Текст книги "Дни"
Автор книги: Джеймс Лавгроув
Жанр: Ужасы и Мистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
33
Чикагская семерка: семеро участников антивоенной демонстрации, которых обвинили в заговоре с целью поднять мятеж в Национальном собрании демократической партии США в Чикаго в 1968 году
14.00
– Вниманию покупателей! В течение следующих пяти минут в отделе «Музыкальные инструменты Третьего мира» действуют двадцатипятипроцентные скидки на все товары. Повторяю: только в течение следующих пяти минут…
Линда залезла в сумочку еще до того, как увертюра из семи нот, предшествующая объявлению, смолкла. Теперь она вытаскивает брошюру со схемой магазина, раскрывает ее на помещенном в конце указателе отделов, а услышав слова «Музыкальные инструменты Третьего мира», отыскивает букву «М» и быстро проводит пальцем по колонке названий.
Машинки швейные – Красный
Мед – Голубой
Меха – Оранжевый
Мишки плюшевые – Оранжевый
Мобильные телефоны – Зеленый
Модные шляпки – Желтый (см. также Головные уборы)
Морские соли – Синий
Музыкальные инструменты Третьего мира – Желтый
– Желтый, – восклицает Линда в тихом возбуждении. – На нашем этаже, Гордон!
– Да? – осторожно откликается ее муж.
– «Музыкальные инструменты Третьего мира» расположены в северо-восточном секторе Желтого этажа:…
Линда быстро открывает брошюру на двойном развороте с планом Желтого этажа. Ее возбуждает мысль, что она уже обогнала на шаг всех остальных.
– Чутье подсказывает мне, что мы как раз в юго-восточном секторе.
– Да? – снова говорит Гордон еще осторожнее.
– Предложение действительно только в течение пяти минут.
– Да, мы вот тут. Гляди. – Она тычет пальцем в схему. – Рядом с «Часами». А «Музыкальные инструменты Третьего мира» находятся в «Периферии». Это в трех отделах отсюда. В трех отделах, Гордон! – Сориентировавшись по карте, она указывает направление. – В эту сторону. Или нет, подожди-ка. – Она переворачивает схему. – В ту.
– Спасибо за внимание.
– Мы еще успеем! – Она тянет мужа за руку. – Гордон, это же распродажа! Пойдем быстрее! Тебе понравится!
Покупатели вокруг них тоже сверяются с картами и начинают двигаться, стягиваясь в ту сторону, куда указала Линда, и постепенно с шага переходят на бег. Кажется, будто ветер проносится через отдел «Свечей», но такой ветер, который приводит в движение только людей и нисколько не тревожит язычки пламени, благоговейно мерцающие вокруг – в канделябрах, светильниках и менорах-семисвечниках. Гордон прочно упирается ногами в пол, вознамерившись оказать сопротивление и, подобно этим язычкам пламени, остаться недвижимым.
– Линда! Ни ты, ни я не умеем играть ни на каких музыкальных инструментах, не говоря уж об инструментах «Третьего мира».
– Гордон, это совершенно неважно. На четверть цены дешевле – вот что важно.
– Но если мы ничего не станем покупать, то сэкономим гораздо больше.
– Гордон! Пожалуйста. – В этом «пожалуйста» нет ни намека на просительную или примирительную интонацию. Гордону приходилось слышать ругательства, произносимые более дружелюбным тоном. – Я хочу, чтобы ты пошел со мной. Я хочу, чтобы ты сам это увидел.
– А я не хочу, чтобы ты туда ходила.
Линда не сразу реагирует.
– Что ты сейчас сказал?
Как раз этот вопрос Гордон мысленно задает сам себе: Что я сейчас сказал? Но он уже не может притвориться, что ничего не говорил. Его слова прозвучали достаточно четко.
– Я не хочу, чтобы ты покупала ненужные вещи.
Линда разражается неприятным смехом, больше похожим на лай.
– Очень смешно, Гордон. Ладно, давай встретимся тут позже, – скажем, через десять минут?
Она уже разворачивается, чтобы уйти, и тут Гордон, будто сделавшись пассажиром собственного тела, видит, как его рука тянется вперед и вцепляется в ручку ее сумки, а потом он слышит собственный голос:
– Я не шучу.
Линда останавливается как вкопанная, медленно оборачивается и озадаченно смотрит сначала на его руку, затем – на лицо.
– Послушай, Линда. Так нельзя. Ты не можешь покупать вещи только потому, что их покупают все вокруг.
Нарастающий гул голосов и людской топот отдается эхом во всех отделах, соседствующих с «Музыкальными инструментами Третьего мира».
– Не можешь – потому что нам это не по карману. Если ты будешь продолжать в том же духе, нам до конца жизни придется расплачиваться с долгами магазину.
Линда продолжает изумленно смотреть на него, но он уже ухватил тигра за хвост и боится его отпускать.
– Нам надо трезво глядеть на вещи. Мы здесь – чужие. Мы не являемся органичной частью этого магазина, как все остальные. Помнишь, что говорил таксист сегодня утром? Он говорил, что у нас свежие, неиспорченные лица. А еще он говорил, что у постоянных клиентов «Дней» – лица вечно усталые, пожухшие. Мы с тобой не такие. Я не хочу, чтобы мы тоже стали такими.
Линда обнажает верхние зубы в презрительной улыбке. Никто – никто на свете – не смеет указывать ей, что можно и чего нельзя делать.
– Если ты все-таки побежишь на распродажу, это конец. Я сниму свое имя со счета. Я запросто это сделаю. И ты знаешь, что я могу это сделать. Если честно, я уже начинаю жалеть, что мы вообще подали заявление и получили карточку. Это было ошибкой. Мы все то, в чем отказывали себе на протяжении пяти лет. Мы заживем, как нормальные люди. Ну так что, Линда? А? Давай похороним эту карточку, как неудачную идею?
В его словах проскальзывает шантажирующая нотка. Линда вдруг понимает, что ее муж сошел с ума.
– Гордон, – выговаривает она с леденящей вежливостью, – убери руку.
Гордон делает как ему велено.
– И жди меня здесь. Я скоро.
Она делает несколько шагов, потом останавливается и оборачивается:
– И знаешь что еще, Гордон? Ты не посмеешь снять свое имя с нашего счета. Кишка тонка!
– Не тонка, – произносит чуть слышно Гордон, но какой смысл разговаривать с самим собой, если знаешь, что говоришь неправду?
14.01
Раньше в «Музыкальных инструментах Третьего мира», как и явствует из названия отдела, продавали исключительно атрибуты музы Эвтерпы, поставляемые из беднейших стран земного шара, но, после того как с Фиолетового этажа вытеснили отдел «Фольклорной музыки», сюда переместились все музыкальные инструменты, не вошедшие в стандартный классический репертуар.
Поскольку отдел расположен на одном из нижних этажей, к тому же скидки объявлены довольно значительные, эта распродажа привлекает больше народу, чем обычно. По истечении первой минуты появляется добрая сотня охотников за дешевизной, а к концу второй минуты еще около сотни покупателей пробираются в отдел через все три входа. В проходах толкаются и пихаются, иногда раздается рассеянное «трень» и гулкое «бах» – это сенегальская кора стукается о китайский барабан-горшок или парочка марокканских глиняных бонго случайно задевает за струны индийского исраджа, – но в целом атмосфера остается сдержанной: наверное, любители поживы растроганы красотой и хрупкостью товара и обращаются с ним – а также друг с другом – почтительно.
Однако к концу третьей минуты покупатели сбиваются в кучу вокруг касс, так что не остается места, чтобы двинуться или вздохнуть; поскольку же в отдел продолжают набиваться все новые охотники за дешевизной, прежняя относительная упорядоченность толпы напрочь исчезает, сменяясь враждебным хаосом, быстро перерастающим в открытую агрессию. Одновременно, без всякого предупреждения, разгорается сразу несколько десятков драк – спонтанная волна насилия. На большинстве распродаж между отдельными стычками остаются изрядные промежутки мира, зоны невмешательства, где противники могут уладить разногласия, однако здесь слишком тесно для того, чтобы схватки были единичными. Поэтому не удивительно, что иные сердитые удары уклоняются от цели и обрушиваются на ни в чем не повинных посторонних. Не удивительно и то, что эти посторонние, вполне понятным образом раздосадованные, не желая, чтобы такая ничем не спровоцированная агрессия осталась безнаказанной, и не всегда умея в толпе вычислить своих обидчиков, решают, что уж лучше отомстить другому невиновному, чем не отомстить никому вовсе.
И вот, подобно ряби на воде от брошенных в пруд камешков, насилие кругами расходится по толпе, за ударом следует ответный удар, возмездие влечет за собой новое возмездие, одна потасовка переходит в другую, цепные реакции насилия накатывают друг на друга, сталкиваются, и очень скоро каждый из покупателей, находящихся в отделе, сцепляется с другим покупателем, как в сценах из вестернов, где изображается драка в баре, с той оговоркой, что вместо бренчанья незатейливой мелодии на фортепьяно (неизбежно прерывающейся, когда пианиста тоже втягивают в кучу-малу) это побоище сопровождается куда более экзотическим музыкальным аккомпанементом барабанов, ксилофонов, диджериду, маракасов, кастаньет, литавр, труб, гонгов и прочих всевозможных струнных, деревянных духовых и ударных инструментов, произвольно сталкивающихся друг с другом и с различными частями человеческого тела, производя импровизированный саундтрек из беспорядочно и порой назойливо повторяющихся нот, в котором никто из критиков не признал бы хорошей музыки, но в качестве фоновой оркестровки ничего лучшего нельзя было и придумать, так как ритм ей задавали сами тычки и тумаки.
В соответствии с инструкциями, за распродажей наблюдает «Глаз», поблизости стоят парочка Призраков и несколько охранников, но насилие распространяется с такой быстротой, что остановить его уже невозможно. Женщина-Призрак попадает в водоворот событий, даже не успев понять, что происходит вокруг. Когда всех обуяло безумие, когда каждый для другого – безликий, безымянный враг, неприметность перестает служить камуфляжем, поэтому Призрака сразу с нескольких сторон осаждают приступом. Главный нападающий – покупатель, размахивающий еврейской арфой, будто коротким кинжалом, и, хотя первым ударом ему удается лишь продырявить пиджак Призрака, этого достаточно, чтобы женщина вытащила оружие. Однако в безумии момента покупатель не осознает, что перед ним, и, приняв пистолет за очередной экзотический товар, бесстрашно выбивает его из руки женщины. Пистолет летит на пол, где его пинает случайная нога, и отскакивает под стойку, а покупатель возобновляет атаку. Обезоруженная женщина-Призрак еще далеко не беззащитна, однако в такой давке и толкотне ей приходится затратить больше времени, чем требуется обычно, и когда она наконец ставит воющего врага на колени, ее лицо и запястья уже покрыты множеством кровоточащих порезов и царапин.
Между тем охранники делают все возможное, чтобы сократить приток покупателей в отдел, однако их работа больше напоминает борьбу с многоглавой гидрой: народ только прибывает, и на каждого, кого охранникам удается выгнать, приходится трое таких, что беспрепятственно проскальзывают внутрь. Насилие же, вместо того чтобы отпугивать вновь прибывших, напротив, только распаляет их. Раз люди дерутся – так, наверное, они рассуждают, – значит, предлагаемый товар стоит борьбы, следовательно, нужно тоже лезть в драку. Сумасшедшая атональная соната из треньканья, баханья и звяканья нарастает в бурном темпе, а контрапунктом ей служат спорадический треск разлетающегося на куски дерева, звон лопающихся струн и людские вопли и визги во всех тональностях.
Можно было бы счесть это столкновением культур: иктара против бодхрана, мосмар нацелен на уда, окарина отбивается от ударов джембе. А можно было бы смотреть на это побоище с иронично-зоологической точки зрения: ведь люди пускали в ход львиные и обезьяньи барабаны, лягушачьи коробочки-гуиро, коровьи бубенцы и птичьи водяные свистки, давая выход своим звериным инстинктам. А еще можно было бы просто с безысходной тоской и смятением взирать на то, как в этой свалке инструменты, созданные для пробуждения благородных чувств, – лютни, цимбалы, пастушеские свирели, тибетские колокольчики для медитаций, китайские арфы и тому подобное, – вынуждены служить воинственным целям.
Внизу же, в «Глазе», единственная эмоция, вызванная дракой, – это веселье; раздается традиционный клич: «Погром в зале!» – и все операторы, ничем не занятые в данный момент, пристраиваются наблюдать. Камеры безопасности в «Музыкальных инструментах Третьего мира» были переключены с автоматического на ручное управление как раз перед началом распродажи, чтобы не приходилось врубать серводвигатель, отслеживая каждый источник активности в отделе, и вот теперь те сцены, что передают камеры, – море дерущихся покупателей, колышущееся туда-сюда, разгромленные витрины, продавцы, в страхе укрывающиеся за прилавками, товар, который рушится и крушится вокруг них, – вызывают у зрителей гиканье и улюлюканье. Операторы начинают делать ставки: сколько будет пострадавших; скоро ли уляжется потасовка; к чему прибегнет «Стратегическая безопасность» – к дубинкам или огнестрельному оружию; каков окажется общий ущерб от погрома. Операторы катаются на стульях по своей подвальной комнате и бьют по рукам, заключая пари.
Такое настроение, праздничное и веселое, застает там подоспевший мистер Блум, которого уже предупредили о начавшемся погроме. С его приходом наступает гробовая тишина, как в классе с расшалившимися учениками, когда входит учитель. Операторы рассыпаются по своим местам и принимают сосредоточенный вид. Некоторые начинают бормотать что-то в свои микрофоны, как будто продолжая разговор с оперативниками охраны в торговых залах.
Мистер Блум бросает взгляд на ближайший экран, показывающий побоище, а потом оглядывает комнату.
– Надеюсь, подкрепление уже вызвано.
Сразу несколько операторов немедленно связываются с охранниками на Желтом этаже, а также на соседних, верхнем и нижнем.
Мистер Блум снова смотит на экраны. Рукопашная схватка, сведенная к ряду черно-белых размытых картинок, напоминает сцены из какого-нибудь старого фильма с участием Бастера Китона.[16]16
Бастер Китон (1895–1966) – американский киноактер-комик, «грустный клоун», начавший свою карьеру еще в немом кино.
[Закрыть] Только там, наверху, люди испытывают настоящую боль, настоящую злость, настоящее страдание, – и мистеру Блуму ненадолго – совсем ненадолго – кажется, что Фрэнк, решительно вознамерившийся навсегда покинуть «Дни», быть может, прав.
14.03
Наверное, Линда никогда этого не поймет, а если даже поймет, то не признается, но, не задержи ее Гордон в «Свечах», она бы сейчас оказалась в самой гуще драки. Впав в неожиданный и необъяснимый приступ мужского неандертальства, он отнял у нее драгоценные секунды, и потому, когда Линда добралась до места молниеносной распродажи, насилие было уже в самом разгаре. То, что она видит, прибежав по соединительному коридору из соседнего отдела «Этнические искусства и ремесла», мало напоминает буйную суматоху в «Галстуках», которую она вспоминает с таким удовольствием. То, что она видит, – это неприкрытая дикость: мужчины и женщины с перекошенными от ярости физиономиями, прекрасные предметы из тика, бамбука, тростника, глины и стали, которые гнут и ломают чьи-то руки, кровь, – кровь, льющаяся из порезов, кровь, проступающая на светло-зеленом ковре с узором из логотипов, – и раненые, шатающиеся, падающие, хватающиеся за свои раны. Вот двое покупателей атакуют друг друга чилийскими «дождевыми палками», делая и отражая выпады гремучими трубками из сушеного кактуса, будто фехтовальщики. Вот женщина пытается вогнать носовую флейту в ноздри другой женщине. А вон там кто-то яростно вколачивает пару маракасов между ног мужчины, так что тот белеет, оседает на колени и заходится в беззвучной муке. Это уже не спортивная злость здорового состязания за уцененный товар, а самое настоящее коллективное безумие – бессмысленный и беспощадный беспредел. И какая-то частица души Линды, которой еще не коснулась по-настоящему порча «Дней», содрогается при виде этого зрелища. Между тем как остальные покупатели, отпихивая друг друга, прорываются к куче-мале, она медлит. Она знает, что где-то там, впереди, посреди беснующейся толпы, ее ждет, возможно, самая выгодная в жизни покупка. Она может лишь догадываться об этом, слыша неумолкаемый клац-бум-бах музыкального оружия. Желание толкает ее вперед; осторожность велит отступить.
Вдруг какая-то женщина, пробегая мимо, хватает Линду за рукав блузки и, словно желая заразить ее своим духом камикадзе, тащит за собой в отдел. Может быть, Линда на самом деле не так уж противилась желанию войти туда, как ей теперь кажется, потому что она позволяет протащить себя на несколько метров, прежде чем ей приходит в голову, что, пожалуй, лучше такое решение принять самостоятельно. Она упирается каблуками в ковер, рукав трещит по швам, но женщину уже поглотила толпа, и Линда не успевает выразить ей свое возмущение. Надо же – порвать ее лучшую блузку!
Оказавшись у самого края дерущейся людской массы, Линда лишается того обзора, который был у нее в галерее. Вблизи все, что ей видно, – это царапающие ногти и взлетающие кулаки, большие пальцы, выдавливающие чьи-то глаза, и злобные кривые ухмылки. Вдруг что-то маленькое и мокрое ударяется ей в щеку и прилипает. Линда отдирает прилипший предмет. Это – зуб с косточкой вырванной с мясом десны.
Ну, хватит! С дрожью отвращения отшвырнув чужой зуб, Линда начинает отступать назад, прочь от этого хаоса, но продвигается медленно, чтобы никому не мешать, не желая попасть под горячую руку. Она видит, что здесь вовсе не нужно на кого-то нападать, чтобы напали на тебя. Люди, уже втянутые в драку, обступают новичков и набрасываются на них, словно те – давние противники в застарелой распре. Линде еще слышен, будто пение сирен, прежний отдаленный зов, влекущий ее в общее сражение, но зов этот, уже тихий, делается все тише, тонет в нарастающей какофонии людской боли и терзаемых музыкальных инструментов.
Внезапно, как будто лопнула невидимая оболочка, окутывавшая толпу, драка выплескивается в сторону Линды. Какой-то мужчина с цитрой нападает на нее, намереваясь всадить ей в череп уже выпачканный в крови край инструмента. Отшатнувшись, Линда хватает его за запястья и выкручивает ему руки, так что цитра лишь слегка задевает ее висок. На щеку ей стекает горячая струйка крови. Мужчина кричит, изрытая бессвязный поток непристойной ругани. Он снова заносит цитру. Трапециевидный инструмент просвистывает всего в нескольких сантиметрах от лица Линды. Запястья мужчины сухощавые и скользкие, но Линда не ослабляет хватки. Он крупнее, сильнее ее, но черта с два она позволит ему ударить себя.
Вдруг у нее перед глазами явственно всплывает картинка из прошлого: когда-то она видела своих родителей в похожей позе. Она тогда лежала в постели, прислушиваясь к ссоре, продолжавшейся внизу почти целый час. Не в силах уснуть, Линда выскользнула из спальни, спустилась и уселась на ступеньки лестницы. Пугливо всматриваясь вниз, она разглядела отца, который с красным лицом ходил взад-вперед по гостиной, пыхтя и ругаясь, а в промежутках между пыхтеньем и руганью обвинял мать Линды во всех мыслимых прегрешениях: в том, что она никогда его не слушает, не понимает его потребностей, не выказывает ему достаточного почтения как к мужу и кормильцу семьи. Мать ничего не говорила в свою защиту, скорее всего, потому, что считала его обвинения чересчур нелепыми, чтобы на них как-то отвечать; она просто мирно сидела, пока он распалял сам себя до бешенства, а потом – видимо, не в силах больше выносить этого молчания – муж бросился на нее, очевидно намереваясь задушить. Быстро отреагировав – так, словно она давно этого ожидала, – мать Линды схватила мужа за запястья, прежде чем его руки успели бы сомкнуться у нее на шее, и, отведя их в сторону, дрожа, но не ослабляя хватки, принялась тихим, успокаивающим тоном разговаривать с ним, как разговаривают иногда со свирепыми собаками.
Так они и стояли вдвоем, накрепко сцепившись, будто застывшая аллегория противостояния рассудка гневу, и в конце концов слова матери Линды начали проникать в мозг отца, пробиваясь сквозь пары его ярости. Отец стал медленно пятиться. Но она не выпускала его запястий до тех пор, пока не убедилась, что он успокоился. А потом наблюдала (и Линда тоже) за тем, как он отошел в противоположную часть комнаты, к камину, и обе они ожидали, что сейчас он извинится, как обычно и происходило в подобные моменты, поскольку отец Линды не был совсем уж бессовестным человеком, безнадежным заложником собственных страстей. Те извинения, которые он бормотал после всякого рода ссор, больше походили на косноязычное ворчанье, но, по крайней мере, служили признанием, что он немного погорячился.
Однако в тот раз отец не вполне успокоился и вовсе не собирался приносить извинений. Его злость временно улеглась, но уже искала нового способа выплеснуться – и вскоре нашла такой способ.
Он схватил часы на ножках-херувимах и задумчиво взвесил их на руке. Линда и ее мать поняли, что сейчас произойдет, но были бессильны что-либо предпринять. Им оставалось лишь испуганно смотреть, не веря собственным глазам, как он отводит руку назад и швыряет часы в ближайшую стенку.
Потом он склонился над часами, чтобы подобрать и рассмотреть их. Даже с лестницы Линде было видно, что стекло, закрывавшее циферблат, треснуло: из угла тянулась четкая зубчатая линия, словно оставленная ударом молнии. Отец снова завел руку назад и еще раз ударил часы об стену. На этот раз какая-то пружина внутри часового механизма, издав громкий стон, сломалась, а один из херувимов отвалился. Отец снова поднял часы и, потряся ими возле уха, довольно ухмыльнулся: внутри что-то гремело. Он поднял часы над головой и бросил на пол. Стекло разбилось вдребезги. Отлетел еще один херувим.
Часы лежали на ковре, превратившись в жалкую, изуродованную рухлядь. Линда с трудом удерживалась, чтобы не закричать: «Оставь их в покое!» Разве он не понимает, что уже хватит? Видимо, нет, потому что отец занес над часами ногу и принялся топтать их – раз, другой, третий, а потом снова и снова.
Часы были сработаны на совесть, но такого издевательства они вынести не могли. Вскоре, под напором сокрушительной ноги, корпус развалился, и из него вывалились блестящие металлические внутренности – шестеренки, колесики, спиральная пружина.
Отец Линды поглядел на дело своих рук и ног, затем на жену: на лице у него было написано точно такое же тупое, самодовольное выражение, какое бывает у капризного ребенка, когда тот избавится от нежеланной еды, сбросив тарелку на пол.
– Когда-нибудь, – сказал он, – я и с тобой то же самое сделаю, сука! – Потом сел, положил ноги на кофейный столик и включил телевизор.
Мать Линды, сохраняя спокойное, скорбное достоинство, принялась убирать обломки и осколки того, что еще недавно было фамильными часами, а Линда со слезами на глазах поплелась к себе в комнату и там проплакала до тех пор, пока не уснула.
Слава Богу, отец так и не исполнил своей угрозы. На самом деле он ни разу за все годы брака не ударил жену, что, пожалуй, объяснялось не только его нежеланием это сделать, но и быстротой ее реакции. Тем не менее мать опасалась его ярости, которая однажды могла найти себе выход не только в оскорблениях, опасалась, что ей не удастся успокоить мужа с помощью тщательно взвешенных слов, а потому матери Линды приходилось всегда перемещаться по дому с крайней осторожностью; эту привычку от нее переняла и Линда, хотя гнев отца неизменно обрушивался на одну мать. Он был угрюмой, озлобленной планетой, вокруг которой молчаливо вращались они – две луны, одна большая, другая поменьше; когда же он наконец бросил их и уехал, чтобы зажить на новом месте с другой, более молодой женщиной, они словно освободились. С его уходом обе ощутили необыкновенную легкость.
Вполне понятно, что Линда росла, сторонясь мужчин, полагая, что все они похожи на ее отца и готовы в любую минуту под любым предлогом наброситься на того, кто рядом. Подобное отношение привело к неловким, поверхностным, незавершенным любовным связям, благодаря которым за Линдой в ее социальном кругу закрепилась репутация фригидной мужененавистницы. И лишь повстречав Гордона, Линда наконец поняла, что не все мужчины сделаны из того же теста, что ее отец; она узнала, что некоторые из них, оказывается, бывают нежными, податливыми и – да, почему бы и это не признать, – покорными.
Воспоминание о погубленных часах с херувимами подстегивает Линду. Человек с истерзанной, запачканной цитрой чем-то напоминает ей отца, и внутри нее нарастает волна негодования и омерзения, придающая ей силу. Издав возглас отвращения, она отпихивает мужчину. Он пятится, размахивая руками, как мельница, и его цитра ударяет по шее соседа. Тот немедленно разворачивается. У него в руках балалайка. Он замахивается ею, как дубинкой. Балалайка всеми струнами впечатывается прямо в лицо человеку с цитрой. Звучит рваный резкий аккорд, и на носу и скулах человека с цитрой показываются параллельные полосы, потом проступают алые бусинки, превращаясь в потеки крови.
А Линда пускается наутек.
Она утратила ориентацию и уже не совсем понимает, в какой стороне находится галерея, ведущая в «Этнические искусства и ремесла». Ей не видно ничего, кроме людей, но вот она замечает в их перемещениях нечто вроде направленного течения. Охотники за дешевизной продолжают потоком вливаться в отдел; значит, если устремиться в противоположную сторону, подобно лососю, плывущему против течения, вверх по реке, то она выберется куда нужно.
Прекрасный план – однако лишь в теории: людской поток напоминает сплошную стену из тел, которая отбрасывает ее назад. Ей приходится пробивать себе дорогу, втискивая плечо или ногу в любую на миг образовавшуюся щель. Несколько раз Линду сбивают с ног, и она едва не падает, но спасается, цепляясь за кого-нибудь, отчаянно спеша восстановить равновесие, прежде чем ее отпихнут. Она понимает: если упадет, ее наверняка затопчут.
Продираясь к выходу, Линда слышит приглушенный голос, объявляющий через громкоговорители об окончании распродажи. Появляется смутная и тщетная надежда, что, как тогда в «Галстуках», объявление положит конец бесчинству. Но, кажется, никто, кроме нее, ничего не слышит – а главное, ни о чем не думает. Драка продолжается как ни в чем не бывало, новые покупатели все прибывают, и Линде приходится с таким же трудом пробиваться против течения, молча снося пинки и тычки, стискивая зубы и никак не мстя за удары, потому что ее цель – выбраться отсюда целиком, а не по частям. Все остальное не так важно.
Задача начинает казаться невыполнимой. На Линду обрушиваются все новые волны искателей дешевизны. Это устремленное к единой цели течение утягивает ее за собой. Усилия, затрачиваемые на сопротивление, изматывают Линду. Ей чудится, будто она прыгнула за борт тонущего океанского лайнера и пытается уплыть прочь от засасывающего водоворота, порожденного идущим на дно судном. Сколько бы она ни старалась, продвинуться вперед не удается. Ее ресурсы энергии уже на исходе. Усталое тело подсказывает, что гораздо легче просто сдаться и снова позволить течению унести себя. Ей не удалось совершить выгодную покупку – какова бы она ни была. А тот, кто осознанно пропускает подобную возможность (на целую четверть дешевле!), не заслуживает и того, что желает приобрести.
Она решает прекратить борьбу, отдавшись на произвол людского потока.
И в этот же самый миг Линда вспоминает о Гордоне, который всю жизнь позволял событиям управлять им, ни разу не попытавшись своей волей изменить обстоятельства. Он всегда приспосабливался, подлаживался и шел на компромиссы. И впервые за всю историю их брака Линда понимает почему. Выбор пути наименьшего сопротивления казался ей признаком слабости. Она сама черпала силы в стремлении твердо стоять на своем, невзирая ни на какие превратности. Теперь она поняла: иногда сила – в том, чтобы признать свое поражение. Несгибаемое сопротивление достойно восхищения, однако в нем не всегда есть необходимость, и не во всякой ситуации оно благоразумно.
Она думает о Гордоне – и вот, прямо перед ней вырастает сам Гордон, словно вызванный к жизни силой ее воображения. Гордон протягивает ей руку. Гордон кричит: «Держись, Линда!»
Она хватается за его руку, он тащит ее к себе, и они вдвоем образуют островок, вокруг которого бушуют и расходятся потоки чужих тел. Обнявшись, муж с женой противостоят царящему вокруг кошмару.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.