Текст книги "Отчий дом"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 50 страниц)
Глава XIV
Только на третий год весной назначено было к рассмотрению дело о разгроме барака и убийстве Володи Кузмицкого.
Хардин мобилизовал все наличные силы идейной адвокатуры Поволжья, взяв в свои руки общее руководительство. Нельзя сказать, чтобы главным двигателем тут была любовь к народу и, в частности, к несчастным никудышевцам. Никудышевцы были на самом дальнем плане. Двигала неприязнь к правительству, ненависть к реакции во внутренней политике, желание воспользоваться трибуной суда для обличительного слова, хотя бы в рамках особого, так называемого эзоповского языка.
Зал суда выглядел необычайно торжественно, почти празднично. В публике – вся передовая интеллигенция, масса нарядных дам. В кулуарах – точно раскрашенные в разные цвета пчелы, жужжат и роятся в дверях, стремясь протискаться в улей. Встречи знакомых, влюбленных, врагов и друзей. Быстролетный обмен взглядами, улыбками, приветствиями. Изредка проносятся с портфелями под мышкой, с глубокомыслием во взорах люди в черных фраках, которым публика любезно уступает место. Это защитники, выглядящие сегодня именинниками…
Привлекают две двери в коридоре, у которых стоят солдаты с винтовками: в одной – свидетели, в другой – обвиняемые. В свидетельской комнате не меньше тяжелой напряженности, чем в комнате обвиняемых. В последней – одно общее горе, общая участь, все други по несчастью. В свидетельской – точно враги, разбившиеся на три кучки: в одной – интеллигенция, тут все наши знакомые из отчего дома; в другой – земский начальник, становой, урядник, все – народ форменный; в третьей – мужики и бабы, деревенское начальство: староста, сотский, десятский. Все три группы настроены по отношению друг друга недоверчиво и враждебно, тихо, полушепотом говорят только со своими, да и то пристав то и дело напоминает, что разговаривать неудобно. Мужицкая группа по-разному посматривает на две другие: на интеллигенцию исподлобья, с враждебным недоверием, на группу начальства – с испугом, мимолетно, со вздохами. Интеллигентная группа смотрит на форменную – с насмешливой улыбочкой, на крестьянскую – с задумчивой грустью. А форменная группа игнорирует обе других и выглядит именинно.
Звонок. Хаотический шум. Тишина и возглас:
– Суд идет! Прошу публику встать!
И так далее, по заведенному порядку. И вот все на положенных местах: защитники, судьи, сословные представители, обвиняемые, прокурор, секретарь, конвойные. За судейским столом – величие. На скамьях подсудимых – испуг, смешанный с изумленным любопытством: никогда не случалось быть в таких хоромах и в столь многочисленном блестящем обществе; поразевали рты, озирают с изумлением потолки, стены, публику. Вместо присяжных заседателей – все наши знакомые: предводитель дворянства, тесть Павла Николаевича и отец земского начальника, генерал Замураев, в дворянском мундире, при всех орденах; замещающий городского голову, член городской управы купец Ананькин и волостной старшина, сам похожий на обвиняемого, рыжий плешивый и бородатый мужик, пугливо бегающий глазами по судейскому столу и каждую минуту готовый сказать: «Правильно», «так точно». Зато генерал смотрит орлом и сидит на отскочке от сотоварищей – Ананькина и волостного старшины. Купец Ананькин, неизвестно почему, весел, подвижен, кивает кому-то головой и играет большими пальцами сцепленных рук для времяпрепровождения. Никакой тяжести на душе не чувствует. Ему уже не впервой сиживать на этой скамье, весь порядок хорошо известен…
Начался бесконечный опрос свидетелей, разные заявления со стороны защиты, словом, никому из публики не интересные подробности и формальности. Кому в самом деле интересно, когда и где родился какой-нибудь бородатый мужик с лысиной Савелий Прокофьев или курносая баба Прасковья Тютюнина? Чем занимаются? Женаты или замужем? Были ли под судом и пр.?
В перерыв осведомились у судейских, когда начнется интересное, и зал опустел.
Интересное началось только на третий день, и тогда снова зал переполнился и до конца дела уже не пустовал. Нужно только отметить проскользнувший в скучные минуты для публики и потом ее весьма удививший факт: один из защитников внезапно заболел (один, впрочем, из второстепенных, не интересных для дам), а, по его заявлению и с согласия суда, на его место вступил добровольно Павел Николаевич Кудышев, которому не удалось попасть в свидетели.
Мы с вами хорошо знаем, что и как случилось в Никудышевке! Поэтому не станем шаг за шагом описывать движение процесса. Отметим только общие характерные черты и моменты. Вся интеллигентская группа свидетелей, хотя и вызванная со стороны обвинения, производила впечатление не свидетелей, а защитников. Вся форменная группа казалась не свидетелями, а товарищами прокурора, по крайней мере, а наш приятель, земский начальник Замураев, даже упустил из виду, что он не на съезде земских начальников, а свидетель на заседании судебной палаты: заговорил о распущенности народа, о том, что его испортили разные свободы, что мужики – лентяи, пьяницы, воры, и даже начал стращать сословных представителей революцией, после чего по просьбе защиты был остановлен и деликатненько ограничен в теме показаний. Интересно и многозначительно еще такое обстоятельство: когда дело доходило до показаний и объяснений подсудимых, тяжелое и страшное дело превращалось в комедию, сопровождаемую веселым и радостным хохотом публики, что несколько раз заставляло председателя суда предупреждать публику, грозя устранением ее из зала заседаний.
Подобно тому, как нас, интеллигентных людей, удивляет и раздражает публика народных спектаклей, часто смеющаяся в самых сильных драматических местах, так здесь, в суде, хохотала культурная публика, когда мужики и бабы рассказывали и объясняли глубокое, значительное, драматическое души своей, часто со слезами на глазах. Образный язык и построение речи, сверкавшее для культурной публики всякими неожиданностями, и своя, мужицкая, логика казались такими странными и смешными, что трагедия превращалась в комедию…
Только немногие, близко знавшие и постоянно общавшиеся с простым народом, не смеялись, а слушали молча и дивились, чему публика смеется. Один из защитников, молодой и горячий, не сдержался и, когда публика засмеялась, крикнул:
– Над собой смеетесь! – за что получил выговор от председателя.
Нечего и говорить, что обвиняемые, мужики и бабы, плохо понимали, о чем их со всех сторон спрашивали, почему хохочут, когда им хочется плакать, не понимали, кто тут их обвиняет, а кто защищает. Свой мир они резко отграничили от всего зала со всей публикой: есть они, которых судят и на которых нападают, и есть весь этот зал, полный господами, барами, перед которыми они провинились и которые их судят и грозят каторгой и Сибирью. Они порой выскакивали и против своих защитников: «Неверно говоришь!» – поправляли, как говорится, на свою голову, что, конечно, тоже вызывало общий хохот.
Они за правду стоят, а господа хохочут над ними! Один из обвиняемых, рыжий лысый старик, поставил в глупое положение самого Хардина:
– Вот ты мне приказал сказывать, что я не побег за дохтурами, а остался околь барака, а я врать не хочу и вот, как перед Богом заявляю, что повинен, побег, но только когда добежал, то барина прикончили, и я уже мертвого ногой попробовал… Вот и вся моя вина! Только ногой мертвого тронул…
И опять хохот в публике: всем смешно это выражение: «ногой тронул». Смешно в душе и самому председателю, но он прекрасно тренирован для таких случаев: ни одним мускулом не покажет, что ему смешно. Самым нейтральным и спокойным тоном он спрашивает:
– Вот ты ногой тронул, другой колом потрогал, третий легонький толчок в спину дал, то есть тоже потрогал, а барин и помер! Если нога в хорошем сапоге с гвоздями, так можно так тронуть, что человек сразу Богу душу отдаст…
И снова в публике смех, а лысый старик недоуменно озирается и крестится:
– Вот как перед Богом сказать: у меня и сапог-от года три не было, в лаптях ходим!
Ничего смешного, а все смеются. Старик разводит руками и садится. Насмешила одна баба.
– Что скажешь? В барак ворвалась? Не отрицаешь?
– Ну так что ж? Была там, с народом…
– Дверь ломала?
– Да чего ее ломать-то! Пихнул Лукашка ногой, и кончено!
– А ты ему помогала?
– Я позади его, Лукашки, стояла, а как народ попер, так и я Лукашку должна была придавить… Кабы ты сам, ваше благородие, тут стоял, так и с тобой так бы вышло!
Смеются.
– Лукашка на дверь, ты – на Лукашку, на тебя Гришка, на Гришку – Микишка, – вот дверь и высадили… Так?
Все в публике вспомнили сказку про «Репку» и засмеялись, а баба свои права отстаивает:
– Я не для разбоя прибегла, а чтобы свою Агашку забрать. Нет такого закону, чтобы от матери с отцом дите отымать! Небось ни одного господского робенка в барак не посадят, а от нас силком отымают… По правде судите!
В голосе – дрожь, в глазах – злоба на всю публику. Притих весь зал… А баба завыла и закричала с истерикой:
– Не перед вами, а перед Господом я за свое дите отвечаю! Кабы не отобрали бы мое дите, так и жива бы осталась, а пожила в вашем бараке, и нет ее больше… Вы уж и меня туда же… там Господь меня рассудит!..
Председатель старается оборвать обличение, но баба не унималась. Председатель объявил перерыв заседания, потому что на скамье обвиняемых повели себя ненадлежащим образом: другие бабы завыли, а мужики стали кричать:
– Верно, верно она сказывает!
И так продолжалось три дня: то смешно, то жутко. На четвертый день речи начались.
Павел Николаевич, который первым из защитников должен был выступить с речью, растерялся: точно прокурор подсмотрел сделанный Павлом Николаевичем конспект своей будущей речи и предусмотрительно опроверг все те защитительные доводы, которые были намечены Павлом Николаевичем – малоземелье, нужда, темнота, голод, бесправие. Обо всем этом прокурор сказал в своем вступлении. Сказал тепло, с сочувствием, с жалостью. Когда он говорил это вступление, можно было подумать, что говорит не прокурор, а защитник. «О чем же я-то буду говорить?» – растерянно соображал Павел Николаевич, а прокурор, поскорбев о несчастных, спросил вдруг громче, чем говорил вступление:
– Пусть все это так: и бедность, и голод, и малоземелье, и необразованность. Но следует ли отсюда, господа судьи и сословные представители, что мы должны мириться с разгромами экономий, бараков, казенных учреждений, с сопротивлением государственной власти прямым и косвенным? Мыслимо ли существование государства, если государственные законы будут игнорироваться ста миллионами темного народа? И действительно ли наш народ настолько темен, чтобы за тысячелетие нашего государства считать себя безответственным за такие преступления, как убийство своих сограждан и уничтожение таких учреждений, как больницы, аптеки, медицинские пункты по борьбе с государственным бедствием? Почему, однако, темный народ не громит тех учреждений, правительственных и частных, которые работают по борьбе с голодом? Я, господа судьи и сословные представители, согласен даже с выступавшими здесь от интеллигенции свидетелями: мужик – плохой гражданин, за тысячу лет государственной жизни не научился гражданской ответственности. Но что же отсюда следует? Освобождать от законной ответственности? Но не значит ли это усугублять темноту правового сознания мужика?
Тут досталось всей «идейной интеллигенции», революционерам, либералам. А затем прокурор перешел к фактам свидетельских показаний, следственному материалу, разобрал по косточкам обвиняемых, распределял их на три группы по степени важности и активности преступных действий и потребовал в общей сложности 20 лет каторги, 16 лет арестантских рот, 6 лет тюрьмы. От обвинения двух несовершеннолетних и второстепенных преступников прокурор благородно отказался, зато еще раз напомнил, что там, где идет вопрос о законных устоях государственности, жалость и слабость неуместны.
Начались речи защитников. Речь Павла Николаевича с интеллигентской точки зрения была самой блестящей. Отложив уже ненужный теперь конспект, Павел Николаевич пустился в далекое плавание на всех народнических парусах. Начал с момента освобождения крестьян, не сделавшего мужика равноправным со всеми гражданином, проследил всю крестьянскую политику двух царствований, не увеличивших, а убавивших в крестьянстве сознание гражданственности, причем уже дважды получил предостережение со стороны председателя, после чего поплыл осторожнее. Кто и как учит народ законности и правосознанию? Тут досталось всем властям предержащим, в особенности же земским начальникам, подающим пример беззакония. Тут речь его и кончилась, потому что в публике раздались аплодисменты, а председатель сделал оратору третье предостережение, с которым кончалось право Павла Николаевича продолжать речь. Вышло очень эффектно и выгодно для самого Павла Николаевича, ибо он был близок к замешательству: выговорился уже.
Когда говорил Павел Николаевич свою речь, судьи сидели нахмурившись, морщились и часто перешептывались, после чего раздавалось председательское предостережение. Генерал Замураев сердито поводил белками глаз и покручивал крашеный (в черное с зеленоватым отливом) ус и пожимал плечами. Купец Ананькин хитровато поулыбовывался и был доволен: здорово он всех их хлещет! – молодчина. Ей-богу, молодчина! Под орех разделывает… Публика замерла, боялась за оратора и удивленно пожирала бесстрашного героя взорами.
Для обвиняемых эта речь была, конечно, только камнем на весах осуждения. По существу ничего не доказал, а всех гусей раздразнил. Просто приятное удовольствие публике доставил. Обвиняемые его не поняли: «То за нас, то быдта против нас!» А лысый старик с упреком качал головой во время его речи, а потом, в тюрьме, говорил:
– На царя Ляксандру-освободителя жаловался… Не так, байт, сделал, что освободил… Недоволен, видишь, наш барин-то, что волю нам дали…
Речь Хардина не блистала особенным красноречием, но юридически была самой важной и содержательной. Разбил все доводы обвинения в участии своих подзащитных в убийстве. Убийство есть, но кто именно из 18 человек убил, никаких доказательств в деле и в свидетельских показаниях не имеется, а потому лучше оправдать четырех невинных, чем осудить неизвестного пятого.
Приговор был вынесен ночью: никакие доводы защиты и старания свидетелей не помогли. Пять человек – в каторгу, восемь – в арестантские роты, пятерых оправдали. Страшный бабий рев и стон огласили пустой уже зал. Публика не пришла: это уже не так интересно…
Глава XV
Поздно этим летом съехались в Никудышевку. По разным причинам: Павел Николаевич был завален неотложными делами и кляузами между земством и строителями железнодорожной ветки; Елена Владимировна, благополучно разрешившаяся от бремени младенцем Евгением, еще не чувствовала себя достаточно окрепшей, боялась дорожной тряски, и обе с бабушкой ждали, когда Сашенька, захватив Петю с Наташей, подъедет из Казани, чтобы тронуться в отчий дом сразу всем вместе. А детей отпустят только числу к двенадцатому июня. В Никудышевке пребывали пока только тетя Маша с мужем и радостно готовили главный дом к встрече дорогих гостей. Наскучились они оба за зиму страшно, со скуки вздорили между собою, читали «Русское богатство» и спорили, сами не зная о чем. Обленилась за зиму дворня. Она тоже привыкла к беготне и суматохе, а тут будто и делать совсем нечего. С господами тошно, а без них – скучно. Народ в Никудышевке как будто отдышался от голодной и холерной напастей и повеселее, подобрее стал. Девки уже приносили землянику, но управительница не купила, а рассердилась: дорого просят, мол, – а вот будь сами господа – не посмотрели бы на цену, с руками оторвали бы. Они не скупятся, как «тетя Маша ихняя, которая за кажнюю копейку дрожит». Некому и курицу продать: тоже не берут. Мужики справляются:
– А что, Микита, как слышно? Когда сам-то барин приедет?
– Ничего неизвестно. К тетке Маше идите! Она заместо всех у нас.
– Это нам не подходит, – говорили задумчиво мужики и вздыхали.
Конечно, не подойдет: на ее мужа, управителя, хотят пожаловаться Павлу Николаевичу, а он, Никита, к его жене посылает. Жена мужу не судья, не наказчица. И с арендой многие тянут: надеются, что сам барин сбавит, а управитель этого сделать не может. Бабы старую барыню спрашивают: больно лечит от зубов хорошо, а энта, тетка Маша, давала капель, да что-то не помогают. Никудышевские плотники приходили: будет али нет барин заместо пустого холерного барака школу достраивать? Всем вдруг господа понадобились, когда их не стало. Точно скучают! Все уходят озабоченными и печальными, узнавши, что не приехали и неизвестно, когда приедут. Говорят между собою:
– Не едут… Не иначе это, как обиделись за барак свой!
– Да ведь оно знамо, что обидно… А нам не обидно, што ли? Все люди, всякий свою выгоду и свою правду отстаиват…
Честь Павла Николаевича в Никудышевке была восстановлена. Один из оправданных по делу молодых мужиков, грамотный и понатершийся около умных людей на стеклянной фабрике, объяснил, что барин за них стоял и доказывал, что земли мало дали, как воля пришла, а вовсе не против воли сказывал. Которые удостоверились, а которые были в сомнении:
– Что же они сами нам свою землю-то не отдали?
Была враждебность в семьях, члены которых из-за барака и убийства в Сибирь пошли, но и та притупилась от мелочей повседневной крестьянской жизни и от примиренности: большой грех на себя взяли, человека убили, значит, и страдание надо принять, за это и сам Бог не прощает, а не то что люди.
– От тюрьмы да от сумы не зарекайся!
Когда тут злобиться? Весной и поплакать-то некогда. Горит человек в работе.
Вот и в барском доме тумаша: тетя Маша дом приготовляет, муж на поле либо на дворе, в сараях и амбарах, как крыса, роется либо с мужиком вздорит.
Однажды ночью, когда тетя Маша с мужем сладко спали в своем флигеле, их разбудил стук в окошко. Послушали – Никитин голос хрипит.
– Что он там?
Набросил на плечи Иван Степанович старенькое пальтишко, в темные сенцы вышел:
– Ты, Никита?
– Я самый.
– Что случилось?
– Приехали к нам господин с бабочкой… А я сумлеваюсь ворота им отпереть… Сам бы вышел, барин, да поглядел! Брат, говорят, я вашему барину, а я гляжу: личность неизвестная. Я обоих брательников нашего барина хорошо помню. Разя еще какой есть…
– Пришли или приехали?
– На телеге приехали. Мало ли всякого шатущего народа теперь… Боюсь пустить. Ворота у меня на запоре. Ждут они.
Усомнился и Иван Степанович: один брат, Дмитрий, только в прошлом году с каторги на поселение вышел и живет теперь в Иркутской губернии, другой, Григорий, третий год без вести пропадает. Никакого письма не было и вдруг…
Посоветовался с тетей Машей: велела одеться и с фонарем к воротам выйти посмотреть сперва, а на случай в карман револьвер захватить. Встревожилась и тетя Маша. Засветила лампу, наскоро оделась, вся в любопытной тревоге. Что за история? Осталась ждать.
Подошел с фонарем в руке к воротам Иван Степанович. Никита там уж, через решетку переговаривается. Посветил Иван Степанович через решетку: баба в телеге, около телеги – никудышевский мужик, у ворот – господин незнакомый: с головы будто интеллигент, а дальше не то мещанин, не то приказчик. Борода, щеки в кучерявых волосах, усы. Совершенно незнакомое лицо!
– Кто вы такой и по какой надобности? – строго и негостеприимно спросил Иван Степанович, а фонарь на лицо незнакомое навел.
– Да нешто, дядя Ваня, ты не узнаешь меня? – спросил незнакомый, сверкнул кроткими большими глазами и показал белые зубы в улыбке.
И в этой улыбке было столько близкого и знакомого для Ивана Степановича, что он радостно воскликнул:
– Гришенька? Ты? Господи Боже мой!.. Не узнаешь тебя, родной мой!
Никита тоже теперь признал по голосу и бросился отворять ворота. Тоже обрадовался:
– Вот ведь как оно! За покойника считали, а он тут стоит!.. Чудны дела Твои, Господи!
Раскрылись ворота. Григорий с дядей Ваней трепыхались в судорожных объятиях и чуть не попали под въезжавшую телегу.
– Ах, Боже мой!.. А мать твоя все слезы давно выплакала… Что ж ты третий год весточки матери не дал? И не грех тебе…
– Так уж вышло… Потом сам поймешь…
Иван Степанович думал, что сидевшая в телеге женщина с мужиком обратно со двора выедет. Смотрит, а женщина тоже слезла. Спросил дядя Ваня Гришу на ухо:
– А это кто же, женщина-то?
– Жена моя, дядя! Вот познакомься, Лариса!
Подошла женщина в платочке, одетая во что-то среднее между городом и деревней, кивнула головой и сверкнула огромными карими глазами под тонкой бровью в лицо Ивану Степановичу. Только глаза и заметил пока Иван Степанович и подумал: «Глазастая!» Но чувствовал смущение: сразу видно, что из простого звания. Открытие совершенно неожиданное и чреватое всякими осложнениями в благородном семействе. Но какое ему дело? Сам он, Иван Степанович, этих сословных предрассудков не придерживается и свое уважение к человеку этой меркой не меряет, а потому:
– Милости прошу к нам! Лариса, а… по батюшке?
– Петровна!
Прихватили вещи: старый чемодан, узел с подушками и одеялами, еще два мешка и сундучок окованный, – и пошли за Иваном Степановичем во флигель, в окно которого с удивлением смотрела давно уже тетя Маша. «Никак к нам потащил», – сердито подумала она и пошла навстречу с недовольным лицом. Не любила тетя Маша беспорядку в жизни и ночных гостей. И вдруг:
– Машенька! Гришенька вернулся!
«Гришенька!» – несется радостное восклицание в раскрытую дверь.
– А вы-то, тетя, узнаете меня?
– М-м-м! – выпустила тетя Маша и кинулась прыжком на Гришеньку. Поцелуй молчаливый, долгий, со слезой.
А Иван Степанович:
– Вот и правда моя: я всегда говорил, что твои карты, Маша, врут! А это – жена Гришеньки, Лариса Петровна!
Тетя Маша скрыла удивление, но в голосе сразу прозвучала растерянность.
– Да, моя жена! – сказал Григорий, помогая Ларисе сдернуть верхнюю кофту.
Тетя Маша притворно обрадовалась и, понизив голос, вместо поцелуя взяла Ларису за плечи и потянула к лампе:
– А ну-ка я посмотрю… какая вы…
– А вы полно! Никаких узоров на мне нет! – застенчиво и конфузливо пряча свое лицо от света пропела Лариса.
– Откуда ты выкопал такую красавицу?
– С реки Еруслана, тетя… Уверяю вас… Есть такая река в России: Еруслан!
Тетя Маша засуетилась: наверное, с дороги покушать хотят.
– Ваня! Разбуди поди Палашку: пусть самовар поставит, а я вам яишенку сделаю… Какую ты, Гриша, бороду отрастил! Вот уж никогда бы не узнала…
– А у меня водочка осталась, к радостному случаю…
– Водки мы, дядя, не пьем.
– Давайте я самовар-от поставлю! Чего людей ночью беспокоить. И так уж извинения просим, что вас потревожили… – пропела Лариса, охорашивая темные волосы в толстых косах, расползавшихся под платком.
– Сам я поставлю, – говорит Иван Степанович, тыча самовар к печке.
Хозяева хлопотали с ужином, ахали, охали, бросали множество бессвязных вопросов и незаметно поглядывали на усевшихся у стола гостей. Иван Степанович удивлялся и редкому неразгаданному еще случаю этого брака, и необычайной красоте молодой женщины, а тетю Машу, помимо этого, осаждали вопросы: повенчаны ли они и где их уложить спать? Если сразу водворить в главном доме, не рассердилась бы тетя Аня, которую, конечно, очень огорчит этот странный брак с женщиной, которая хотя и красива, но ни говорить, ни держаться не умеет и от которой, как от коровника, несет деревней.
– Ну, а давно вы поженились? – нащупывала между делом тетя Маша.
– А мы с Григорьем Николаичем убегом… Я ведь не церковная…
Тетя Маша притворилась, что не слышала этого признания, а Григорий пояснил:
– Из сектантской семьи она, Лариса… Не православная.
Тетя Маша запнулась за стул и с ласковой шутливостью опять пощупала:
– А сам-то ты… раньше толстовской веры придерживался, а теперь?
– Наш же он, духоборец! – ответила Лариса, а Григорий вздохнул и сказал:
– Куда! Не знаю сам, какой я веры, тетя. Не в названии дело. По жизни да по делам человека узнается вера. Немало ведь на земле православных нехристей…
– Так-то так, а все-таки… Ну вот и яичница готова… Может, грех по вашей вере яйца есть?
– Можно, можно! – пропела Лариса. – Не то оскверняет человека, что в уста входит, а что оттель выходит…
– «Оттуда» говори, Лариса, а не «оттель», – ласково поправил Григорий.
– А что, разя непонятно говорю?
Ели яичницу, пили чай с хлебом, и тетя Маша исподволь замечала все неуклюжие повадки деревенской красавицы. Григорий не замечал их, да и сам нет-нет да промахивался: то словцом, то жестом. «Совершенно опростился!» – думала тетя Маша и чувствовала неловкость за Григория. Мало узнали тетя Маша с мужем про жизнь Григория за время безвестной отлучки. Начал было Григорий рассказывать про то, как он в толстовской колонии под Черным яром жил и в толстовцах разочаровался, а запели петухи, и Лариса, зевнувши, пропела:
– Батюшки-матушки, никак вторые кочета поют уж! И так глянь в окошко-то: светает уж… Вдругоряд поговоришь, надо спать укладываться…
И Григорий бросил рассказ и по-мужицки перекрестился двоеперстием. Поклонился тете и дяде:
– Спасибо за хлеб, за соль!
– Не стоит… Сыты ли?
– Много довольны, благодарствуем! – пропела Лариса и зевнула сладко, во весь рот с красными чувственными губами и сверкавшими белизной крепкими молодыми зубами. – А где мы лягим-то?
Тетя Маша уже постлала им в первой комнате, игравшей роль приемной, на широком турецком диване. Лариса присела на диван, толстые косы ее выпрыгнули из-под сбившегося с головы платочка, и засмеялась:
– Ровно на коровьем брюхе! Инда подкидывает!
Тетя Маша засмеялась и поспешила оставить молодоженов.
Долго не спали тетя Маша с мужем: тихо, шепотком, говорили о том, какое новое горе ожидает тетю Аню и как поступить: написать ей или предоставить все течению времени?
– Нам лучше не вмешиваться, Маша…
– Не написать ли все-таки Павлу Николаевичу? Как же промолчать: приехал брат, которого считали пропавшим, а мы – ни словечка!
– Ума не приложу. Вот уж не ожидал от нашего Иосифа Прекрасного такой прыти. Как девушка красная был и женщин боялся… а тут извольте посмотреть!
– Ты понял, что Григорий украл ее? Ну а как же: она сама сказала, что убегом… Значит, без согласия отца с матерью.
– С убегом вовсе не значит, что без согласия родителей…
Заспорили, поссорились и, отвернувшись друг от друга, замолчали…
Когда на другой день они встали, в соседней комнате гостей не было. Все было чисто прибрано и расставлено по местам. Тетя Маша вышла и увидала Никиту. Тот сказал с веселой улыбкой, что молодые господа в садах разгуливают.
Любопытный Никита уже успел поговорить с приезжими, а потом и с дворовыми мужиками и бабами. Все радостно удивлены и взволнованы, шепчутся, хихикают. Как же не дивиться, не смеяться и не радоваться? – чудо дивное случилось: молодой барин, Гришенька, на крестьянке женился! Подглядывали за молодыми, искали случая лишний раз мимо пройти, на себя внимание обратить и поближе на чудо дивное поглядеть. По всему видать, что деревенская бабочка: и по разговору, и по ухватке, и по одежде…
В людской кухне точно праздник. Успокоиться не могут.
– Вот те и дворянская кровь! – говорит Никита. – Видно, наша, деревенская-то девка, послаще дворянской оказалась!
– А ты погляди сам: король-бардадым, а не баба! – замечает Иван Кудряшёв. – Идет, как пава плывет, глазом-бровью поведет – инда сердце упадет.
– Небось обнимет, так все барские косточки затрещат!
– Отколя такую кралечку вывез он?
– Теперя и нам послабже будет: своя собственная барыня есть!
Только коровница Пелагея не проявляет радости:
– Барыня! Из грязи да в князи… Залетела ворона в барские хоромы… Поиграт с ей маленько, а потом – поди, откуда пришла! Они все на свеженькое-то кидаются, а отведают и в сторону!
– А ты не каркай!
Бабенка из деревни в кухню зашла. Еще поклоны кладет перед божницей, а уж ей новость радостную объявляют:
– А у нас чудо-то какое! Слыхала аль нет, что наш молодой барин на хрестьянке обженился?
– Да что ты!
– Вот те хрест! Провалиться на месте, если вру!
Через час вся Никудышевка на все лады обсуждала невероятное происшествие.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.