Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 17:32


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

14 декабря
Родился Мишель Нострадамус (1503)
ПОЭТ МИШЕЛЬ

14 декабря человечество отмечает день рождения Мишеля Нострадамуса – профессионального врача, посредственного предсказателя и гениального поэта, основоположника таких мощных литературных течений, как символизм, сюрреализм и метаметафоризм.

Тот факт, что Нострадамуса знают во всем мире главным образом как пророка, – результат чрезмерной доверчивости и неправильного пиара. Защитники его пророческого дара сами не понимают, в чем главная заслуга французского лекаря, который, впрочем, и в медицинской своей практике широко прибегал к пиару: общеизвестно, что его знаменитые «Розовые пилюли», помогавшие от всего, включая запор, понос и чуму, изготовлялись из розовых лепестков и являли собою чистейшее плацебо. Не исключено, что некие познания по медицине – в весьма узких средневековых рамках – у Нострадамуса в самом деле были, но бессмертие ему доставили не рецепты и не справочники, а так называемые центурии. Их было двенадцать, по сто четверостиший в каждой. В послании Генриху II Нострадамус превозносил его христианнейшее величие и дал примерную картину человеческой истории, какой она ему открылась в астрологических бдениях (получилось, однако, строго по Апокалипсису, стилистике которого провансальский врач вообще подражал неумеренно). Однако дать более конкретные указания пророк отказывался, мотивируя эту скрытность всякий раз по-разному: иногда он боялся «цензоров» (читай – инквизиции, с которой у него бывали проблемы), которые заподозрят его в чернокнижии. Иногда не хотел пугать современников слишком жуткими картинами будущего. Иногда попросту не желал лишать человечество главного удовольствия – посмотреть, что будет дальше. Наиболее же часто он пояснял, что умные и так все поймут, а открывать секреты дуракам опасно.

Надо сказать, это было выдающееся ноу-хау, и сам Нострадамус – гениальный поэт, чьими таинственными и страшными образами вдохновлялись сочинители всех последующих пяти веков. Все эти гиганты, встающие из морей, змеи, запущенные в клетку к детям короля, разрушенные скалы, пропитанная кровью земля, падающие с небес крылья, колеблющиеся башни и непрерывные военные столкновения, которым предшествуют загадочные четыре услышанные «нет» и одно неуслышанное «да», – блистательно подобранный антураж, повлиявший на европейскую лирику не меньше, чем в XVIII веке поэмы Оссиана с их дикими кельтскими страстями. Нострадамус, пророк он или нет (а никаким пророком он не был, ибо его предсказания приложимы ко всему, от мирового катаклизма до вашего личного падения со стремянки), создал собственный художественный мир, в котором континенты трясутся, реки алеют от крови, центром мира является Франция, а на восток от нее простираются таинственные варвары, вечно сводящие друг с другом свои мрачные счеты. География Нострадамуса узка и убога, как средневековая карта, на которой нет половины нынешнего мира; все апокалиптические события разворачиваются на крошечном пятачке, и потому толкователи вынуждены то отыскивать Нью-Йорк в Марселе, то выводить кубинскую революцию из потрясений в Вероне. Все эти натяжки могли бы составить сюжет отдельного детектива, но мы не разоблачаем Нострадамуса, а лишь призываем увидеть в нем гениального поэта, чьим опытом воспользовались тысячи авторов так называемой суггестивной лирики.

Дело в том, что поэзия – как и живопись, впрочем, – развивалась по прелестной, хотя и опасной схеме: прочь от жизнеподобия, вперед, к максимально широкому толкованию! Разумеется, такое развитие способствует универсализму, когда любой желающий может вчитать в стихи (всмотреть в картину) что угодно – и в результате лирика утешает максимальное количество страждущих, а абстрактная живопись приобщает к искусству миллионы профанов. Риск в том, что очень скоро грань между поэзией и бредом, искусством и шарлатанством стирается ко всем чертям, что мы и наблюдали в последних судорогах метаметафоризма, – но возможны и чрезвычайно впечатляющие результаты: таинственность не вредит поэзии и, более того, входит непременной составляющей в любой крупный успех. Возьмем Блока: «пять изгибов сокровенных» как только не трактовали, преимущественно в эротическом смысле, – тогда как речь шла о пяти переулках, по которым молодой Блок следовал за Любой Менделеевой, незримо провожая ее с курсов, но кому какое дело! Рембо в последних фрагментах «Лета в аду» тоже наверняка имел в виду что-нибудь конкретное, а пресловутые цвета звуков в его сонете «Гласные» точно совпадали с цветами букв в его детской азбуке, но это опять-таки никого не волнует, а важно, что красиво. «А – черный, белый – Е, И – красный, У – зеленый, О – синий; тайну их скажу я в свой черед. А – бархатный корсет на теле насекомых, которые жужжат над смрадом нечистот». Никакой тайны он в свой черед, конечно, не сказал, но впечатление произвел оглушительное. Нострадамус подарил лирике универсальный рецепт – сильные, яркие до гротеска образы плюс предельная размытость фабулы; в итоге получаем романтическую картинку, которая с равной легкостью может обозначать супружескую неверность, взрыв вулкана Кракатау или распад правящей коалиции в Украине (тем более что по сути все это очень похоже). Ведь все на свете, все в человеческой истории красиво, загадочно и катастрофично, а кто думает иначе, пусть читает Маркса, у него все скучно, как кирпичная труба.

Есть и другая тенденция – высмеивать все эти ложные красивости и загадочности, как сделал, например, Рабле, спародировав Нострадамуса… до Нострадамуса: в «Гаргантюа и Пантагрюэле», первая книга которого вышла в свет за 15 лет до центурий, есть поэтический текст, полный высокопарных нелепостей. «Вот тот герой, кем кимвры были биты, боясь росы, по воздуху летит. Узрев его, народ во все корыта влить бочки масла свежего спешит. Одна лишь старушонка голосит: “Ох, судари мои, его ловите, ведь он до самых пят дерьмом покрыт, – иль лесенку ему сюда несите”». По-моему, это очень похоже на Нострадамуса: см., например, «В религиозной сфере большое наказание доносчику, зверь в театре ставит спектакль, изобретатель возвеличен самим собой, из-за сект мир станет путаным и схизматичным». Как хочешь, так и понимай. Мне еще очень нравится, как у него там в одном месте «ремесленники будут истреблены повсюду». Господи, ремесленники-то чем ему не угодили? Но в образную систему почему-то ложится. И средневековая Европа в самом деле была такой – лихорадочной, трясущейся, кровавой, верящей звездам, чумной, пиршественной, ни о чем не говорящей прямо; Нострадамус действует на умы, как рыцарская баллада, как полуистлевший манускрипт, и почти вся мировая лирика обязана ему множеством ценных лейтмотивов, по-своему не менее ярких, чем сквозные метафоры Откровения.

Иное дело, что методами Нострадамуса широко пользуются и шарлатаны во всех сферах – от лирики до политологии, – и у всех срабатывает, ибо, как гениально заметил Леонид Леонов, чей роман «Пирамида» пронизан нострадамусовской пышной эсхатологией, – «Все достоверно о неизвестном». Но это нормально – им же нужен какой-никакой птичий язык, чтобы предсказывать обтекаемо. Нострадамус подарил им не худшую лексику – во всяком случае его предсказания интересней прогнозов Белковского, Павловского и Бжезинского, вместе взятых. Дело в том, что на все вопросы о будущем можно достоверно ответить единственным способом: «Когда выпадет снег? – Когда Бог даст». Правда, Нострадамус выразился бы красивее: «Когда великан восстанет из-за Пиреней, а злобный карлик испустит дух, предварительно пролив кровавый дождь на башню Греха и Сострадания». Хорошо, впрочем, и то, что Нострадамус по крайней мере не обещал всем вопрошающим сплошного благоприятствования и регулярных выплат. То есть кое-какая совесть у него все-таки была.

14 (26) декабря
Восстание декабристов (1825)
СТРАННЫЕ СБЛИЖЕНИЯ

14 (26) декабря, «на очень холодной площади» (Тынянов, кажется, преувеличил – погода была пасмурная, скорее мягкая, 8 градусов мороза) произошло одно из самых мифологизированных событий русской истории.

На переломе от революции к заморозку в России непременно случается «бунт элит». Это явление закономерное: тот, кто еще вчера был передовым отрядом этой самой революции, тот, кого она вознесла и наделила баснословным могуществом, а главное – тот, кто искренне в нее верил, категорически не готов снова признавать себя винтиком. Между тем любая «стабилизация» – при формальном сохранении вектора и полном внутреннем перерождении – как раз и требует того, чтобы недавние хозяева страны перестали высовываться и заново отстроились. Среди них обязательно найдется тот, кто возмечтает о перевороте, – и ясное дело, что это будет персонаж противоречивый: революции и войны редко выигрываются ангелами. Иное дело, что самый тщеславный бунтарь все-таки лучше наступающего тоталитаризма, враждебного к любым талантам и удобного только для посредственностей. Наступление заморозка окончательно фиксируется расправой над неоднозначными и талантливыми личностями, решившими не поступаться достоинством. Бунту элит обычно предшествует «равноудаление» – когда ближайший соратник главного революционера или крупный теоретик времен великого перелома вынужден бежать за границу (выехать в ссылку) и оттуда отправлять гневные инвективы: такова была участь Курбского, Меншикова, Троцкого, впоследствии Березовского, близок к ним типологически и случай «хромого» Николая Тургенева. Но бегство – выход паллиативный, направленный исключительно на личное спасение. Те, кто думает не только о спасении жизни или имущества, но о собственной чести – и чести своего класса, только что ощутившего себя хозяином истории, – вступят в заговор, рискнут и, разумеется, потерпят поражение. Не потому, что плохо подготовились, а потому, что ходу истории не могут противостоять ни царь и ни герой.

Предвестием 14 декабря было восстание Семеновского полка 1820 года: поводом к восстанию послужило зверство полковника Шварца, типичного аракчеевского офицера, избивавшего солдат и хамившего офицерам. Аракчеевщина, в сущности, и сводилась к тому, что на место сознательной и преданной службы явилась палочная дисциплина, торжество формальности в частностях и произвола в главном. В анонимной статье «Семеновская история», которую Герцен поместил в «Полярной звезде», о семеновцах говорилось: «Это был полк, где не существовало телесного наказания, где установились между солдатами и офицерами человеческие отношения, где, следовательно, не было и не могло быть ни грабежа казны, ни грабежа солдат. По выправке солдаты были не хуже других гвардейских, но, кроме того, это был народ развитой, благородный и нравственный». Автор подчеркивал, что все эти качества развились в солдатах – и офицерах – после заграничного похода. Надо было напомнить армии, кто тут у нас хозяин; Аракчеев призван был нагнуть поколение победителей – и преуспел, но кое-кому это не понравилось. Сначала «Союз благоденствия», а затем два офицерских тайных общества – Северное и Южное – вознамерились, вызвав тем язвительное замечание Грибоедова, «перевернуть государственный быт России».

