинорежиссеров, что им надо для успешного творчества. Один просит машину, другой – дачу, а Александров – книгу «Вопросы ленинизма» с автографом автора. После чего получает книгу, машину и дачу. «Цирк» – одна из самых патриотических в худшем смысле, одна из самых оголтелых по части ксенофобии советских картин (переплюнул его только «Русский сувенир» Александрова же). Александров пририсовал к сценарию Ильфа и Петрова идиотский пролог, в котором героиню Орловой чуть не линчуют в Америке за связь с черным; заокеанский импресарио превратился у него в полноценного садиста (правда, он немец, фошызд, немецкость его подчеркнута титулом «фон» – в пьесе он просто Кнейшиц); любовная тема отошла на задний план, а главным мотивом стало «догоним и перегоним» – мы можем сделать пушку лучше американской и ехать на Луну успешней, чем Мэрион Диксон. И на этой-то теме Александрову повезло создать лучшую метафору во всем советском кино.

«Цирк» значит круг, и не зря Пастернак пророчески писал в 1927 году: «И вечно делается шаг от римских цирков к римской церкви». Он-то имел в виду цирки, где терзали первых христиан, но угадал, что русская история как раз и есть такой циркус. По сюжету «Цирка» отечественные умельцы придумывают номер не хуже, а то и лучше американского – но премьера его срывается. Уже и пушка готова – выдающаяся техническая инновация! – но что-то, как всегда, не срослось. А цирк гудит, требует полет. И тогда директор цирка, он же премьер (так называются у цирковых выдающиеся атлеты и акробаты), вынужден сам выйти на арену, дабы развлечь публику, уже требующую «деньги взад!», чрезвычайно старым номером. Он с двумя коллегами, ныне реквизиторами, работал его еще в 1903 году. Тогда сенсационной инновацией считался велосипед. И вот они выезжают на арену втроем и принимаются носиться по кругу, распевая: «Едем, едем, тра-та-та, шик, блеск, красота! Едем, едем мы втроем, и поем, и поем!» Час носятся, два, два с половиной. И люди хохочут, им весело, им не надоедает. Потому что в самом деле смешно же: обещали пушку не хуже, чем у американцев, а в результате едут, едут, тра-та-та! Старые, задыхаются, но представления не отменяют. И все по кругу, все по кругу. После чего финальное «Но сурово брови мы насупим» звучит особенно убедительно.

И хотим мы того или нет – приходится признать, что пошляк и сервилист Александров лучше Ильфа и Петрова понимал, где живет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации