Текст книги "В поисках утраченных предков (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Каралис
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
– Пообещай, что ты отдашь это обратно! – поднявшись наверх и тяжело дыша, умоляла тетя Зина.
– Мне допуск к секретной документации не хотели открывать из-за джаза! – отговаривался дядя Жора, не слезая с круглого стула ударника. – Имею я право хотя бы на старости лет соединиться с предметом своей тайной страсти?
– Это точно, – поддакивал отец. Они с Дениской трогали медные тарелки и проверяли, как работает педаль хай-хэта. – Тогда с этим делом было строго! Нас и стилягами обзывали, и на комсомольском собрании разбирали…
– Нет, это невозможно! – держалась за виски тетя Зина. – Сколько же ты заплатил за эту тайную страсть?
– Совсем недорого. Грех было отказываться. Зинуля, ты же знаешь – я тридцать лет мечтал о саксофоне!
– Ну, хорошо – саксофон! А зачем эти дурацкие барабаны? Зачем гитары?
– Продавалось только все вместе. По оптовой цене. Совсем недорого. Смешно даже говорить… Музыка благотворно влияет на нервную систему! И всегда можно продать с тройной выгодой!
– Вот и продай, пока не поздно! – Тетя Зина махнула рукой и пошла вниз – пить валерьянку.
Вечером из города пришла тревожная весть: на дверях многих инвестиционных фондов висят замки, деньги по вкладам не выплачивают, но кое-где еще принимают. Телевизор бубнил нечто тревожное.
Дядя Жора присвистнул и сказал, что нужно в темпе звонить Катьке в Москву. Но она позвонила первой:
– Папа, срочно снимай все деньги!
– Я уже снял! – отрапортовал дядя Жора.
– И куда вложил?
– В музыку!
– Что за фирма? Первый раз слышу!
Дядя Жора положил трубку на тумбочку и выдул на саксофоне несколько протяжных аккордов.
– Слышала?
– Ты что, выпил? Позови, пожалуйста, маму!
– Она уже идет, – дядя Жора держал саксофон наперевес, как винтовку.
Семнадцатого августа случился дефолт, и всем стало ясно, что финансовые пирамиды – надувательство в чистом виде.
Из Москвы приехали на своем джипе Катька с Никитой, и сказали, что их потери – десять тысяч долларов. Они могла быть и больше, не сними в тот день дядя Жора деньги из «Нефтьалмазинвестзолота» и не купи он саксофон и прочие музыкальные инструменты. Причем своих денег дядя Жора не вкладывал – их попросту не было, он лишь выполнял роль финансового оператора и консультанта по Северо-западу.
– Да, графа Монте-Кристо из меня не вышло, – кряхтел дядя Жора, – буду переквалифицироваться в джазмены. Надену темные очки и встану у метро с саксофоном. Нет, если вы хотите, я продам всю эту музыку…
– Играйте на здоровье… – Катька переглянулась с Никитой и тронула кнопочки на саксофоне. – Мы сейчас открыли второй фитнес-центр в Бирюлеве, как-нибудь выкрутимся…
Они уехали не особенно опечаленные, со смехом рассказав, какие суммы потеряли известные московские люди.
– Не вини коня, вини дорогу, – философски выразился отец по поводу коммерческой неудачи. И, дурачась, постучал по голове Дениса барабанной палочкой: – И пораженье от победы ты сам не должен отличать!
Мы быстро сыгрались.
Дядька солировал на саксофоне. Иногда он трогал ногой педаль хай-хэта, разбавляя мелодию шелестящим вызваниванием тарелок. Я бегал пальцами по тонкому грифу бас-гитары, пытаясь ритмовать его пассажи. Дениска поддуживал в гармонику. Отец с сияющими глазами звенел струнами банджо и притопывал ногой по полу. Музыкальные занятия явно шли ему на пользу.
Но вот дядька откладывал сакс и две-три минуты бушевал на ударных. Дядя Жора стучал и звенел так, что восторг охватывал душу, и мне хотелось разбить свою гитару о перила балкона, грохнуть о землю малый барабан и задушить дядьку в объятиях – так отчаянно он молотил палочками и нажимал на педаль хай-хэта.
Разросшаяся толпа у забора свистела и аплодировала. Мама с тетей Зиной предлагали нам продавать билеты, а Насте – петь в нашем маленьком семейном ансамбле.
Зрители выкрикивала заявки. Несколько раз рыжий вихлястый пацан взбегал к нам с записочками и зачарованно заглядывал в раструб саксофона, осторожно приближаясь к нему красным ухом. Чаще всего просили исполнить соло на ударнике.
Тогда дядя Жора неспешно выкуривал у перил балкона сигарету, победно вскидывал вверх руки – толпа предвкушающе завывала – и садился за ударные: вставлял ногу в стремя педали, проверял палочками и стальной метелкой, хорошо ли натянуты вожжи музыкальной повозки, пускал ее шагом, меланхолично покачивая в такт головой, затем рысью – его плечи вздымались и опускались, словно он и впрямь нахлестывал лошадей, затем, набирая скорость, принимался лупить налево и направо, доставать хлесткой палочкой коренного рысака – это был галоп, скачка на пределе, но вот его фигура в маечке и кепке-бейсболке начинала мелькать, словно он уклонялся от пуль и одновременно лупил по спинам лошадей, ёкала селезенка хай-хэта, стучали копыта и звенела упряжь – то был аллюр, самый настоящий аллюр!.. Но и это еще не все! Музыкальный шарабан, взяв перевал, шумящей лавиной катился под гору, и дядя Жора со вздувшейся шеей начинал осаживать его – из общего гула и грохота проступал стук одного коня, другого, вот кони выставили ноги, сдерживая звенящую повозку и не давая ей кувырнуться в пропасть, вот копыта звонко и раздельно застучали по дороге, вновь стало слышно звяканье упряжи, и возчик натягивал вожжи, сам не зная, вновь пустит ли повозку вскачь или остановит ее…
Однажды мы с дядей Жорой разминались на балконе, готовясь играть «Чикагский блюз». Я бросил взгляд на калитку, поджидая приезда отца, и увидел новый ярко-красный кабриолет с черным откинутым верхом и широкими лоснящимися шинами.
Автомобиль стоял напротив нашего дома, и тот же парень с драконами на плечах сидел за его рулем и удивленно смотрел на наш балкон, словно постигая, кто мы такие и чем занимаемся. Теперь на нем была малиновая маечка в тон матово-блестящим сиденьям. Продолжая теребить струны, я повернул голову в его сторону, разглядывая новую диковинную машину и как бы спрашивая глазами: не нужно ли чего? Парень отвернулся, словно не заметил моего взгляда, шевельнул рукой, и сложенная сзади крыша плавно накрыла кабину. Автомобиль тронулся, и я различил глухие удары забившейся в нем музыки. Пацаны проводили машину восхищенными взглядами и остались у наших ворот. Только наш рыжий знакомец, вызванивая звонком, покатился было за кабриолетом, но вскоре вернулся.
В конце октября, когда солнце последний раз расщедрилось перед зимней спячкой и со стороны залива дул свежий прозрачный ветер, мы вытащили на балкон дядькин музыкальный набор, чтобы сыграть «Чикагский блюз» и закрыть сезон. Дачники давно разъехались, никто не стоял у забора, из труб соседних домов вытекал сплющенный ветром дым. Взблеснули золотом тарелки, сверкнула горловина саксофона, и даже струны банджо и гитары послали теплые солнечные лучики.
«Чикагский блюз» бесконечен, как самая длинная река, как сама жизнь, его можно играть, думая о чем угодно, лишь бы партнеры понимали твои чувства и делились своими. Мы играли довольно долго, вспоминая ушедшее лето, думая о скорой зиме, зябко поеживались от ветра, и когда неподалеку от наших ворот остановился сверкающий черный джип с прямоугольной кабиной, продолжали играть, лишь дядя Жора быстрым движением снял с саксофона мундштук и стряхнул его, чтобы тут же вплеснуть в ослабевшую мелодию задумчивого серебра…
Дымчатое окно джипа плавно опустилось: за рулем сидел тот же парень, только в куртке с поднятым воротником. Наверное, он строил где-то неподалеку дом.
Парень вышел из машины, сунул руки в карманы брюк и стал молча разглядывать нас, словно видел впервые. Его непроницаемое лицо с крепкими скулами смуглело южным загаром. Мне показалось, он хочет о чем-то нас спросить, но не решается.
Дядя Жора сыграл под волынку, взметнул мелодию вверх, к небесам, спустил ее в пожелтелую траву, прошумел еловым лесом, что означало: «Мы рады приветствовать старого знакомого! Как дела?»
Парень постоял, мельком глянул на потемневшие от дождей бревна возле забора, сплюнул в траву, сел в машину и уехал.
Над нашей улочкой плыл «Чикагский блюз». И мне казалось, прозрачный лес аплодирует нам холодными ветками.
XI. Вместо эпилогаЭтих людей уже нет на белом свете, как нет и меня: бойкого мальчика Кирюши, застенчивого молодого человека Кирилла, задумчивого мужчины Кирилла Сергеевича – под этим именем живет другой человек.
Нас, прежних, нет и никогда больше не будет – мы остались в своих временах, словно вмерзшие в капельку янтаря букашки.
Наши тени застыли в прошлом и оживают лишь на мгновение – при встрече старых друзей и родственников.
Мы смотрим обрывки лишь нам понятного фильма, узнаем известных лишь нам героев, наш визит в прошлое кратковременен и щемит душу.
Мгновение – и картинки заплывают серым небытием, загорается яркий свет, и мы уходим из зала, оставляя в нем свои тени, которые через несколько лет вновь оживут для поредевшей уже компании.
Мы будем говорить из прошлого молодыми голосами, пить водку с забытыми нынче этикетками, и родственник, который навсегда останется там, скажет нечто смешное или даст тебе шуточного подзатыльника.
И все меньше рядом с тобой людей, понимающих смысл происходящего на экране.
Все стремительнее бежит время, словно после сорока небесные часы пошли быстрее.
И кто-то из нашей компании будет сидеть потом в одиночестве перед тускнеющим экраном и с болью вглядываться в знакомые лишь ему силуэты ушедших людей.
И взгляд его будет точь-в-точь как у тех грустных стариков, что мелькнут иногда в веселой уличной толпе, – они словно ищут кого-то и знают, что не найдут.
В поисках утраченных предков
Роман-исследование
Часть I
Из варяг в греки
1. Трудно быть обезьянойЯ всегда считал, что фамилия из Прибалтики. Семейные предания и некоторые факты к тому располагали. Отец в безденежье любил повторять: «Терпите, терпите, вот поеду в командировку и откопаю в фамильном замке клад. Тогда заживем как люди». Этими посулами отец сводил с ума мое детское воображение – я начинал готовить веревку, фонарик, свечи, перочинный ножик, надеясь составить отцу компанию, но мать безжалостно остужала: «Слушай ты отца больше…»
Ушли отец и мать.
Все казалось, что успею расспросить о происхождении фамилии.
Не успел.
Karalis – по-латышски король. Я узнал об этом в курортном городке Дубулты под Ригой, куда ездил последний раз в 1989 году на семинар молодых писателей-фантастов.
Как я был причислен к фантастам – особая история.
Так вот, в Дубултах шел фильм «Кинг-конг», и на рекламных щитах, написанных по-латышски, он был назван «Karalis-kong». Английское king – «король» перевели на латышский. Я даже сфотографировался на фоне своей фамилии. Моя голова в зимней шапке заслоняла довесок «kong» вместе с дефисом, и получалось, что гигантская обезьяна на задних лапах носит мою фамилию. По вечерам я ходил тихими заснеженными улочками смотреть на обезьяну и подмигивал ей, как своей родственнице: «Ну, что, подруга!»
Позднее мы с женой и сыном успели юркнуть на две недели в еще союзную Литовскую ССР и в Тракайском замке на чудном зеленом острове посреди ультрамариновой воды увидели герб первого литовского короля. Буквы шли по овалу герба: «Karаlius». Весьма созвучно…
До сорока трех лет я не встретил ни одного однофамильца, кроме той обезьяны… Я жил, как некий китайский Линь Зибяо среди колхозников села Палкино-Веревкино, где все жители либо Палкины, либо Веревкины.
Был, правда, случай: из газет всплыл Караманлис, премьер-министр Греции. Стоило выбросить срединное «ман», и я получал свою фамилию. Похоже, но не то. Лучше бы грек-начальник был просто Каралисом – я бы гордился.
Пока же самым близким в омонимическом смысле человеком оставался шеф немецкого абвера адмирал Канарис. Мою фамилию иногда так и произносили.
На открытом ринге в Горном институте, где я в легком весе защищал честь юношеского клуба «Буревестник» по боксу, объявили: «Дмитрий Канарис, «Буревестник»». Зал негодующе взвыл, а противник в красном углу ринга еще больше насупился. Я думаю, фашистская фамилия противника придала ему честной комсомольской злости. Трепку он мне задал изрядную.
Меня пытались обижать и за намек на связь с абвером, и за мою гипотетическую принадлежность к его антиподам – евреям. Я легко вспыхивал обидой, дрался и завидовал тем, у кого фамилия Соколов или Орлов. Верхом совершенства, безусловно, была фамилия Зорин. Майор Зорин! Полковник Зорин! Стальной взгляд, хладнокровие, пачка «Казбека» на письменном столе…
Допустим, был бы я евреем. Обидели тебя русские – пошел к своим и поплакался. И татарином быть неплохо – они работали дворниками, мясниками, приемщиками утильсырья, стояли с тележками около мебельных магазинов, а напившись, гоняли по двору своих черноглазых жен и детей. Татары тоже могли заступиться, хотя трезвые вели себя очень тихо.
А кому пожалуешься с моей фамилией? Евреи за своего не принимают, а доказывать, что ты русский с фамилией Каралис, – просто смешно… Начнешь, как дурак, паспорт предъявлять, тебе в ответ: «Бьют не по паспорту, а по роже!»
Когда с высокой партийной трибуны провозгласили, что в СССР сформировалась новая историческая общность – советский народ, я порадовался. Вопрос фамилии как бы отпал – просто советский человек по фамилии Каралис. Но очень скоро эту историческую общность отменили, и я опять оказался сам по себе. Не то чтобы я каждодневно нес бремя своей загадочной фамилии, но напрягаться случалось.
Национальный вопрос вырос передо мною в самом начале девяностых, когда республики бросились подсчитывать, кто за чей счет живет, кто кого кормит и поит. Народ в Питере тоже стал понемногу одуревать, а в литературе так и вовсе требовалось самоопределяться: либо ты русский человек и по праву носишь имя русского писателя, либо ты иной национальности и тогда ты «русскоязычный» писатель. Никто меня, конечно, за грудки не тряс: ты, дескать, с кем, но достаточно прозрачно намекалось, что быть просто писателем «в наше сложное время» не удастся. Требовалось по примеру республик самоопределиться.
Доказывать кому-то, что я русский, было унизительно, а после того, как меня с двумя писателями-юмористами забрали по пьянке в милицию и я за компанию объявил себя евреем, стало бы просто смешно. Биток мы тогда огребли поровну, я даже чуть больше, потому что не орал про фашистов и пидорасов, а, мгновенно отрезвев, принялся уворачиваться от новомодной резиновой дубинки и пытался предъявлять сержантам фрагменты бокса, чем и заслужил их повышенное внимание. Но лавровый венок достался моим корешам-евреям, а меня общественность встретила недоуменным пожатием плеч. Дело предстало таким образом, что юмористов били за национальность. А чего сунулся ты, если на самом деле не еврей, непонятно… Евреи осторожно пожимали мне руку, русские насторожились еще больше…
2. Рождество в ПетербургеВ Рождество 1992 года в нашу квартиру позвонили. Милая девушка, чем-то неуловимо похожая на мою младшую сестру, с порога протянула мне паспорт.
– Дмитрий Николаевич, я – Лена Каралис, из Москвы. Нашла вас по справочному, – и улыбается радостно.
Вот, думаю, какая закавыка. Прямо, как в кинофильмах с незаконнорожденными детьми. На вид ей лет двадцать пять… Мне сорок… Нет, дочкой быть не может.
Сын-пятикласник спал. Я провел ее в кабинет, где мы с женой доканчивали вторую, но не последнюю бутылку «Гурджаани».
– Вот, – говорю жене, – Лена Каралис! Сейчас будем пить вино и толковать. – Я решил, что симпатичная девушка – шлейф московских похождений старших братьев. По типу моей тайной племянницы.
Жена принесла третий фужер и потеснилась на диване. Она знала, что родственников у меня хватает.
Лена купила в Москве мою книжку и через издательство вычислила адрес. Она работала фельдшером в амбулатории Института международных отношений. А по выходным и праздничным дням ездила руководителем туристических групп. Привезла в Петербург туристов, поселилась в гостинице «Гавань» – в двух шагах от моего дома. Решила навестить.
– Правильно, – говорю, – сделали. – А сам жду продолжения: кого из братьев она упомянет?
– Дмитрий Николаевич, как звали вашего деда?
Я хмыкнул.
– Отца – Николаем Павловичем. Значит, Павлом!
– Нет, по отчеству?
Я позвонил старшей сестре.
– Павел Константинович, – был ответ.
– Все правильно! – хлопнула в ладоши симпатичная однофамилица. – Все сходится!
Что, думаю, елки зеленые, сходится?
– Что, – спрашиваю, – сходится-то?
– А то сходится, что мы нашли, куда делся Константин – третий сын Матиуса Каралиса. По некоторым данным он уехал в Петербург в девятнадцатом веке, и следы его затерялись. А теперь нашлись. Если вашего деда звали Павлом Константиновичем, значит он сын Константина Каралиса и внук Матиуса Каралиса. А вы его праправнук…
Такие вот следопыты заглянули к нам на Рождество. Жена хлопала глазами. Я предложил побыстрее выпить.
Выпили.
Лена открыла сумочку – из нее приятно пахнуло парфюмерией и жвачкой. Достала потертый лист бумаги. Развернула. И я увидел то, что называется генеалогическим древом. Точнее, его последние ветви. Лена сказала, что Матиус Каралис имел поместье в Литве, под Каунасом.
– Замок, что ли? – осторожно уточнил я.
– Может, и замок, – легко согласилась Лена. – У него было трое сыновей: Юзеф, Казимир и Константин. Юзеф остался в Литве, Казимир обосновался в Москве, а Константин исчез в Петербурге. Начальная часть древа, кажется, с семнадцатого века, хранится у тети Регины в Каунасе, правда, на литовском языке. А копия с него – у дяди Гинтариса в Америке.
Вот, думаю, елки-моталки, не врал мой старикан про замок. Может, еще и фамильные драгоценности отыщутся.
Я спросил у Лены, что по-литовски означает фамилия Каралис. По-латышски это, например, «король»…
– И по-литовски «король», – сказала Лена. – Вы как писатель должны знать, что Лев Толстой гордился своей долей литовской крови…
Я сказал, что теперь тоже буду гордиться.
Лена просидела у нас до двенадцати. Она, как дотошливый кадровик, записала все, что я знал о своих ближайших предках, и дополнила карандашиком таблицу. Несколько раз я звонил старшей сестре и выведывал детали родственных отношений.
– Смотри, она может оказаться аферисткой, – волновалась сестра. – Лишнего не болтай…
Я обещал.
Отец Лены приходился мне четвероюродным братом. Если верить той ветке древа, которое я перерисовал. А почему бы и не поверить? Уж больно Лена походила на младшую из моих старших сестер. Условились, что вместе съездим к тете Регине в Каунас.
Я почувствовал себя членом большого семейного клана. Поместье-замок в Литве, дядя Гинтарис в Америке… Может, еще какие родственнички объявятся – отвалят причитающуюся нашей ветви долю. Недаром я всегда проявлял некоторую независимость от толпы: все бегут – я иду не спеша. Все идут, как прогуливаются, – я бегу, как на пожар. Или все лезут в переполненный трамвай, а я на последние деньги останавливаю машину. Может, и впрямь во мне течет доля королевской крови?.. Или это просто дух противоречия, в котором меня обвинили на собрании октябрятской звездочки, когда я сказал, что не хочу, как все, быть космонавтом, а мечтаю стать водолазом?
Я проводил Лену до гостиницы и сдал ее швейцару.
– Вот так, – говорю жене, – наш род имеет древо с семнадцатого века. Скорее всего, я какой-нибудь князь! Прошу называть меня «ваше сиятельство».
Литовским князем я пробыл год. Точнее, с подозрением на диагноз «литовский князь». Не то, чтобы я ходил и все время думал: вот, едрена мать, я – литовский князь; но вспоминал иногда. Несколько раз я звонил в Москву и просил Лену прислать более древнюю часть фамильного древа, но ей было недосуг связаться с тетей Региной в Каунасе – то они с мамой переезжали на новую квартиру, то она готовилась на конкурс красоты, то ее шестеро собачушек, которых она подобрала на улице, приносили щенков, и требовалось раздать разномастное потомство знакомым…
3. Жаркий май в СтокгольмеВ мае 1993 года я поехал в Стокгольм к своему знакомцу Улле Стейвингу – директору книжного магазина «Интербук». Улле обещал мне встречу с русской диаспорой и десятидневное проживание в гостинице за его счет.
Предполагалось, что подданные шведского короля, говорящие и читающие по-русски, прибегут в книжный магазин на Санкт-Эриксгаттан и будут стоять в очередь, чтобы купить книгу с моим автографом. А потом я расскажу им о современной русской литературе и отвечу на животрепещущие вопросы: «Правда ли, что роман «Тихий Дон» написал не Шолохов?» и «Сколько процентов от прибыли платят рэкетирам?».
В Стокгольме бушевал май. Улле поселил меня в многоэтажной гостинице при Хювюдста-центре, на десятом этаже, в номере 1022 – однокомнатная квартира со всеми удобствами.
Цвела сирень. В соседнем парке скакали по траве серые и черные крольчата. И шведы ездили на велосипедах, усадив в багажники своих шведят в пробковых шлемах и с сосками во рту. И жара стояла такая, что сиденье машины обжигало ноги, когда я в шортах залезал в салон.
Май в Швеции – мертвый сезон. Сплошные праздники. Из десяти дней, отведенных на мое пребывание в Швеции, рабочими оказались только три. Один из них – укороченным. О чем думал Улле Стейвинг, приглашая меня в мае, не знаю.
На бланке его фирмы назидательно красовался девиз: «Quality is never an accident. It is the result of intelligent effort» (John Ruskin). Успех, дескать, никогда не случаен, он результат интеллектуальных усилий. Так сформулировал Джон Раскин, философ. У нас в партийные времена выражались проще: «Как вопрос готовится, так он и решается». Результатом интеллектуальных усилий Стейвинга явилось мое безделье. И я как мог решал этот вопрос.
Уезжал к воде близких фьордов и сидел на берегу, скорее томясь вынужденным бездельем, нежели собираясь с мыслями или мечтая о чем-то. Такой я мечтатель. Сразу видно, что королевских кровей парень – помечтать любит. А работа ему по фигу.
В Стокгольме я был седьмой, что ли, раз, и шататься по центру или магазинам, которых панически боюсь, не хотелось. Я и в Париже не ахал от восторга.
Да и что Париж? Я же не из Жмеринки приехал. И не из Америки, как Хемингуэй, чтобы любоваться тесными улочками, садиками и кафе. Сходил в Лувр, залез на Эйфелеву башню, окунулся в Музей д’Орсе, пошлялся по улочкам Латинского квартала и Монмартру – тоска.
Если немцы расчетливы, то французы просто скряги и выстроили свой злащеный муравейник в центре Европы, как последние скупердяи. В чем его величие и красота, я так и не понял. В кафе, магазинчиках и ресторанах? Да, хороши окна, двери и мостовые. Но с вольным распахом питерских улиц, Стрелкой Васильевского и набережными Невы Париж сравнению не подлежит. Сена – как наш Обводный канал в районе Фрунзенского универмага. Нет, не поставишь в один ряд уютные кафешантаны и величественный замысел Петра… Столица парфюмерии и подтяжек… Петр, кстати, посмотрев на парижскую жизнь, сказал, что этот город не надо даже завоевывать, ибо он захлебнется в собственной мерзости.
Больше всего меня поразило, что сто восемьдесят тысяч кадровых военных сдались фашистам без единого выстрела. Личная свобода для них оказалась выше свободы государства. Свобода, равенство, братство – и хоть трава не расти. Может, это потому, что французы бьются до первой капли крови, а русские – до последней…
И кто-то из фашистских генералов, увидев на Нюрнбергском процессе французскую делегацию, удивленно поднял брови: «Как, мы еще и французам проиграли?»
Нет, Париж – это не мой праздник, хотя денег у меня тогда было прилично. Плюнул в Сену с моста Александра III, как просил поэт Виктор Максимов, и уехал на три дня раньше окончания визы – надо было права в ГАИ пересдавать…
Я тогда не знал стихотворений Николая Агнивцева, эмигрировавшего в 1921 году из России и вскоре вернувшегося:
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон!
Какой аккорд! Но пусть их рок!
Всем четырем один шаблон дан,
Один и тот же котелок!
Ревут: моторы, люди, стены,
Гудки, витрины, провода!
И, обалдевши совершенно,
По крышам лупят поезда!
От санкюлотов до бомонда,
В одном порыве вековом,
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон!
Несутся вскачь за пятаком!
И, в этой сутолке всемирной,
Один на целый мир вокруг —
Брезгливо поднял бровь Ампирный
Гранитный барин Петербург!
Я еще не читал этих гордых стихов, но они жили во мне невысказанным ощущением. Так бывает.
«Что мне Париж, раз он не русский?!»
Шведы справляли праздник за праздником, Улле играл в хоккей на искусственном льду, навещал загородных родственников, иногда звонил мне в отель, иногда обещал появиться в магазине, в котором скучала рыжая эстонка Катрин, а я ездил к воде и томился жарой и бездельем. Купался, лазил по старым могучим деревьям, играл с мальчишками в футбол и слушал «Маяк» по транзистору. Всякий раз Улле со скандинавским спокойствием уверял, что скоро – может быть, уже завтра – в магазин привалит целая толпа поклонников русской литературы. Какая может быть толпа? Ведь я же, простите, не Битов или Евтушенко. Я Каралис. Широко известный в узких кругах.
Так вот о моей фамилии.
В тот день я заехал в магазин «Интербук», и, узнав от Кати, что Улле передавал мне большой привет, тихо выматерился, попил воды из холодильника и под стоны продавщицы о скуке в Швеции взял с прилавка телефонный справочник.
Открыл на букву «К». Карлсон, Карлсон, Карлсон… Полным-полно шведов, как у Эрскина Колдуэлла.
Karalis… и Dimitrius…
Я подозвал Катрин и попросил прочитать.
– Димитриус Каралис, – прочла Катька. – Это твой родственник?
Я пожал плечами.
Облокотившись на прохладный прилавок, я смотрел сквозь невидимое стекло на сбегающую к фьордам улицу Святого Эрика и размышлял, не позвонить ли прямо сейчас подданному шведского короля Димитриусу Каралису и выяснить, откуда у него моя фамилия.
– Я бы на твоем месте позвонила, – сказала Катя. Она закрыла кассу и стала спускаться по винтовой лестнице в подвал, где стояла утробистая, как башня Кикен-де-Кок, бутылка вина. – Ты точно не будешь пить?
– За рулем…
– Может, он миллионер, – предположила Катя, придерживаясь за поручень. – Ты меня с ним познакомишь. Я выйду за него замуж. Они, правда, все жадные. Скр… Скв… Сквалыги, да?
Книжный магазин был пуст, как и положено быть книжному магазину в майский праздничный день. Зачем Улле заставлял Катрин сидеть в магазине, лично для меня загадка.
Зазвонил телефон. Я машинально снял трубку.
– Хей! – как можно мягче сказал я.
– Е… мать, – сказала трубка нетрезвым женским голосом. – Куда я попала? – в трубке перешли на шведский.
– Это книжный магазин, – перебил я. Катя, наверное, стояла в прохладном подвале и цедила сухое винцо из высокого, как башня Длинный Герман, стакана.
– Книжный магазин? А ты кто? – судя по голосу, баба лет сорока, застойно пьяная.
– Я Дмитрий.
– Какой Дмитрий?
– Каралис…
– Что «каралис»? – она икнула и замолчала. То ли ответа ждет, то ли задумалась о чем-то своем, женском.
– Фамилия такая. Вы что-то хотите?
– Ты русский?
– Русский. Из Петербурга.
– Вот, етит твою мать! – Она расхохоталась. – А я из Тбилиси. Слушай, Димон, я из Тбилиси! Представляешь? Ха-ха-ха! Нет, я серьезно! Я в Ленинграде была, в «Пассаже» картины смотрела. Вот так встреча! Ха-ха-ха… За это надо выпить!
Я слышал, как она прихлебывает и звенит стеклом. Ну, напилась девчушка, скучно одной дома, хочется поговорить. Слышно было изумительно. Даже шуршание колготок.
– Слушай, Эдик, у вас там есть в магазине Пушкин? Вот это: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…»? Есть у вас это стихотворение?
Веселый пошел разговор, ничего не скажешь.
Я прикрыл трубку рукой, крикнул Катю и продолжил:
– Пушкин есть. Но вам, очевидно, нужен Константин Симонов. «Жди меня» – это его стихотворение.
Катя не появлялась. Попивала винцо и проклинала своего женатого электрика, который водил ее за нос. Стеклянный Герман со следами помады стоял, наверное, рядом. Сейчас она закурит, потом выпьет еще…
В трубке ржали.
– Эдик, ты что – очень умный? Какой Симонов? Это Пушкин!
– Да, я шибко умный. Как чукча.
Тбилисская дама заржала так, словно разом вспомнила все анекдоты про чукчу.
Поднялась легкой походкой Катя из подвала и, взяв трубку, заговорила по-шведски. Лицо ее сделалось растерянно-тревожным.
– «Жди меня» – это же Симонов? – прикрыв трубку ладошкой, быстро спросила она.
Я кивнул: «Конечно!»
Катя перешла на русский:
– Да, я вас понимаю. Но это Симонов. У Пушкина нет такого стихотворения! – Она стала быстро краснеть. – Пушкин не великий грузинский поэт, а великий русский поэт!.. – Она замолчала надолго, потом швырнула трубку.
– Свинья! – сказала Катька.
– Она шутит! – сказал я.
– Нет, она не шутит! Она не шутит! – Катька, держась за виски, заходила вдоль прилавка. – Она предлагает мне найти Пушкина и прочитать ей стихотворение «Жди меня, и я вернусь»… Она мне заплатит по счету! Пусть подавится своими деньгами! Пусть Улле выгонит меня с работы! Ты не представляешь, какие тут встречаются свиньи! Это точно Симонов?..
– Точно, точно!
Вновь запиликал телефон.
Я решительно взял трубку, чтобы прочитать энергичную лекцию по отечественной поэзии.
На этот раз звонил Улле. Он спросил, все ли у меня в порядке, и, не дождавшись ответа, захотел поговорить с Катрин. С Катей, с Катей, моей бывшей соотечественницей, дочкой русского моряка и эстонской ткачихи, а теперь подданной независимой Эстонии, язви их в душу, этих политиков. Катя перестала хлюпать носом и взяла трубку. Она говорила по-шведски. Повесив трубку, Катька повеселела и сказала, что Улле разрешил закрывать магазин.
Мне этот начинающий коммерсант ничего не передал. Я должен радоваться, что меня выписали на десять дней в Швецию, и не петюкать. Как будто русский писатель – это такая диковинная обезьяна, у которой нет других дел, кроме как разъезжать на дармовщинку по заграницам и трендеть о своем творчестве с незнакомыми иностранцами. Пушкин, думаю, меня не одобрил бы. Он бы вызвал Стейвинга на дуэль. Пиф-паф! – уноси готовенького.
– Может быть, выпьем? – предложила Катя.
Я напомнил, что обнаружил в телефонном справочнике своего однофамильца и хотел позвонить ему. К тому же я за рулем.
Катя сунулась в стокгольмский справочник, выудила из него адрес, развернула карту, поводила по ней пальчиком и указала место жительства моего тезки. В левом нижнем углу, рядом с озерами.
– Спунга, – уважительно сказала она. – Почти пригород. Там университетский городок. Может, он профессор? – предположила Катя. – Профессора в Швеции хорошо зарабатывают. Ну что, позвоним?
Я что-то замычал в ответ. В том смысле, что надо подготовиться к разговору, а вдруг его нет дома, и вообще говорит ли он по-английски…
– У тебя есть в гостинице водка? – неожиданно спросила Катя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.