Если выстраивать типологию этого явления – а типология как раз и помогает выявить фабульный костяк пьесы, которая в разных декорациях разыгрывается у нас вот уж шестой век, – предшественником декабристов был Артемий Волынский, о котором Рылеев не зря написал едва ли не лучшую свою «Думу», страшную «Голову Волынского». В отличие от олигарха Меншикова, молодой сподвижник Петра Волынский был человеком жестоким до зверства, ценившим не столько деньги, сколько власть, – и хотя его заговор против императрицы был во многом плодом бироновской клеветы, не исключено, что о захвате трона он мечтал и в самом деле. Недавний преобразователь России, младший из птенцов гнезда Петрова наотрез отказывался мириться с бироновщиной, с произволом ничтожеств, с идиотизмом самой Анны Иоанновны – и поплатился головой. Волынский был отнюдь не образец милосердия, но исторические деятели вообще редко бывают моралистами; общественным мнением он был канонизирован, поскольку выступил против тупого, бездарного, трусливого сатрапства – а оно в России всегда ненавистней, чем жестокий герой-одиночка. Павел Иванович Пестель тоже был человек жесткий и по-своему страшноватый – другие не бунтуют; Пушкин точно угадал в нем Брута, о чем Давид Самойлов написал едва ли не самое известное свое стихотворение, – но ведь и Брут убил Цезаря не по корыстным личным мотивам: он республику защищал. Представления о будущем устройстве России были у бунтовщиков 14 декабря самые приблизительные и тоже, в общем, тоталитарные, что Пьецух отлично показал в «Роммате». Они выходили на Сенатскую площадь не за народ – «страшно далеки они от народа», и это взаимно. Это бунт активных делателей истории, не желающих становиться винтиками; бунт желающих и умеющих служить, но не готовых прислуживаться – а только прислуга и нужна победившей сатрапии. Кто бы спорил, декабристы были отнюдь не ангелы, и смерть Милорадовича, смертельно раненного пулей Каховского и штыком Оболенского, остается на их совести: как к Милорадовичу ни относись, а человек он был честный и генерал образцовый. Однако мифология декабризма отличается удивительным обаянием и благородством, воспитательное ее воздействие невозможно переоценить: отличительная черта бунта элит, многократно отмеченная Окуджавой в его интервью и романах о декабризме, – бескорыстие. Это не алчное восстание масс, желающих все отнять да и поделить; это битва за нематериальные привилегии – за право не чувствовать себя рабом. Вот почему осуществляются такие бунты теми, для кого живо понятие чести, – прежде всего военными. В русском XX веке такой бунт элит обнаруживается легко – это антисталинская позиция Тухачевского, единственного из всего маршальского корпуса, кто фрондировал в открытую. Был ли заговор Тухачевского или его грамотно придумал Шелленберг – мы вряд ли узнаем достоверно; нельзя сомневаться только в том, что Тухачевский Сталину противостоял и с ним полемизировал. И опять перед нами военный, опять любимый коллегами и солдатами, амбициозный, жестокий (вспомним подавление Тамбовского восстания 1921 года), – но свой миф есть и у него, ибо бунтарь-одиночка или даже заговорщик всегда симпатичней диктатора и подчинившегося ему стада. Об аналогии с нашими днями умолчим, поскольку двух Михаилов с четырехсложными фамилиями сравнивали уже неоднократно. И снова перед нами не ангел, что ж поделаешь, – но ангелов-то как раз полно, это благодаря их ангельскому терпению Россия неизменно вползает в заморозок, в царство Николая Палкина, из которого выходит шатаясь и спастись может только оттепелью, хотя бы и самой половинчатой.

«Бывают странные сближения», – записал Пушкин, вспоминая о сочинении «Графа Нулина» в два дня – 13 и 14 декабря 1825 года. Разница между старым и новым стилем, составлявшая в 1825 году 12 дней, в XX–XXI веках достигает 13, а потому годовщину декабрьского восстания следовало бы отмечать 27 декабря 2010 года, в день оглашения приговора Михаилу Ходорковскому и Платону Лебедеву. Поистине, бывают странные сближения.

15 декабря
Умер Борис Чичибабин (1994)
ДРУГОЙ ПОЭТ

15 декабря 1994 года в Харькове скоропостижно умер Борис Чичибабин. Был ему 71 год, и жизнь его по русским меркам может считаться хоть и не благополучной, но – счастливой: он не сгинул ни на войне, ни в лагере, не спился в глухие годы непечатанья, не стал официальным советским литератором, хоть в шестидесятые издавался, в сорок пять встретил главную любовь своей жизни, Лилю, ныне верную хранительницу его памяти, а в последние годы познал славу и государственное признание. Правда, слава эта совпала с тягчайшим разочарованием в тех самых переменах, о которых Чичибабин всю жизнь мечтал: распад СССР он воспринял как трагическую ошибку, в благотворные перспективы нуворишества не верил и чувствовал себя под конец едва ли не более одиноким, чем во времена непризнания. На всех этапах своей судьбы Чичибабин оставался «типичным представителем» советской интеллигенции, и биография у него типичная, и посмертная участь – тоже: чтут, но мало читают. Есть Чичибабинские чтения в Харькове, собирают они примерно один и тот же круг, для харьковской русскоязычной поэзии такие вечера и посиделки – отдушина, но на статус чичибабинского наследия это мероприятие влияет мало: кто его любил – любит и так. В то же время еще при жизни Чичибабина стало хорошим тоном отзываться о нем скептически: его называли то гениальным графоманом, то поэтом с жидковатой лексикой, то просто посредственным стихотворцем, и вот с этим, воля ваша, согласиться никак невозможно, хотя основания для такой оценки, что греха таить, есть. Дело даже не в том, что Чичибабин зачастую многословен, – Бродскому длинноты прощаются, хотя и у него полно стихов откровенно скучных и тавтологичных. Бывал и риторичен – но и земляк его Слуцкий часто риторичен, это жанр такой, не беда. Есть у него еще один грех – избыток культурологии, хрестоматийности, лирики, посвященной Пушкину. Толстому, Мандельштаму, даже и Надсону; приходится признать, что Чичибабину весьма редко удавалось сказать о них что-то новое. Ранние стихи у него гуще, ярче поздних, но кто ж виноват, что его в двадцатитрехлетнем возрасте подсекли, не дав развиться в крупного поэта. То есть кто виноват – понятно, но толку-то?

Вместе с тем, при всех этих пороках чичибабинской поэзии, при все чаще случавшихся у него под старость повторениях очевидного и агитации за все хорошее (а чем еще может поэт останавливать распад?) – высоко ценить его большинству коллег и новому поколению читателей мешают не эти издержки меры и вкуса, поскольку сами ценители у нас не Бог весть какие эстеты, и в смысле художественного результата тот же Юрий Кузнецов (это ему не понравилась жидковатая лексика) бывал удивительно неровен. Высоко оценить Чичибабина мешает его простота, здоровье и жизнерадостность – грубо говоря, то, что он был чрезвычайно хорошим человеком. Поэту такое не положено. И транслировал он ценности большинства (тогда это было именно большинством), и писал человеческим языком, и даже когда весьма точно и жестко отзывался о России – например, «Скучая трудом, лютовала во блуде», – это не превращало его в мизантропа и не означало разочарования в соотечественниках. Да, случалось ему бросить – «Не верю я, что русы любили и дерзали. Одни врали и трусы живут в моей державе». Но ведь под горячую руку, да еще в легком подпитии – «Опохмеляюсь горькой, закусываю килькой», – говорилось на кухнях и не такое. Чичибабин не создал трагического лирического героя, не изобретал себе имиджа, ни секунды не любовался собой и сам понимал, насколько уязвима такая позиция: «А хуже всех я выдумал себя». Хороший человек – не профессия, хороший поэт – не амплуа. «Здесь, на горошине земли, будь или ангел, или демон. А человек – иль не затем он, чтобы забыть его могли?» – как сформулировал один поэт, о котором Горький, изображенный в его мемуарах снисходительно и почти брезгливо, сказал: «Умудрился всю жизнь проходить с несессером, делая вид, что это чемодан». Однако великим его называют нынче куда чаще, чем Горького, – хоть и с меньшим, на мой взгляд, основанием, простите меня все.

Что скрывать, дорогие соотечественники, – поэт чичибабинского склада сегодня почти не имеет шансов на успех. Он останется знаменем сравнительно небольшой кучки провинциальных литераторов, поднимающих его на знамя, и гордостью харьковчан (превращение Чичибабина в достопримечательность Харькова, на мой взгляд, тоже не приближает нас к пониманию его поэзии – виртуозной и в лучших образцах весьма неоднозначной). В нем нет дэ-э-эмонизма – главного, чего требуют от искусства в эпохи упадка. Он не был ни роковой женщиной, ни подпольным типом, ни буяном, ни странником, ни скандалистом, ни разрушителем женских судеб, ни проповедником хаоса и злобы. Он был добрым и смиренным человеком, любящим хорошую литературу и не способным ко лжи; пьющим, но скромно, скандалящим, но не безобразно, страстно любящим, но жену. И в стихах его живет именно чистая и здоровая душа – сохранить которую, конечно, подвиг по меркам XX века, но почти преступление по меркам истинного эстета. Если б Чичибабин озлобился, спился, уехал или забросил поэзию, и при этом сочинил побольше зауми, – ему бы не было цены.

Тем не менее он прожил так, как прожил, и написал благодаря этому одно из лучших стихотворений XX века – «Ночью черниговской с гор араратских», более известное по рефрену «Скачут лошадки Бориса и Глеба». Его тоже можно было бы сократить, наверное. Или украсить каким-нибудь жестоким парадоксом. Или даже вообще не писать. Но вот Чичибабин его написал, и плевать ему было на всех снобов независимо от политической, эстетической или сексуальной ориентации. Думаю, что это и есть самая плодотворная позиция для человека, которого природа на своем пиру обнесла душевной болезнью, эгоцентризмом и нравственной неразборчивостью.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации